Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика" Отрывки из прозаических произведений для заучивания наизусть. Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов.
Тексты для конкурса Живая классика
Здесь вынайдёте прекрасные поэтические и прозаические материалы материалы на различную тематику, обеспечивающие стопроцентную победу в фестивале " Живое слово"! Он говорил с ней: Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла. по выбору художественного произведения для заучивания наизусть фрагмента произведения (конкурс «Живая классика»). Подготовка к конкурсу началась еще перед Новым годом: ребята определились с репертуаром, подготовили тексты для заучивания. Живая классика. Международный конкурс юных чтецов.
Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика»
Живая классика отрывки для чтения наизусть. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) | все тексты для заучивания наизусть. К участию в «Живой классике» приглашаются учащиеся 5-11 классов учреждений. |
Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса | Тексты для заучивания наизусть на конкурс «Живая классика». |
Конкурс "Живая классика" тексты для заучивания и чтения Школа и ВУЗ Народный портал 2023-2024 год | Поэтический международный конкурс юных чтецов «Живая классика». |
Тексты для конкурса " Живое слово"
Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет. Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением! Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?! И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..
Люблю - значит, всегда хочу съесть... Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу... Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть.
Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю... Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять... Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо... Спасение было только в одном.
Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно. Юрий Яковлев. Как это случилось? Как произошло? Впереди окопа показался танк. Был он сперва маленьким, безобидным и гудел как шмель.
Нос каждой минутой танк становился всё больше…А на броне стали различимы чёрные кресты. Фашистский танк шёл на маленькую солдатскую крепость — на окоп, дерзко вырытый на ничейной земле. Серёже вдруг стало не по себе — сердце забилась тревожная льдинка страха, и мальчик упал на дно окопа рядом с притихшим дедом. Дед, пришёл конец! Танк ползёт на нас! Поэтому не расспрашивай, а слушай и запоминай.. Если я не вернусь, пойдёшь домой один.
Это мой приказ! Дед хотел ещё сказать, но грохот фашистского танка заглушил его голос.
Представляем вам результат совместной работы библиографов Центральной городской детской библиотеки г. Это сборник текстов, которые мы рекомендуем для исполнения на конкурсе.
Все наши библиографы — люди разные, со своим вкусом, читательским и жизненным опытом.
Мама сняла трубку: Мария Николаевна, извините, у Пети к вам вопрос. Я сейчас ему трубку передам. Тут уж деваться было некуда, и Петя смущённо пробормотал: Тётя Maшa, может, вам купить что-нибудь?
Что произошло на другом конце провода, Петя не понял, только соседка ответила каким-то необычным голосом. Поблагодарила и попросила принести молока, если он пойдёт в магазин. Больше ей ничего не нужно. Опять поблагодарила.
Когда Петя позвонил в её квартиру, он услышал торопливый стук костылей. Тётя Maшa не хотела заставлять его ждать лишние секунды. Пока соседка искала деньги, мальчик как бы невзначай стал расспрашивать её о пропавшем попугае. Тётя Маша охотно рассказала и про цвет, и про поведение… В зоомагазине таких по цвету попугайчиков оказалось несколько.
Петя долго выбирал. Когда же он принёс свой подарок тёте Маше, то… Я не берусь описывать, что было дальше. Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» А. Мама, мама!
Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе.
Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня.
Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели.
И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его.
Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама!. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости...
Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день.
Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня. Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг. А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока.
В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна.
И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости.
Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin... Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери. Прости меня.
С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова, способные выразить мою любовь к тебе?
Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить. Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно...
Юрий Красавин «Русские снега» повесть Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо? Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом.
И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина.
А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят.
Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам? А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. Чего пугаешь!
В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась.
Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак… Лидия Чарская «Записки маленькой гимназистки» повесть В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой!
Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее. Но Жюли и след простыл. Ах, Жюли!
Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту!
Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка!
Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками.
Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь!
Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи!
Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Она должна быть наказана! Она - воровка!
Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки!
Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня.
И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них!
Ты можешь успокоиться, Жюли! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что!
В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка. Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать.
А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением. Но это еще не все!
И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец!
Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма.
Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды!
Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Но для нее он умер только сейчас! Юрий Бондарев «Юность командиров» роман Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы.
Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках.
Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом. А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл.
Оно остановилось вчера. И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени.
Оно сдвинулось. Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Я сейчас упаду в снег от усталости.
Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил: - Кажется, утро... Вот и у вас почему-то грустное лицо.
Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею.
Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот совсем как до войны , лай собак - все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем. Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем.
Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны! Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала.
Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили? Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым.
Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск... Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом. Борис Васильев «А зори здесь тихие» повесть Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить.
Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет.
А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков.
Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где. За взрывчаткой, видно...
Я еще живой, меня еще повалить надо!.. Он замолчал, стиснув зубы. Закачался, баюкая раненую руку. Так свербит!..
Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев? Все же понятно, война. А потом, когда мир будет?
Будет понятно, почему вам умирать приходилось? Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли? Что ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие?
Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом… — Не надо, — тихо сказала она. Совсем не оттуда. А мы ее защищали.
Сначала ее, а уж погом — канал. А то наткнутся — и концы нам. Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним. Я тогда к маме в город бегала.
Сыночек у меня там, три годика. Аликом зовут, Альбертом. Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести пропал. Понял я все.
Только намучаюсь. К ночи до своихдоберемся. Он неуклюже наклонился, неуклюже ткнулся губами в лоб. Завали меня ветками и иди.
По серым, проваленным щекам ее медленно ползли слезы. Федот Евграфыч тихо поднялся, аккуратно прикрыл Риту еловыми лапами и быстро зашагал к речке. Навстречу немцам… Юрий Яковлев «Сердце земли» рассказ Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть. Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива.
Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу её негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече.
Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое всё сильнее привязывает их к матери.
Трубку снял Владик. Ты что, совсем очумел? А мне расхлёбывать! Где я им пятёрку возьму? Как это где? Приходи ко мне прямо сейчас уроки делать. Скрипя зубами, я отправился к Владику. А что мне ещё оставалось?.. В общем, целых два часа мы решали примеры, задачи... И всё это вместо моего любимого триллера «Арбузы-людоеды»! Ну, Владька, погоди! На следующий день на уроке математики Алевтина Васильевна спросила: Кто хочет разобрать домашнее задание у доски? Владик ткнул меня в бок. Я ойкнул и поднял руку. Первый раз в жизни. А потом... Потом случилось чудо. Я всё решил и объяснил правильно. И в моём дневнике заалела гордая пятёрка! Честное слово, я даже не представлял, что получать пятёрки так приятно! Кто не верит, пусть попробует... В воскресенье мы, как всегда, пили чай и слушали передачу «Звоните, вам споют». Вдруг радиоприёмник опять затараторил Владькиным голосом: Поздравляю Владимира Петровича Ручкина из четвёртого «Б» с пятёркой по русскому языку! Прошу передать для него лучшую песню! Только русского языка мне ещё не хватало! Я вздрогнул и с отчаянной надеждой посмотрел на маму - может, не расслышала. Но её глаза сияли. Какой же ты у меня умница! Надежда Тэффи Счастливая Да, один раз я была счастлива. Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива. Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли. Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу. Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны. И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег. Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет. Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате? Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня - заплакать ей или нет? И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу. Я сегодня видела конку! Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка. Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу: - Ррам-рра-ра! Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами. Как расскажешь это все! Можно сказать только: - Лена! Я видела конку! Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения. И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы? Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу. Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми! Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Ой, собака! Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей - волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. А они веселились вокруг чучела, - сказала Ленка. Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время - он повсюду успевал первым - воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла - ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками - мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками - только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза - у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. Лев Толстой Лебеди Лебеди стадом летели из холодной стороны в тёплые земли. Они летели через море. Они летели день и ночь, и другой день и другую ночь они, не отдыхая, летели над водою. На небе был полный месяц, и лебеди далеко внизу под собой видели синеющую воду. Все лебеди уморились, махая крыльями; но они не останавливались и летели дальше. Впереди летели старые, сильные лебеди, сзади летели те, которые были моложе и слабее. Один молодой лебедь летел позади всех. Силы его ослабели. Он взмахнул крыльями и не мог лететь дальше. Тогда он, распустив крылья, пошёл книзу. Он ближе и ближе спускался к воде; а товарищи его дальше и дальше белелись в месячном свете. Лебедь спустился на воду и сложил крылья. Море всколыхнулось под ним и покачало его. Стадо лебедей чуть виднелось белой чертой на светлом небе. И чуть слышно было в тишине, как звенели их крылья. Когда они совсем скрылись из вида, лебедь загнул назад шею и закрыл глаза. Он не шевелился, и только море, поднимаясь и опускаясь широкой полосой, поднимало и опускало его. Перед зарёй лёгкий ветерок стал колыхать море. И вода плескала в белую грудь лебедя. Лебедь открыл глаза. На востоке краснела заря, и месяц и звёзды стали бледнее. Лебедь вздохнул, вытянул шею и взмахнул крыльями, приподнялся и полетел, цепляя крыльями по воде. Он поднимался выше и выше и полетел один над тёмными всколыхавшимися волнами. Васильев «А зори здесь тихие…» Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали. Но не могла же она сказать, что последний раз ее поцеловала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле. И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием. Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы. В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару!.. Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги: "Тебе надо учиться, Лиза. В лесу совсем одичаешь. В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием". Подпись и адрес. И больше ничего — даже привета. Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку. Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это!.. В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес. Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь? Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила помнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь. Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото. На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке. Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть. Она плохо помнила, как выбралась на островок. Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха. Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих. Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце. Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест. Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага от нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!.. Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом. Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила. Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… Константин Паустовский Барсучий нос Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули. Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь. Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами. Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды. У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, - они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики. Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей. Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах. С нами был маленький мальчик.
Тексты для конкурса " Живое слово"
Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) Произведения для живой классики. Тексты для живой классики. Живая классика тексты. Подготовка к конкурсу началась еще перед Новым годом: ребята определились с репертуаром, подготовили тексты для заучивания. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс живая классика отрывок из повести.
Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса
Поэтический международный конкурс юных чтецов «Живая классика» | Он говорил с ней: Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла. |
Конкурс "Живая классика" тексты для заучивания и чтения Школа и ВУЗ Народный портал 2023-2024 год | Тексты для живой классики. Живая классика тексты. |
Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок
Новости - Современный русский. В прошлом году на Живой Классике девочка шикарно читала Достоевского, прям до мурашек. Просмотр содержимого документа «Тексты для конкурса "Живая классика"». Произведения на конкурс "Живая классика" и интересные тексты в прозе и стихах для заучивания и чтения 9 класс Житейская мелочь. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. Тексты для «Живой классики». Совсем скоро пройдут первые отборочные туры для участников конкурса «Живая классика».
Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика". Тексты для конкурса "живая классика"
Заявка на участие | Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. |
Тексты для «Живой классики» - Новости - Современный русский | Я все время жду хороших новостей, притягиваю их. |
Поэтический международный конкурс юных чтецов «Живая классика» | живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. |
Тексты для конкурса Живая классика
Экзамен по движенческим дисциплинам нужен для проверки координации и рабочих качеств вашего опорно-двигательного аппарата. Одежду для этого экзамена можно взять попроще, но лучше темного цвета. Подойдут футболка с длинным или коротким рукавом, спортивные штаны, кроссовки или джазовки. Для танца - туфли для девочек и ботинки для мальчиков на небольшом каблуке. Учтите, если вы прошли основные туры, этот экзамен чистая формальность. Его иногда используют для отсева спорных абитуриентов. Надеюсь, вы такими не являетесь.
Правда, есть упёртые сцендвижисты и сумасшедшие педагоги по танцу. Так, что всё равно будьте начеку. А вот экзамен по вокалу дело посерьёзней. Особенно, если художественный руководитель тяготеет к музыкальному театру. И желательно, хорошо пойте. Коллоквиум, как я уже говорил, это разговор с художественным руководителем и педагогами будущего курса для выяснения вашего культурного уровня и насколько желание стать актёром или актрисой в вас сильно и осознано.
На самом деле, напоминает больше интервью. Вопросы и ответы. Сразу оговорюсь, художественный руководитель и педагоги заинтересованны в наборе способных студентов. Отношение к ним самим и новые наборы на их курсы сильно зависят от того, кого они выпускают и сколько из них востребовано в будущем. Воспринимайте их учитывая выше сказанное. Они ваши добрые друзья, а не враги.
Поэтому ведите себя спокойно и отвечайте с достоинством, не спеша. Не надо кокетничать и кривляться. Если не знаете, что ответить, лучше переспросите. Будет время подумать. Напоследок несколько советов. Готовиться к поступлению надо хорошо.
Ваш психофизический аппарат должен быть в рабочем состоянии на протяжении всего творческого конкурса, а это не просто. Для этого надо все время накапливать эмоции и тратить их только на экзаменах. Поэтому не вступайте в ссоры и конфликты, не бегайте на дискотеки и шумные вечеринки с друзьями, не пейте алкоголя и не употребляйте всякие там энергетики. Пить надо чай, лучше зелёный или простую воду. Пища должна быть натуральной и богата углеводами. Эмоции очень энергозатратные вещи.
Старайтесь высыпаться, но не пересыпайте. Слушайте музыку, лучше джаз. Смотрите классическое кино. Советую смотреть старые комедии. Это важно. Заряжает вашу эмоциональную подушку.
На конкурс возьмите с собой бутылку простой воды, она не позволит образоваться сухости во рту. Не берите сладкие напитки, энергетики и соки. Слюна во рту станет вязкой и при чтении половина букв исчезнет. А также надо взять пяток леденцов типа «Бон-Пари». Съев конфету за пять минут до входа в аудиторию для прослушивания, вы резко повысите уровень углеводов в вашем организме. Это даст вам новый прилив сил.
Если вдруг прямо перед чтением вы почувствуете, что рот высох и онемел, слегка прикусите кончик языка. Сразу всё пройдёт. Кусайте осторожно! Язык ещё пригодится. Желаю вам поступить в театральное училище и, тем самым, начать учиться актёрской профессии. Удачи вам на творческом конкурсе.
В следующий раз мы с вами затронем тему актёрских тренингов. И будем мы это делать по самым прогрессивным методикам. Вы знаете, какие техники и упражнения надо использовать? Тогда, узнаете. Оставайтесь со мной и цените друг друга! Ваш Игорь Афончиков.
Прочитал бы Крыжовник Чехова целиком или эту часть И он с жадностью ел и всё повторял: Ах, как вкусно! Ты попробуй! Было жестко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман». Я видел счастливого человека , заветная мечта которого осуществилась так очевидно, который достиг цели в жизни, получил то, что хотел, который был доволен своею судьбой, самим собой. К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию Особенно тяжело было ночью. Мне постлали постель в комнате рядом с спальней брата, и мне было слышно, как он не спал и как вставал и подходил к тарелке с крыжовником и брал по ягодке.
Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье... Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился Мы видим тех, которые ходят на рынок за провизией, днем едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благодушно тащат на кладбище своих покойников, но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно.
Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда - болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, - и все обстоит благополучно. Хочу привести еще один отрывок, который мне сразу пришел в голову, как только я увидела этот вопрос. Это тоже не русская литература, но все же классика. Люди "Планеты Людей" Экзюпери: Чтобы понять человека, его нужды и стремления, постичь самую его сущность, не надо противопоставлять друг другу ваши очевидные истины.
Да, вы правы. Все вы правы. Логически можно доказать все что угодно. Прав даже тот, кто во всех несчастьях человечества вздумает обвинить горбатых. Довольно объявить войну горбатым - и мы сразу воспылаем ненавистью к ним. Мы начнем жестоко мстить горбунам за все их преступления.
А среди горбунов, конечно, тоже есть преступники. Чтобы понять, в чем же сущность человека, надо хоть на миг забыть о разногласиях, ведь всякая теория и всякая вера устанавливают целый коран незыблемых истин, а они порождают фанатизм. Можно делить людей на правых и левых, на горбатых и не горбатых, на фашистов и демократов - и любое такое деление не опровергнешь. Но истина, как вы знаете, - это то, что делает мир проще, а отнюдь не то, что обращает его в хаос. Истина - это язык, помогающий постичь всеобщее. Ньютон вовсе не «открыл» закон, долго остававшийся тайной, - так только ребусы решают, а то, что совершил Ньютон, было творчеством.
Он создал язык, который говорит нам и о падении яблока на лужайку, и о восходе солнца. Истина - не то, что доказуемо, истина - это простота. К чему спорить об идеологиях? Любую из них можно подкрепить доказательствами, и все они противоречат друг другу, и от этих споров только теряешь всякую надежду на спасение людей. А ведь люди вокруг нас, везде и всюду, стремятся к одному и тому же. Мы хотим свободы.
Тот, кто работает киркой, хочет, чтобы в каждом ее ударе был смысл. Когда киркой работает каторжник, каждый ее удар только унижает каторжника, но если кирка в руках изыскателя, каждый ее удар возвышает изыскателя. Каторга не там, где работают киркой. Она ужасна не тем, что это тяжкий труд. Каторга там, где удары кирки лишены смысла, где труд не соединяет человека с людьми. А мы хотим бежать с каторги.
В Европе двести миллионов человек бессмысленно прозябают и рады бы возродиться для истинного бытия. Промышленность оторвала их от той жизни, какую ведет, поколение за поколением, крестьянский род, и заперла в громадных гетто, похожих на сортировочные станции, забитые вереницами черных от копоти вагонов. Люди, похороненные в рабочих поселках, рады бы пробудиться к жизни. Есть и другие, кого затянула нудная, однообразная работа, им недоступны радости первооткрывателя, верующего, ученого. Кое-кто вообразил, будто возвысить этих людей не так уж трудно, надо лишь одеть их, накормить, удовлетворить их повседневные нужды. И понемногу вырастили из них мещан в духе романов Куртелина, деревенских политиков, узколобых специалистов без каких-либо духовных интересов.
Это люди неплохо обученные, но к культуре они еще не приобщились. У тех, для кого культура сводится к затверженным формулам, представление о ней самое убогое. Последний школяр на отделении точных наук знает о законах природы куда больше, чем знали Декарт и Паскаль. Но способен ли школяр мыслить, как они? Все мы - кто смутно, кто яснее - ощущаем: нужно пробудиться к жизни. Но сколько открывается ложных путей… Конечно, людей можно воодушевить, обрядив их в какую-нибудь форму.
Они станут петь воинственные песни и преломят хлеб в кругу товарищей. Они найдут то, чего искали, ощутят единение и общность. Но этот хлеб принесет им смерть. Можно откопать забытых деревянных идолов, можно воскресить старые-престарые мифы, которые, худо ли, хорошо ли, себя уже показали, можно снова внушить людям веру в пангерманизм или в Римскую империю. Можно одурманить немцев спесью, от- того что они - немцы и соотечественники Бетховена. Так можно вскружить голову и последнему трубочисту.
И это куда проще, чем в трубочисте пробудить Бетховена. Но эти идолы - идолы плотоядные. Человек, который умирает ради научного открытия или ради того, чтобы найти лекарство от тяжкого недуга, самой смертью своей служит делу жизни. Быть может, это и красиво - умереть, чтобы завоевать новые земли, но современная война разрушает все то, ради чего она будто бы ведется. Ныне речь уже не о том, чтобы, пролив немного жертвенной крови, возродить целый народ. С того часа, как оружием стали самолет и иприт, война сделалась просто бойней.
Враги укрываются за бетонными стенами, и каждый, не умея найти лучший выход, ночь за ночью шлет эскадрильи, которые подбираются к самому сердцу врага, обрушивают бомбы на его жизненные центры, парализуют промышленность и средства сообщения. Победа достанется тому, кто сгниет последним. И оба противника гниют заживо. Мир стал пустыней, и все мы жаждем найти в ней товарищей; ради того, чтобы вкусить хлеба среди товарищей, мы и приемлем войну. Но чтобы обрести это тепло, чтобы плечом к плечу устремиться к одной и той же цели, вовсе незачем воевать. Мы обмануты.
Война и ненависть ничего не прибавляют к радости общего стремительного движения. Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы - команда одного корабля. Хорошо, когда в споре между различными цивилизациями рождается нечто новое, более совершенное, но чудовищно, когда они пожирают друг друга. Чтобы нас освободить, надо только помочь нам увидеть цель, к которой мы пойдем бок о бок, соединенные узами братства, - но тогда почему бы не искать такую цель, которая объединит всех? Врач, осматривая больного, не слушает стонов: врачу важно исцелить человека.
Врач служит законам всеобщего. Им служит и физик, выводящий почти божественные уравнения, в которых разом определена сущность атома и звездной туманности. Им служит и простой пастух. Стоит тому, кто скромно стережет под звездным небом десяток овец, осмыслить свой труд - и вот он уже не просто слуга. Он - часовой. А каждый часовой в ответе за судьбы империи.
Вы думаете, пастух не стремится осмыслить себя и свое место в жизни? На фронте под Мадридом я побывал в школе - была она на пригорке, за низенькой оградой, сложенной из камня, от окопов ее отделяло метров пятьсот. В этой школе один капрал преподавал ботанику. В грубых руках капрала был цветок мака, он осторожно разнимал лепестки и тычинки, и со всех сторон из окопной грязи, под грохот снарядов к нему стекались заросшие бородами паломники. Они окружали капрала, усаживались прямо на земле, поджав ноги, подперев ладонью подбородок, и слушали. Они хмурили брови, стискивали зубы, урок был им не очень-то понятен, но им сказали: «Вы темные, вы звери, вы только вылезаете из своего логова, нужно догонять человечество!
Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить и умирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти. Человек отходит с миром, когда смерть его естественна, когда где-нибудь в Провансе старый крестьянин в конце своего царствования отдает сыновьям на хранение своих коз и свои оливы, чтобы сыновья в должный срок передали их сыновьям своих сыновей. В крестьянском роду человек умирает лишь наполовину. В урочный час жизнь распадается, как стручок, отдавая зерна. Однажды мне случилось стоять с тремя крестьянами у смертного ложа их матери.
Это было горько, что говорить. Вторично рвалась пуповина. Вторично развязывался узел, соединявший поколение с поколением. Сыновьям вдруг стало одиноко, они себе показались неумелыми, беспомощными, больше не было того стола, за которым в праздник сходилась вся семья, того магнита, который их всех притягивал. А я видел, здесь не только рвутся связующие нити, но и вторично дается жизнь. Ибо каждый из сыновей в свой черед станет главою рода, патриархом, вокруг которого будет собираться семья, а когда настанет срок, и он в свой черед передаст бразды правления детишкам, что играют сейчас во дворе.
Я смотрел на мать, на старую крестьянку с лицом спокойным и суровым, на ее плотно сжатые губы - не лицо, а маска, высеченная из камня. И в нем я узнавал черты сыновей. Их лица - слепок с этой маски. Это тело формовало их тела - отлично вылепленные, крепкие, мужественные. И вот оно лежит, лишенное жизни, но это - безжизненность распавшейся оболочки, из которой извлекли зрелый плод. И в свой черед ее сыновья и дочери из плоти своей слепят новых людей.
В крестьянском роду не умирают. Мать умерла, да здравствует мать! Да, это горько, но так просто и естественно - мерная поступь рода: оставляя на пути одну за другой бренные оболочки поседелых тружеников, постоянно обновляясь, движется он к неведомой истине. Вот почему в тот вечер в похоронном звоне, плывшем над деревушкой, мне слышалась не скорбь, а затаенная кроткая радость. Колокол, что славил одним и тем же звоном похороны и крестины, вновь возвещал о смене поколений. И тихой умиротворенностью наполняла душу эта песнь во славу обручения старой труженицы с землей.
Так от поколения к поколению передается жизнь - медленно, как растет дерево, - а с нею передается и сознание. Какое поразительное восхождение! Из расплавленной лавы, из того теста, из которого слеплены звезды, из чудом зародившейся живой клетки вышли мы - люди - и поднимались все выше, ступень за ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия. Старая крестьянка передала детям не только жизнь, она их научила родному языку, доверила им богатство, копившееся медленно, веками: духовное наследство, что досталось ей на сохранение - скромный запас преданий, понятий и верований, все, что отличает Ньютона и Шекспира от первобытного дикаря. Тот голод, что под обстрелом гнал бойцов Испании на урок ботаники, что гнал Мермоза к Южной Атлантике, а иного - к стихам, - это вечное чувство неутоленности возникает потому, что человек в своем развитии далеко еще не достиг вершины и нам надо еще понять самих себя и Вселенную. Надо перебросить мостки во тьме.
Этого не признают лишь те, кто мудростью почитает себялюбивое равнодушие; но такая мудрость - жалкий обман. Товарищи, товарищи мои, беру вас в свидетели: какие часы нашей жизни самые счастливые? И вот на последних страницах этой книги я опять вспоминаю состарившихся чиновников - наших провожатых на рассвете того дня, когда нам наконец-то впервые доверили почтовый самолет и мы готовились стать людьми. А ведь и они были во всем подобны нам, но они не знали, что голодны. Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться. Несколько лет назад, во время долгой поездки по железной дороге, мне захотелось осмотреть это государство на колесах, в котором я очутился на трое суток; трое суток некуда было деться от неумолчного перестука и грохота, словно морской прибой перекатывал гальку, и мне не спалось.
Около часу ночи я прошел весь поезд из конца в конец. Спальные вагоны пустовали. Пустовали и вагоны первого класса. А в вагонах третьего класса ютились сотни рабочих-поляков, их выслали из Франции, и они возвращались на родину. В коридорах мне приходилось переступать через спящих. Я остановился и при свете ночников стал присматриваться; вагон был без перегородок, точно казарма, и пахло здесь казармой или полицейским участком, и ходом поезда мотало и подбрасывало сваленные усталостью тела.
Целый народ, погруженный в тяжелый сон, возвращался к горькой нищете. Большие, наголо обритые головы перекатывались на деревянных скамьях. Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, словно пытаясь укрыться от непрерывного грохота и тряски, что преследовали их и в забытьи. Даже сон не был им надежным приютом. Экономические приливы и отливы швыряли их по Европе из края в край, они лишились домика в департаменте Нор, крохотного садика, трех горшков герани, какие я видел когда-то в окнах польских шахтеров, - и мне казалось, они наполовину потеряли человеческий облик. Они захватили с собой лишь кухонную утварь, одеяла да занавески, жалкие пожитки в расползающихся, кое-как стянутых узлах.
Пришлось бросить все, что было им дорого, все, к чему они привязались, всех, кого приручили за четыре-пять лