Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Онлайн чтение книги На даче Иван Бунин. Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов. Открывайте новую музыку каждый день. Лента с персональными рекомендациями и музыкальными новинками, радио, подборки на любой вкус, удобное управление своей коллекцией. Миллионы композиций бесплатно и в хорошем качестве.

Николай Олигер «Дачный уголок»

Барыня показывала её лекарям, посылала в больницу, но лекари не знали, что за болезнь у Лукерьи. Они пытались лечить, но безрезультатно. Лукерья совсем окостенела, и её привезли сюда, к родственникам. Василий потужил да и женился на другой. Прошлой весной он приходил к Лукерье, разговаривал с ней. За Лукерьей присматривают добрые люди. Она привыкла к своему положению и считает, что некоторым людям ещё хуже живётся: тем, у кого нет пристанища или глухим, слепым.

Чтобы не впадать в мысленный грех, Лукерья приучила себя не думать и не вспоминать, а только смотреть и слушать. Иногда она читает молитвы, но нечасто, так как считает, что не нужно просить Бога ни о чём — он лучше знает, что ей нужно. Лукерья считала, что Бог её любит, потому что послал ей испытание. На вопрос Петра Петровича, спит ли она, Лукерья ответила, что спит редко, но видит хорошие сны, во сне она всегда молодая и здоровая. Она рассказала барину о трёх своих снах: про Христа, про покойных родителей и про свою смерть. Когда Пётр Петрович стал прощаться, Лукерья попросила, чтобы он уговорил свою матушку хоть немного сбавить оброку со здешних бедных крестьян, так как у них мало земли.

Запятая ставится между ОЧП, соединенными двойными союзами как…, так и. Запятая ставится между грамматическими основами, соединенными повторяющимися союзами … и… и ; запятая ставится сразу после однородного члена при повторяющемся союзе, несмотря на союз; предложение сложносочиненное с тремя грамматическими основами, между которыми ставится запятая: была осень, и радовали дни, и напоминали клумбы. Запятая ставится между ОЧП, соединенными повторяющимися союзами то…,то: то ящик, то веер, то книгу. Предложение сложносочиненное, содержит две грамматические основы: дул бриз, месяц стоял.

Дома те же самые соображения выслушивала жена. Слушала терпеливо, потому что после обеда, так же, как и утром, все равно нечего было делать. Кроме того, за пять лет совместной жизни она успела уже привыкнуть к мужу, как привыкают к неуклюжему старому креслу, которое с течением времени начинает казаться самым удобным. И то, что раньше могло вызвать острое раздражение, теперь проходило как-то совсем бесследно, быстро смягчаясь. Спокойно смотрела своими голубыми глазами, кивала головой, когда было нужно. Непенин воодушевлялся.

Устроим парники, оранжерею… Потом кур заведем, гусей, уток… К Рождеству свою свинью выкормим… Ты любишь кур, мамочка? Не жаркое, а живых кур, живых! Вот когда желтенькие цыплятки бегают и наседка над ними хлопочет, голосистый петух расхаживает важно и шпорами песок чертит. Только я сама не буду в курятник ходить. Там всегда скверно пахнет. Зачем нам тогда в город? Разве вот только Ниночка будет в гимназии учиться. Хотя можно и домашнюю учительницу взять… Иди ко мне поближе, мамочка! Потянулся к ней, обнял, сочно поцеловал в пухлую щечку. Губы у Непенина всегда влажные, холодные.

И когда он целует — как будто приложили к телу лягушку. Жена покорно дала себя поцеловать раз и другой, потом высвободилась, оправила платье и села подальше. У меня голова болит. То голова, то живот. Даже приласкать меня не хочешь… Ну, я прилягу на часочек, отдохну. Но дела никакого нет, — и так скучно сидеть, сложа руки, в гостиной и слушать, как в соседней комнате громко, с присвистом и трелями, храпит муж. Думается в такие минуты, что, должно быть, есть какая-нибудь другая, лучшая жизнь. Может быть, там, на новой даче… Вспоминается Кулаковский. Он совсем непохож на мужа, — и наедине с ним, почему-то, немножко страшно. В глазах у него часто горят яркие огоньки.

Так ясно заметно, чего он хочет. А возможно, что это только так кажется. Ведь муж вот ничего не замечает. Все равно, этого никогда не должно быть. Страшно и, пожалуй, противно. Хорошо, если бы Кулаковский приходил пореже. Неужели он, действительно, каждую неделю будет приходить на дачу? Жена чувствует себя неспокойно и, когда на черной лестнице звонит мусорщик, вздрагивает. В детской старая нянька с выглядывающим из-под губы острым желтым зубом ворчит на кого-то: — С раннего утра в кружева… В кружева, да за книжку… Нет, чтобы ребенку рубашечки починить. Мужики на уме.

А вот, Ниночка, нам и кашку горяченькую принесли… Попробуй-ка: сла-дкая! А в городе уже разворачивали мостовые, маляры качались на узких дощечках в уровень с шестым этажом. Постройку дачи пришлось остановить до осени, потому что слишком вздорожали рабочие руки. Непенин вздыхал: — Ну, мамочка, последний год в наемной даче лето проведем. На будущий год будем настоящие собственники. Снял все-таки дачу не на старом месте, а подальше от города, по соседству со своим новым участком. Если идти прямо через лес, то всего будет не больше версты. Так что всегда можно приглядеть за порядком. Дачка самая обыкновенная, серенькая, с грошовыми обоями на стенах и с накрашенными занозистыми полами, но лес кругом — густой и высокий, а соседние дачи раскиданы редко и тонут в зелени. В теплые дни смолой пахнет крепко, почти до головокружения.

И даже Кулаковский, в первое же воскресенье приехавший погостить, сказал: — Ну вот это я понимаю… Тут можно даже себя и человеком почувствовать. Правда, Вера Ивановна? Жена Непенина посмотрела на него со своей обычной настороженностью и коротко ответила, зашпиливая вырез кружевного капота: — Да. Может быть. Кулаковский был в хорошем настроении, звонко хлопал Непенина по мягкой спине, прыгал через канавы и даже ездил верхом на палочке. И казался, действительно, совсем непохожим на себя самого, — обычного, банковского, как будто вырос, распрямился, стал еще красивее и сильнее. А Непенин катился за ним следом, маленький и бесформенный, словно плохо надутый резиновый шар. Вера Ивановна смотрела долго и подозвала к себе дочь. Тебе здесь нравится, да? Ласкала ее преувеличенно нежно, стараясь делать это так, чтобы видел Кулаковский.

Но у Ниночки, по обыкновению, был не в порядке желудок, она куксилась и капризничала, — и скоро надоела матери. После обеда пошли гулять, к новому участку. Непенин даже не прилег отдохнуть. Тропинка была узенькая и всем троим в ряд не хватало места. Вера Ивановна с гостем пошли впереди, а Непенин отставал все больше и больше, и на половине дороги уже с сожалением думал о мягкой постели. Ворчал себе под нос, пыхая папироской: — Бегут, сломя голову… А обо мне не подумают. Это и для здоровья вредно: ходить так быстро после обеда. Передняя пара скрылась за поворотом дороги, и Непенин совсем обиделся. Да подождите же!.. В ответ донесся откуда-то короткий смешок Кулаковского, — и, услыхав этот смех, Непенин остановился, снял шляпу и принялся старательно вытирать пот со лба.

В голове у него неожиданно загвоздилась новая мысль, и он, как будто, хотел стереть ее со лба вместе с капельками пота. Жена — и Кулаковский. Женщина красивая, молодая — и он, за которым все женщины бегают, как за оперным тенором. И сейчас они вдвоем в глуши леса, — и Кулаковский смеется. Почему бы и нет? Лоб был уже совсем сух, а Непенин все еще тер его платком. Потом махнул рукой и, насколько мог прибавив шагу, пошел вперед. Ведь они знакомы не первый год и до сих пор ничего не было. Почему же именно теперь? И Вера Ивановна, кажется, вовсе не способна увлекаться.

Всегда такая холодная, даже немножко вялая. И когда целуешь ее, она вытирает щеку. Жена и гость оказались близко, сейчас же за поворотом. Кулаковский держит в руке ольховую ветку и бьет ею, как хлыстиком, по своим запылившимся башмакам. Вера Ивановна стоит немного поодаль, вполоборота, и сосредоточенно рассматривает, как копошатся муравьи в высоком муравейнике. Конечно же, ничего не может быть. Муж успокоился вполне и сразу, потому что боялся волнений. Кулаковский что-то говорил, и Непенин, подойдя поближе, расслышал: — Всякий дикарь лучше цивилизованного человека. Он всегда знает, чего хочет. Прямо идет к цели.

Достигнув этой цели, бывает счастлив. А мы бледнеем и боимся. Не решаемся признаться самим себе в своих желаниях. Поэтому и счастье у нас такое жалкое, бледное, словно из слинявшего накладного золота, и нет у нас никаких настоящих переживаний. Чтобы не совсем обезличиться, нужно время от времени забывать свой городской страх и становиться дикарем. Тогда можно жить. Нагишом ходить, что ли? Тебе лично я не советовал бы раздеваться. Некрасиво выйдет. Вера Ивановна повернулась, скользнула по мужу холодным и злым взглядом.

Шутки мужа всегда казались ей грубыми и циничными, а когда почти то же самое, но в других выражениях, говорил Кулаковский, это выходило красиво, — хотя и приходилось краснеть и отворачиваться. И сейчас было очень досадно, что появление мужа грубо оборвало разговор, который делался таким занимательным. Вера Ивановна улыбнулась Кулаковскому и сказала ему, заглядывая в лицо своими невинными голубыми глазами. Здесь так неудобно идти. Непенин опять полез было в карман за платком, но раздумал и мирненько поплелся следом. Добрались до участка, раза два обошли кругом груду заготовленных материалов и недоконченный сруб. Непенин забыл о своих мимолетных тревогах, опять ликовал, был весел и разговорчив. Рассказывал, как дальше пойдет постройка, хотя и сам имел об этом довольно смутное представление. У меня все будет за первый сорт. Видите, гранит какой: хоть пирамиды строить… Здесь, на косогорчике, будет цветник.

Придется только огородной земли привезти возов двадцать. Кулаковский смотрел внимательно на все, что показывал ему хозяин, но когда тот отворачивался, взглядывал на Веру Ивановну и жал ей руку, — крепко, почти до боли. Вера Ивановна не сопротивлялась, и голубые глаза у нее заволакивались влажным блеском. На обратном пути опять говорили о счастье и о человеческих желаниях, и о том, какие глупые преграды ставит себе человек на пути к наслаждению. Непенин плохо понимал все это и только краешком уха слушал разговоры гостя, думая о том, бесспорно уютном и радостном, что ждет впереди. Вот у меня все уже определено и устроено, и вся жизнь — как на ладони, спокойная и обеспеченная. А Кулаковского жалко. Его женить надо». III После весенних дождей лето установилось хорошее. Не было душной жары, но дни стояли светлые и ласковые, и особенно приветливо светило долго не заходящее солнце.

Вера Ивановна любила подолгу сидеть над речкой, на песчаном обрыве. Внизу копошились Ниночка и нянька, строили из песку пирожки и домики, и так были заняты своей работой, что не мешали. Солнце грело, — и хотелось раскинуться прямо на горячем песке, млеть и ждать. Временами кровь приливала к вискам, и появлялся в глазах красный свет, а сердце билось быстро, неровно, словно торопилось. Расстегивала просторный капот, подставляла грудь навстречу лучам. Здесь пустынно, никто не увидит, — а когда подходит по берегу чужой — издали слышно, как шумят густые кустарники и трещат ветки. Тепло проникает внутрь, ласкает, дразнит. В такие минуты всегда думается о Кулаковском, — но нет ненависти и к мужу. Он тоже хороший, только по-своему. Сердечный, любящий, — и всегда старается доставить какое-нибудь удовольствие.

Он не виноват, что так некрасив, да еще слишком располнел за последние годы. Ведь можно же думать, только думать. Никто не умеет читать в мыслях. Заскрипели сухие сосновые иглы под чьею-то осторожной, подкрадывающейся поступью. И Вера Ивановна уловила этот звук, только когда он был совсем уже близко, так что едва успела запахнуть капот, оправить складки. В глазах все еще мелькают красные светлячки, и сердце бьется неровно, порывисто. Конечно, это он, Кулаковский. Сегодня суббота. Вера Ивановна вглядывается пристально и чему-то улыбается. Может быть, видел, пока пробирался сквозь кустарник?

И еще краснее делаются горячие светлячки. Я знаю уже. Потому и пошел прямо сюда. Прекрасный салат, говорит. Последняя новость из Парижа. По этому случаю раньше, как через час, обеда не ждите. Сел рядом на песке очень близко, так что колени соприкасались. Нужно бы отодвинуться, но не хочется, потому что так удобно сидеть. У Кулаковского новая шляпа, — панама, и ловко повязанный галстук. Он много тратит на костюмы, и Вера Ивановна знает, что у него много долгов: банковского жалованья не хватает.

Муж уже второй год ходит дома в одном и том же стареньком пиджаке, а новый снимает сейчас же, как приходит со службы и аккуратно вешает его на патентованную вешалку. Зато жене никогда не отказывает в обновах, особенно теперь, когда есть свободные деньги. Нет, он — добрый, хороший, и его нужно любить. Кулаковский смотрит, и Вера Ивановна чувствует, что его острые глаза стараются проникнуть сквозь тонкую ткань платья, скользят по плечам, по груди. И какое у вас чудное тело… Это немножко нагло, как всегда… Наверное, он видел. Хочется досадовать, обидеться, — но мешает этому радостная гордость за свою признанную красоту. Злая гримаса пробежала по лицу. Ниночка неумело карабкается вверх по обрыву. У нее большая, рахитичная голова с жидкими желтыми волосами и тонкие, кривые ноги. Ты устала… А ручки-то какие грязные!

Кулаковский незаметно отодвигается подальше. Она искоса взглядывает на него и потом спрашивает: — Вы любите детей? Вы должны любить. Кто любит природу, тот должен любить и детей. Опять следовало бы обидеться, — но ведь он же совершенно прав, этот красивый человек со сдвинутой на затылок панамой. Ниночка — уродлива, вечно хворает, и мать никогда не решается поцеловать ее в губы. И даже сам Непенин относится к ней как-то странно: окружает ее попечениями, но не любит ласкать, как другие нежные отцы. А уж Кулаковский, конечно, не обязан ее любить. И винить его за это нельзя. Позвала: — Няня, возьмите Ниночку и идите домой.

Да не забудьте смазать ей носик. Нянька с длинным желтым зубом поднимается, старая и мрачная, как макбетова ведьма. И, проходя мимо гостя, бормочет что-то невнятное своим шлепающим старушечьим шепотом. У нее всегда свои думы и слова, враждебные и чуждые всему, что ее окружает. Девочку она любит небрезгливо и искренно. Поэтому ей прощаются разные мелкие грубости и нарушения дисциплины. Кулаковский говорит ей вслед: — Следовало бы убивать всех стариков, перешедших за предельный возраст. Они похожи на гнилые грибы. Портят землю и заражают воздух, а пользы от них никакой нет. Вы совсем не злой человек.

Конечно, на это многое можно было бы ответить. Пусть он не думает, что она так уже глупа и только он один может развивать свои собственные теории. Но скучно говорить об этом. Хочется других слов, простых и ясных и глубоко проникающих в душу, а не бесследно скользящих по поверхности. И даже не нужно слов. Вот, — молчать, полулежа на горячем песке и закрыв глаза, чтобы ослабленный солнечный свет розовой пеленой проникал сквозь опущенные веки. Лежать и чувствовать, что рядом бодро и сильное бьется другое сердце, — и чувствовать еще, что во всем мире сейчас есть, как будто, только одно сердце, — и оно бьется вот именно так, вздрагивая и замирая в истомных предчувствиях. Что-то щекочет шею, открытую над низким воротником платья. Может быть, сухая былинка. И обжигает кожу горячее дыхание.

Открыть глаза? Веки отяжелели, и все тело замерло, сделалось не своим, так что ощущается в почти болезненном напряжении каждый нерв, каждый мускул. Похоже на то, когда стоишь на краю глубокой пропасти и заглядываешь вниз. Чужие губы припали жадно, словно хотят напиться горячей крови сквозь тонкую кожу. И целуют, не отрываясь, и чужая рука обнимает вздрагивающие плечи. Что же будет? Невозможно… С усилием поднимается, садится и растерянными движениями трепещущих пальцев оправляет прическу. Две пары глаз встретились. Одна — с темной тенью стыда и испуга в глубине лучистых голубых райков; другая — такая уверенная в себе, почти властная — и в то же время молящая. А губы говорят совсем другое: — Когда долго смотришь в небо — оно поднимается все выше и выше, и кажется, наконец, что сам отрываешься от земли и летишь кверху на больших белых крыльях.

Возвратились домой, как всегда, рука об руку, и дорогой говорили о чем-то ничтожном. Вера Ивановна коротко, вскользь, поздоровалась с мужем и долго старалась не смотреть ему в глаза. Потом решилась. Это так просто. Непенин угощал диковинным салатом с раковыми шейками, сардинками и спаржей. Было невкусно, но остро. Собственного изготовления. Шедевр, не правда ли? И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами. Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы.

После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять? Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду. Ну как хочешь. Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки. Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее. Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет.

Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу. Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке. Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва. Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку. Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы. Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками. Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.

Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака. Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного. Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень. И я давно знал, что ты любишь меня. Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только? Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю. Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника.

Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо. А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу. Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса. Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе. Ну, хорошо… Я буду вместе с вами.

Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть. И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез. От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника.

А мы, до последних маминых дней, дарили ей эти духи на каждый день рождения.

Скоро лето, отцветёт тогда сирень, вот и торопится она отдать нам своё великолепие. Поспешите, окунитесь в это море покоя и счастья, пока не закончился период цветения сирени… Анализ рассказа «Сирень» Тема первой любви — самая животрепещущая на мой взгляд из всех тем литературы. Здесь и чувства, и переживания, пьянящий аромат цветов и первые признания… Все это кружит голову, вдохновляет и приносит в скучную жизнь необъяснимый восторг. Это прекрасное чувство живет во многих произведениях русской и зарубежной литературы , не оставляя никого равнодушным. Одним из многочисленных примеров произведений о любви является рассказ Ю. Нагибина «Сирень», в котором рассказывается о рождающихся чувствах между Верочкой Скалон и Сергеем Рахманиновым.

Большую часть рассказа занимают события одного лета. Композиция рассказа четкая и ясная, в ней логично выделяются шесть частей: вступление о лете, «в котором все перепуталось», встреча Верочки и Сергея у сирени, раздумья героини и её разговоры с Рахманиновым, гадание, поездка на дрожках и заключение, похожее на пролог. Основная тема — любовь, — корреспондирует с названием текста. Нагибин сравнивает любовь Верочки и Рахманинова с сиренью, которая «зацвела вся разом, в одну ночь вскипела», а в конце пребывания главных героев в усадьбе завяла. Так и чувства Верочки и Рахманинова неожиданно вспыхнули и так же неожиданно закончились. Нужно отметить, что к образу сирени обращались и другие русские классики, такие, как И.

Гончаров в романе «Обломов», где сирень стала символом увядающей любви Обломова к Ольге, и А. Куприн в своем рассказе «Куст сирени», где сирень является символом единства и любви главных героев. Можно сказать, что и в рассказе Нагибина сирень тоже символична. Автор в своем повествовании использует сложные предложения и синтаксические конструкции с множеством деталей, чтобы точно описать все события лета. В этом проявляется художественное своеобразие стиля Нагибина, он мастерски описывает мелочи. Когда читаешь этот рассказ вслух, то слова Верочки читаешь не очень громко, с придыханием и паузами — автором умело показано вечно взволнованное состояние героини.

Тон Рахманинова же более уверенный, при обращении к героям он использует саркастические, но все-таки милые прозвища: «Психопатушка», «Миссочка», «Тунечка». Все это подчеркивает доброту героев. Нагибин в своем произведении ставит перед нами несколько проблем: неразделенная любовь, взросление, мнение против чувств, непризнанность таланта. Из всех проблем, высказанных автором, меня больше всего волнует проблема «мнение против чувств». Я считаю, что Верочка предала любовь Рахманинова. Она не боролась за свою любовь, не смогла пойти против устоев семьи.

Любовь на расстоянии ослабила её чувства к Рахманинову, и этим она только терзала его. В итоге, спустя некоторое время она поняла, что скучает по Рахманинову и ей «стало печально и пусто в её богатом доме». Ей в противовес можно поставить образ шекспировской Джульетты, которая ради своей любви пошла на крайность. Но это уже другая история. Прочитав этот рассказ, возникает множество литературных ассоциаций, прежде всего с произведениями А. Первое «ассоциативное произведение» — «Евгений Онегин».

Сон Верочки похож на сон Татьяны, да и судьбы героев Нагибина схожи с судьбами пушкинских персонажей, только в случае Рахманинова и Верочки последняя отказалась от своей любви. Второе «ассоциативное произведение», а точнее стихотворение — «Сожженное письмо». Эпизод, в котором Верочка сжигает все письма Рахманинова, напомнил мне об этом стихотворении. Гори, письмо любви…». И во времена Пушкина, и во времена Нагибина, и в наше время тема любви и расставания является актуальной. В своем расскаже Ю.

Нагибину удалось многое показать: и искреннюю влюбленность в лице Верочки, преданность и любовь со стороны Наташи, которая стала женой Рахманинова. Автор осудил стереотипное поведение и стереотипную судьбу в общем. В этом рассказе каждый найдет для себя что-то свое, может, увидит себя каком-то из персонажей. Кто-то и покритикует это произведение — но никто не сможет остаться равнодушным. Скачать: Белая сирень , Юрий Нагибин …Марина. Не мышей, а имущество.

Только отвернись — мигом все растащат! Да уж, хуже некуда. Поют вдвоем: Зачем писать о том, как я работал над сценарием, который не стал фильмом? Но ведь писать о работе над сценарием, который стал фильмом, пожалуй, еще бессмысленней. Все, что ты нашел во время работы, открыл, понял, воплощено в твоем сценарии, обретшем киножизнь, зачем же размахивать кулаками после драки? Однако сценаристы постоянно так делают, и никто не удивляется.

Я и сам написал большой очерк о работе с Акирой Куросавой над сценарием фильма «Дерсу Узала», который с интересом был встречен читателями и не раз переиздавался. Ну, скажут, это Куросава! А здесь как-никак это Рахманинов, фигура не менее крупная, чем японский кинорежиссер. Полагаю, что куда крупнее, ибо до сих пор не уверен, что кино — искусство, уж больно коротка жизнь кинотворений, но это тема для другого разговора. А коли в процессе работы открылось что-то о великом русском композиторе, пианисте и дирижере, то об этом стоит поговорить именно потому, что экранного воплощения открытия и находки не получили. Когда додраться не дали, кулаки чешутся.

Строчки Б. Пастернака, вынесенные в эпиграф, подбадривают меня. И на пути к поражению ты мог, ведомо или неведомо для себя самого, найти нечто, что облегчит путь идущим за тобой следом. К истории вопроса. О Рахманинове мною написаны два сценария. Первый был опубликован в «Октябре» отрывки печатались в «Литературной газете» и «Огоньке» и моем сборнике «Река Гераклита» как повесть, хотя он не претендовал на столь высокий чин.

Но наши литературные журналы и серьезные издательства не публикуют сценариев, считая это — совершенно несправедливо — второсортным товаром, к тому же опасаясь, что случись такой прецедент, и нахлынут сценаристы со своими низкопробными опусами. Тяжелое заблуждение: литературный сценарий такой же законный жанр, как пьеса, тоже ждущая своего воплощения, но на сцене, а ведь пьесы постоянно публикуются. Не надо печатать плохие сценарии, как не надо печатать плохие пьесы или плохую прозу.

На даче его ждали длинный

Весна - 26 апреля 2024 - Новости Иркутска - Дом Дача Мебель. Копилка сейф электронная для денег с кодовым замком и купюроприемником Золотой. ЕГЭ Русский вместе. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Все новости на →. На даче его ждали длинный теплый вечер.

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши ватой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк в глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде медленно приходило в запустение.

Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе и ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью.

Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», — думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто.

Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный запах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами.

А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава… Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой!

Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к Тебе, Боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес…» — Что это такое? В середине его были письма «Дорогие братья во Христе Алексей Александрович и Павел Федорыч…» — начиналось одно из них , бумажки с выписками… На одной было начало стихотворения: Долго я Бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел — не увижу ли Бога… На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности…» Ласточка с щебетаньем влетела в сенцы и опять унеслась стрелою на воздух. Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица — и все это вдруг показалось чужим и далеким… Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко.

Постель была сделана из обрубков полен и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла — старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы — бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола — и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем.

Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком… Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя Сыном Божиим… Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом.

Непенин воодушевлялся. Устроим парники, оранжерею… Потом кур заведем, гусей, уток… К Рождеству свою свинью выкормим… Ты любишь кур, мамочка? Не жаркое, а живых кур, живых! Вот когда желтенькие цыплятки бегают и наседка над ними хлопочет, голосистый петух расхаживает важно и шпорами песок чертит. Только я сама не буду в курятник ходить. Там всегда скверно пахнет. Зачем нам тогда в город? Разве вот только Ниночка будет в гимназии учиться. Хотя можно и домашнюю учительницу взять… Иди ко мне поближе, мамочка! Потянулся к ней, обнял, сочно поцеловал в пухлую щечку.

Губы у Непенина всегда влажные, холодные. И когда он целует — как будто приложили к телу лягушку. Жена покорно дала себя поцеловать раз и другой, потом высвободилась, оправила платье и села подальше. У меня голова болит. То голова, то живот. Даже приласкать меня не хочешь… Ну, я прилягу на часочек, отдохну. Но дела никакого нет, — и так скучно сидеть, сложа руки, в гостиной и слушать, как в соседней комнате громко, с присвистом и трелями, храпит муж. Думается в такие минуты, что, должно быть, есть какая-нибудь другая, лучшая жизнь. Может быть, там, на новой даче… Вспоминается Кулаковский. Он совсем непохож на мужа, — и наедине с ним, почему-то, немножко страшно.

В глазах у него часто горят яркие огоньки. Так ясно заметно, чего он хочет. А возможно, что это только так кажется. Ведь муж вот ничего не замечает. Все равно, этого никогда не должно быть. Страшно и, пожалуй, противно. Хорошо, если бы Кулаковский приходил пореже. Неужели он, действительно, каждую неделю будет приходить на дачу? Жена чувствует себя неспокойно и, когда на черной лестнице звонит мусорщик, вздрагивает. В детской старая нянька с выглядывающим из-под губы острым желтым зубом ворчит на кого-то: — С раннего утра в кружева… В кружева, да за книжку… Нет, чтобы ребенку рубашечки починить.

Мужики на уме. А вот, Ниночка, нам и кашку горяченькую принесли… Попробуй-ка: сла-дкая! А в городе уже разворачивали мостовые, маляры качались на узких дощечках в уровень с шестым этажом. Постройку дачи пришлось остановить до осени, потому что слишком вздорожали рабочие руки. Непенин вздыхал: — Ну, мамочка, последний год в наемной даче лето проведем. На будущий год будем настоящие собственники. Снял все-таки дачу не на старом месте, а подальше от города, по соседству со своим новым участком. Если идти прямо через лес, то всего будет не больше версты. Так что всегда можно приглядеть за порядком. Дачка самая обыкновенная, серенькая, с грошовыми обоями на стенах и с накрашенными занозистыми полами, но лес кругом — густой и высокий, а соседние дачи раскиданы редко и тонут в зелени.

В теплые дни смолой пахнет крепко, почти до головокружения. И даже Кулаковский, в первое же воскресенье приехавший погостить, сказал: — Ну вот это я понимаю… Тут можно даже себя и человеком почувствовать. Правда, Вера Ивановна? Жена Непенина посмотрела на него со своей обычной настороженностью и коротко ответила, зашпиливая вырез кружевного капота: — Да. Может быть. Кулаковский был в хорошем настроении, звонко хлопал Непенина по мягкой спине, прыгал через канавы и даже ездил верхом на палочке. И казался, действительно, совсем непохожим на себя самого, — обычного, банковского, как будто вырос, распрямился, стал еще красивее и сильнее. А Непенин катился за ним следом, маленький и бесформенный, словно плохо надутый резиновый шар. Вера Ивановна смотрела долго и подозвала к себе дочь. Тебе здесь нравится, да?

Ласкала ее преувеличенно нежно, стараясь делать это так, чтобы видел Кулаковский. Но у Ниночки, по обыкновению, был не в порядке желудок, она куксилась и капризничала, — и скоро надоела матери. После обеда пошли гулять, к новому участку. Непенин даже не прилег отдохнуть. Тропинка была узенькая и всем троим в ряд не хватало места. Вера Ивановна с гостем пошли впереди, а Непенин отставал все больше и больше, и на половине дороги уже с сожалением думал о мягкой постели. Ворчал себе под нос, пыхая папироской: — Бегут, сломя голову… А обо мне не подумают. Это и для здоровья вредно: ходить так быстро после обеда. Передняя пара скрылась за поворотом дороги, и Непенин совсем обиделся. Да подождите же!..

В ответ донесся откуда-то короткий смешок Кулаковского, — и, услыхав этот смех, Непенин остановился, снял шляпу и принялся старательно вытирать пот со лба. В голове у него неожиданно загвоздилась новая мысль, и он, как будто, хотел стереть ее со лба вместе с капельками пота. Жена — и Кулаковский. Женщина красивая, молодая — и он, за которым все женщины бегают, как за оперным тенором. И сейчас они вдвоем в глуши леса, — и Кулаковский смеется. Почему бы и нет? Лоб был уже совсем сух, а Непенин все еще тер его платком. Потом махнул рукой и, насколько мог прибавив шагу, пошел вперед. Ведь они знакомы не первый год и до сих пор ничего не было. Почему же именно теперь?

И Вера Ивановна, кажется, вовсе не способна увлекаться. Всегда такая холодная, даже немножко вялая. И когда целуешь ее, она вытирает щеку. Жена и гость оказались близко, сейчас же за поворотом. Кулаковский держит в руке ольховую ветку и бьет ею, как хлыстиком, по своим запылившимся башмакам. Вера Ивановна стоит немного поодаль, вполоборота, и сосредоточенно рассматривает, как копошатся муравьи в высоком муравейнике. Конечно же, ничего не может быть. Муж успокоился вполне и сразу, потому что боялся волнений. Кулаковский что-то говорил, и Непенин, подойдя поближе, расслышал: — Всякий дикарь лучше цивилизованного человека. Он всегда знает, чего хочет.

Прямо идет к цели. Достигнув этой цели, бывает счастлив. А мы бледнеем и боимся. Не решаемся признаться самим себе в своих желаниях. Поэтому и счастье у нас такое жалкое, бледное, словно из слинявшего накладного золота, и нет у нас никаких настоящих переживаний. Чтобы не совсем обезличиться, нужно время от времени забывать свой городской страх и становиться дикарем. Тогда можно жить. Нагишом ходить, что ли? Тебе лично я не советовал бы раздеваться. Некрасиво выйдет.

Вера Ивановна повернулась, скользнула по мужу холодным и злым взглядом. Шутки мужа всегда казались ей грубыми и циничными, а когда почти то же самое, но в других выражениях, говорил Кулаковский, это выходило красиво, — хотя и приходилось краснеть и отворачиваться. И сейчас было очень досадно, что появление мужа грубо оборвало разговор, который делался таким занимательным. Вера Ивановна улыбнулась Кулаковскому и сказала ему, заглядывая в лицо своими невинными голубыми глазами. Здесь так неудобно идти. Непенин опять полез было в карман за платком, но раздумал и мирненько поплелся следом. Добрались до участка, раза два обошли кругом груду заготовленных материалов и недоконченный сруб. Непенин забыл о своих мимолетных тревогах, опять ликовал, был весел и разговорчив. Рассказывал, как дальше пойдет постройка, хотя и сам имел об этом довольно смутное представление. У меня все будет за первый сорт.

Видите, гранит какой: хоть пирамиды строить… Здесь, на косогорчике, будет цветник. Придется только огородной земли привезти возов двадцать. Кулаковский смотрел внимательно на все, что показывал ему хозяин, но когда тот отворачивался, взглядывал на Веру Ивановну и жал ей руку, — крепко, почти до боли. Вера Ивановна не сопротивлялась, и голубые глаза у нее заволакивались влажным блеском. На обратном пути опять говорили о счастье и о человеческих желаниях, и о том, какие глупые преграды ставит себе человек на пути к наслаждению. Непенин плохо понимал все это и только краешком уха слушал разговоры гостя, думая о том, бесспорно уютном и радостном, что ждет впереди. Вот у меня все уже определено и устроено, и вся жизнь — как на ладони, спокойная и обеспеченная. А Кулаковского жалко. Его женить надо». III После весенних дождей лето установилось хорошее.

Не было душной жары, но дни стояли светлые и ласковые, и особенно приветливо светило долго не заходящее солнце. Вера Ивановна любила подолгу сидеть над речкой, на песчаном обрыве. Внизу копошились Ниночка и нянька, строили из песку пирожки и домики, и так были заняты своей работой, что не мешали. Солнце грело, — и хотелось раскинуться прямо на горячем песке, млеть и ждать. Временами кровь приливала к вискам, и появлялся в глазах красный свет, а сердце билось быстро, неровно, словно торопилось. Расстегивала просторный капот, подставляла грудь навстречу лучам. Здесь пустынно, никто не увидит, — а когда подходит по берегу чужой — издали слышно, как шумят густые кустарники и трещат ветки. Тепло проникает внутрь, ласкает, дразнит. В такие минуты всегда думается о Кулаковском, — но нет ненависти и к мужу. Он тоже хороший, только по-своему.

Сердечный, любящий, — и всегда старается доставить какое-нибудь удовольствие. Он не виноват, что так некрасив, да еще слишком располнел за последние годы. Ведь можно же думать, только думать. Никто не умеет читать в мыслях. Заскрипели сухие сосновые иглы под чьею-то осторожной, подкрадывающейся поступью. И Вера Ивановна уловила этот звук, только когда он был совсем уже близко, так что едва успела запахнуть капот, оправить складки. В глазах все еще мелькают красные светлячки, и сердце бьется неровно, порывисто. Конечно, это он, Кулаковский. Сегодня суббота. Вера Ивановна вглядывается пристально и чему-то улыбается.

Может быть, видел, пока пробирался сквозь кустарник? И еще краснее делаются горячие светлячки. Я знаю уже. Потому и пошел прямо сюда. Прекрасный салат, говорит. Последняя новость из Парижа. По этому случаю раньше, как через час, обеда не ждите. Сел рядом на песке очень близко, так что колени соприкасались. Нужно бы отодвинуться, но не хочется, потому что так удобно сидеть. У Кулаковского новая шляпа, — панама, и ловко повязанный галстук.

Он много тратит на костюмы, и Вера Ивановна знает, что у него много долгов: банковского жалованья не хватает. Муж уже второй год ходит дома в одном и том же стареньком пиджаке, а новый снимает сейчас же, как приходит со службы и аккуратно вешает его на патентованную вешалку. Зато жене никогда не отказывает в обновах, особенно теперь, когда есть свободные деньги. Нет, он — добрый, хороший, и его нужно любить. Кулаковский смотрит, и Вера Ивановна чувствует, что его острые глаза стараются проникнуть сквозь тонкую ткань платья, скользят по плечам, по груди. И какое у вас чудное тело… Это немножко нагло, как всегда… Наверное, он видел. Хочется досадовать, обидеться, — но мешает этому радостная гордость за свою признанную красоту. Злая гримаса пробежала по лицу. Ниночка неумело карабкается вверх по обрыву. У нее большая, рахитичная голова с жидкими желтыми волосами и тонкие, кривые ноги.

Ты устала… А ручки-то какие грязные! Кулаковский незаметно отодвигается подальше. Она искоса взглядывает на него и потом спрашивает: — Вы любите детей? Вы должны любить. Кто любит природу, тот должен любить и детей. Опять следовало бы обидеться, — но ведь он же совершенно прав, этот красивый человек со сдвинутой на затылок панамой. Ниночка — уродлива, вечно хворает, и мать никогда не решается поцеловать ее в губы. И даже сам Непенин относится к ней как-то странно: окружает ее попечениями, но не любит ласкать, как другие нежные отцы. А уж Кулаковский, конечно, не обязан ее любить. И винить его за это нельзя.

Позвала: — Няня, возьмите Ниночку и идите домой. Да не забудьте смазать ей носик. Нянька с длинным желтым зубом поднимается, старая и мрачная, как макбетова ведьма. И, проходя мимо гостя, бормочет что-то невнятное своим шлепающим старушечьим шепотом. У нее всегда свои думы и слова, враждебные и чуждые всему, что ее окружает. Девочку она любит небрезгливо и искренно. Поэтому ей прощаются разные мелкие грубости и нарушения дисциплины. Кулаковский говорит ей вслед: — Следовало бы убивать всех стариков, перешедших за предельный возраст. Они похожи на гнилые грибы. Портят землю и заражают воздух, а пользы от них никакой нет.

Вы совсем не злой человек. Конечно, на это многое можно было бы ответить. Пусть он не думает, что она так уже глупа и только он один может развивать свои собственные теории. Но скучно говорить об этом. Хочется других слов, простых и ясных и глубоко проникающих в душу, а не бесследно скользящих по поверхности. И даже не нужно слов. Вот, — молчать, полулежа на горячем песке и закрыв глаза, чтобы ослабленный солнечный свет розовой пеленой проникал сквозь опущенные веки. Лежать и чувствовать, что рядом бодро и сильное бьется другое сердце, — и чувствовать еще, что во всем мире сейчас есть, как будто, только одно сердце, — и оно бьется вот именно так, вздрагивая и замирая в истомных предчувствиях. Что-то щекочет шею, открытую над низким воротником платья. Может быть, сухая былинка.

И обжигает кожу горячее дыхание. Открыть глаза? Веки отяжелели, и все тело замерло, сделалось не своим, так что ощущается в почти болезненном напряжении каждый нерв, каждый мускул. Похоже на то, когда стоишь на краю глубокой пропасти и заглядываешь вниз. Чужие губы припали жадно, словно хотят напиться горячей крови сквозь тонкую кожу. И целуют, не отрываясь, и чужая рука обнимает вздрагивающие плечи. Что же будет? Невозможно… С усилием поднимается, садится и растерянными движениями трепещущих пальцев оправляет прическу. Две пары глаз встретились. Одна — с темной тенью стыда и испуга в глубине лучистых голубых райков; другая — такая уверенная в себе, почти властная — и в то же время молящая.

А губы говорят совсем другое: — Когда долго смотришь в небо — оно поднимается все выше и выше, и кажется, наконец, что сам отрываешься от земли и летишь кверху на больших белых крыльях. Возвратились домой, как всегда, рука об руку, и дорогой говорили о чем-то ничтожном. Вера Ивановна коротко, вскользь, поздоровалась с мужем и долго старалась не смотреть ему в глаза. Потом решилась. Это так просто. Непенин угощал диковинным салатом с раковыми шейками, сардинками и спаржей. Было невкусно, но остро. Собственного изготовления. Шедевр, не правда ли? И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами.

Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы. После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять? Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду. Ну как хочешь. Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки. Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее.

Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет. Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу. Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке. Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва. Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку. Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы. Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками.

Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака. Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного. Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень. И я давно знал, что ты любишь меня. Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только? Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю.

Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника. Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо. А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу. Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса. Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе.

Ну, хорошо… Я буду вместе с вами. Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть. И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез. От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника. То, что там казалось таким резким и вызывающим отчаяние, здесь постепенно теряло свою остроту, бледнело, как минувшее сновидение. Положила голову на плечо Кулаковского и незаметно задремала, — как ребенок. Грудь дышала ровно. Не заметила, как Кулаковский осторожно целовал ее в губы и в шею, над низким воротом.

Когда очнулась, несколько мгновений смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, ничего не помнила.

По мнению эксперта, действующее законодательство четко определяет требования к заборам - их местоположение, высоту и другие технические параметры. Однако, к сожалению, в законе не прописаны понятия красоты и эстетики. Определения типа "эстетичный", "красивый", "приглядный" в законах об ограждениях отсутствуют. Следовательно, в настоящее время невозможно наказать соседа за то, что его забор портит общий вид улицы, с точки зрения законодательства, поясняет Коломийцев. Таким образом, открыто обвинить владельца в том, что его забор слишком безвкусен, с точки зрения закона невозможно. Это может быть обусловлено, например, отсутствием средств на ремонт или замену старого ограждения.

Тема религии и принятия мнения других людей продолжает быть релевантной, а взаимоотношения между старшим и молодым поколением все еще вызывают много дискуссий. Краткий пересказ более подробный, чем краткое содержание Когда помещик Пётр Петрович и Ермолай на охоте за тетеревами попали под дождь, они поехали в Алексеевку, хуторок, принадлежащий матери помещика.

Переночевав там во флигельке, Пётр Петрович пошёл побродить по саду и дошёл до пасеки. Рядом с ней был амшаник — плетёный сарайчик, в который на зиму ставят ульи. Пётр Петрович заглянул туда и пошёл прочь, но остановился — его кто-то тихо позвал, назвав по имени-отчеству. Он подошёл к подмосткам в углу и увидел на них очень худую женщину, укрытую одеялом. Её голова была похожа на икону старинного письма. Кожа у неё была бронзового цвета, нос очень узкий, губ почти не было видно, а глаза были светлые, мертвенные. Женщина сказала, что она Лукерья, которая была запевалой и водила хороводы у матушки Петра Петровича. Барин был поражён, он не понимал, как красавица Лукерья превратилась в такую мумию. Женщина рассказала ему, почему с ней случилось несчастье.

Барыня показывала её лекарям, посылала в больницу, но лекари не знали, что за болезнь у Лукерьи. Они пытались лечить, но безрезультатно.

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

Скоро, убедившись, что лучшего советчика и посредника не найти, Третьяков предложит без обиняков: открывается выставка в Академии, а я в Петербург не поспею, буду очень благодарен вам, Иван Николаевич, если сообщите, не явилось ли на ней чего-либо замечательного — в устах Третьякова доверие необычайное!.. С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва. Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели.

Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете.

Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова. Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности?

Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1. Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова?

Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу.

Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим».

Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу.

Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!..

Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно!

Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева.

Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К.

Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина».

И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом?

Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного?

С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю.

Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял.

Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью».

Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то... Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь».

И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»...

Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»...

Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи». После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!..

Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем».

Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок».

Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая... Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»!

Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками».

И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому!

Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал!

Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ».

Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова...

Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить...

Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем. Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной.

Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно.

О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение! Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал.

Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно». Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез.

После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним...

Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»!

Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют.

Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею».

Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность. Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством.

Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет.

Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него. В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова...

С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать... Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!..

Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ... Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой...

Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться». Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым».

Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением.

Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение». Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский.

Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним...

Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну. На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца.

Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена.

Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое.

И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени. Самая чудесная из всех машин... Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами.

Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра.

Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам.

Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех.

Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь? Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды.

Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним.

Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг.

Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. Что это?!

Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли...

Последнее предположение ошеломило меня.

Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало. С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы. II[ править ] Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике. Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями. Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра. Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом. Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени.

В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы. Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны: — Гарпина! Гриша лениво поднялся с места. Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом. Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы», — Да как же, право! И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка — что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину.

Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий. Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали. Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел. III[ править ] «Опять день, опять долгий день! И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: — Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, приклоняла свою черную головку к его плечу.

Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша — марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась.

Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями.

Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. IV[ править ] Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки.

Тогда Каменский, обращаясь как будто к одному Игнатию, произнес целую речь. Голос его стал торжественным, глаза строгими и выразительными. Он опять начал с того, что нужно в жизни. Современный человек, говорил он, отличается тем, что умеет становиться на всевозможные точки зрения и ни одной не признавать безусловно справедливой, ни одной не увлекаться сердечно.

Жизнь стала слишком сложна, и сложная общественная организация парализует нашу волю и растягивает нас в разные стороны. Мы одурманили себя ненужными делами, мы загипнотизированы книгами и разучились говорить языком сердца. Мы слишком заняты, по словам Лаодзи и Амиеля, слишком много читаем пустого и бесплодного, когда надо стараться упрощать жизнь, стараться быть искренним, вникающим в свою душу, когда нужно отдаться богу, служить только ему, остальное же все приложится. Мы устали от вероучений, от научных гипотез о мире, устали от распрей за счастье личности, слишком много пролили крови, вырывая это счастье друг у друга, когда жизнь наша должна состоять в подавлении личных желаний и исполнении закона любви. Злоба — смерть, любовь — жизнь, говорил он. Жизнь только в жизни духа, а не в жизни тела. Плод же духа — любовь, радость, мир, милосердие, вера, кротость, воздержание… Это повторяли людям все великие учителя человечества, начиная с Будды… — Ну, знаете, батенька, Будда был довольно-таки ограниченный субъект!

Каменский, не слушая, продолжал говорить. Он настаивал на том, что мы сами создаем себе миллионы терзаний только потому, что не хотим прислушаться к тому, что говорит нам сердце голосом любви, всепрощения и благоволения ко всему живущему; настаивал на том, что мы гибнем, развивая в себе зверские похоти, тысячи ненужных потребностей и желаний. К сожалению, не так просто все развязывается. И любить по закону нельзя. Странный рецепт: возьми да люби! Гриша терялся — с обеих сторон говорили правду! Размахивая полами сюртука, Подгаевский ходил по комнате и кричал над ухом Каменского: — Я ска-жу вам словами такого же апостола, Павла: «Освободившись от греха, вы стали рабами праведности!

Но Подгаевский был уже пьян. Пьян был и Вася, который все наклонялся и что-то бормотал на ухо Петру Алексеевичу, воображая, что говорит шепотом. А Петр Алексеевич сидел с раскрасневшимся лицом и мутным взглядом. Ах, что кому до нас, Когда праздничек у нас! Дамы встали и начали прощаться. Поднялся и Каменский. Давайте споем.

Каменский пожал плечами. Шкап-то скоро будет готов? До свидания! А закусить разве не хотите? Ведь хочется небось? Каменский посмотрел на него долгим взглядом, пожал окружающим руки и пошел из дома через балкон. Петр Алексеевич поднялся.

И когда вбежал лакей, прибавил: — Лошадей нам! Вася, Илюша — в «Добро пожаловать! Стыдно при чужих людях… Ах, что кому до нас, — запел он снова, обнял доктора и Подгаевского и пошел в кабинет… Дом опустел. Было слышно, как в столовой убирали посуду. Гриша сидел в своей комнате у открытого окна, стиснув зубы.

Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века. Была ранняя осень и радовали солнечные дни и напоминали о лете яркие клумбы оранжевых бархоток и пёстрых петуний.

Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и находили то ящик от масляных красок то сломанный веер то большую книгу с красивыми иллюстрациями. Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной сельской улицей. Задание 17. Расставьте знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложении должны стоять запятые. Пароход уходил всё дальше 1 нагоняя на песчаные берега длинные волны 2 качающие прибрежные кусты лозняка 3 отвечающие шумом 4 на удары пароходных колёс. Задание 18. Расставьте все недостающие знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложениях должны стоять запятые.

Никнут 1 шелковые травы, Пахнет 2 смолистой сосной. Ой вы 3 луга и дубравы 4 Я одурманен весной. Сыпь ты 5 черёмуха 6 снегом, Пойте вы 7 птахи 8 в лесу. По полю зыбистым бегом Пеной я цвет разнесу. Есенин Задание 19. Бедный смотритель не понимал 1 каким образом 2 мог он сам позволить своей Дуне ехать вместе с гусаром 3 как нашло на него 4 это ослепление 5 что 6 тогда было с его разумом. Задание 20.

Классной пятницы

Издание входит в длинную ассортиментную линейку серии «Детская энциклопедия», которую отличает великолепное полиграфическое исполнение, интересное содержание, современный дизайн, яркие фотоиллюстрации. Расставьте пропущенные знаки препинания. На даче его ждали длинный теплый егэ. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. На даче его ждали длинный теплый вечер. Весна - 26 апреля 2024 - Новости Иркутска -

Зимнее утро жанр

Вечернее чаепитие на даче. Расставьте пропущенные знаки препинания. На даче его ждали длинный теплый егэ. Знакомства Игры Встречи Новости Создать анкету Войти Войти. Ищите друзей и любовь, знакомьтесь, участвуйте в конкурсах, играйте в игры и весело проводите время!

За окном урал в руках у меня томик людмилы татьяничевой егэ ответы

Вариант 3 Цыбулько ЕГЭ 2023 по русскому языку задания ответы и сочинение Бабы на даче. Русские дачи. На даче его ждали длинный. Приколы весенние работы в саду. Приколы о весенних работах на огороде.
Иван Бунин «На даче» читать - (I Окна в сад были открыты всю ночь....) Открывайте новую музыку каждый день. Лента с персональными рекомендациями и музыкальными новинками, радио, подборки на любой вкус, удобное управление своей коллекцией. Миллионы композиций бесплатно и в хорошем качестве.

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

Издание входит в длинную ассортиментную линейку серии «Детская энциклопедия», которую отличает великолепное полиграфическое исполнение, интересное содержание, современный дизайн, яркие фотоиллюстрации. Знакомства Игры Встречи Новости Создать анкету Войти Войти. Ищите друзей и любовь, знакомьтесь, участвуйте в конкурсах, играйте в игры и весело проводите время! На дачу выезжали в конце апреля – начале мая и возвращались в город в конце сентября. 1) На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на. 3) В десять часов вечера приходит мама и я ей рассказываю все новости.

За окном урал в руках у меня томик людмилы татьяничевой егэ ответы

Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и законодательства Российской Федерации. Данные пользователей обрабатываются на основании Политики обработки персональных данных. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

Времени на раздумья, как всегда, нет - прямо из больницы похищена девочка, угроза нависла над остальными детьми.

Где источник этой угрозы? Озарение, словно вспышка молнии, внезапно освещает всю ситуацию, которая оказывается гораздо страшнее, чем думала Настя... Чтобы оставить свой отзыв Вам нужно зайти на сайт или зарегистрироваться У этой книги пока нет отзывов.

Во время дуэли Бестужев погибает от руки командира. Анне он оставляет лишь письмо, в котором пишет о своей любви и заранее извиняется за то, что не сказал ничего о предстоящей дуэли. Во второй части книги уже 1916 год. Александр Щедрин закончил морское училище и прибыл на Аланды.

Он снимает комнату у старого рыбака Петера и его жены Марты. Краткое содержание Гранин Блокадная книга Блокадная книга состоит из высказываний жителей Ленинграда, которые оказались в блокаде. К примеру, описывается история о том, как девушка начала сходить с ума от голода и бормотать про то, что она кашу ела целыми днями. Непозволительная роскошь… Её сестра рассказывает, как они отоваривали чеки, а потом делили 250 грамм на двоих, да ещё и на два раза.

Делали суп из луковицы, а потом раздобыли клей. Сестра делала студень из клея и хотя сама это есть не могла, но младшая ела. Другая девочка мечтала о заполненных прилавков булочной хлебом. Даже не булочками, не свежей выпечкой.

Тогда хлеб продавщица рубила, потому что резать это было невозможно… Один учёный рассказывает, как они этот хлеб в кипятке растворяли — вот и еда. А потом ели. Из тарелки. Ложками Вот что важно: люди пытались делать привычное, оставаться людьми А потом была история про мальчика.

Его мать спасалась и брала всё, что могло унести дистрофическое тело: серебряные ложки, ещё какие-то дорогие предметы. И ребёнок. Однако на санках ехал не сын, а эти самые ложки. Они были непосильной ношей, потому что даже санки не могли помочь унести этот драгоценный груз.

Нужны-то они были для того, чтобы обменять на еду. А потом сил не осталось, и пришлось оставить сына. Этих историй уйма и поражают они своей безвыходностью. Можете использовать этот текст для читательского дневника Краткое содержание Паустовский КвакшаЦелый месяц стоит летняя жара.

От нее страдают не только люди, но и природа. Насекомые ищут убежища от палящих лучей солнца и стараются не выходить на поверхность. Краткое содержание Толстой Плоды просвещенияДанная комедия Льва Николаевича Толстого ярко и точно отражает то противопоставление разных слоев общества, которые на момент написания произведения существовали в России. Очень характерно описывает он людей дворянского происхождения Краткое содержание Пришвин Утята и ребятаДикая не большая птичка чирок — свистунок собралась перевести своих утяток на озеро.

Путь предстоял не лёгкий: из лесной местности надо было пройти к воде, обойдя деревню Краткое содержание Колодец и маятник Эдгара ПоПовествование ведется от первого лица, место действия — испанский город Толедо. Главный герой — мужчина, которому инквизиция вынесла смертный приговор. Ни имя героя, ни его преступление не называется ЛеоновТворческий путь Леонида Максимовича начался довольно рано: уже в позднем отрочестве он получил возможность публиковать свои стихи в архангельской газете «Северное утро» О книге Нельзя не согласиться с тем, что детская пора — это то время, которое наполнено приключениями и яркими эмоциями. Именно в этом возрасте совершаются важные открытия и приходит понимание основных жизненных истин Книги помогают рассказать детям о том, что важно, в увлекательной и ненавязчивой форме — так, что это даже не ощущается Книга «Квакша» Паустовский Константин Георгиевич — увлекательное произведение в жанре детская художественная литература.

Этот мир кажется таким настоящим, таким родным, в нем есть запахи детства и атмосфера волшебства.

С секирой грозною в руках, На брег низвергнет сей… О страх! Я чувствую в душе невольно содроганье!.. Величественный, гордый вяз! Прости, прости в последний раз!

На даче его ждали длинный

О сервисе Прессе Авторские права Связаться с нами Авторам Рекламодателям Разработчикам. 1) На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на. Июльским вечером Простая новая дача была ярко освещена лампой и изготовленными вручную канделябрами, расставленными на длинном черном столе. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия.

«Срубленное дерево»

  • Тексты на ЕГЭ-2023 по русскому языку
  • Живые мощи: краткое содержание и анализ рассказа И. С. Тургенева
  • Задание 8 ОГЭ по русскому языку. Практика.
  • Специальные программы
  • Людмила Татьяничева. Стихотворения

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий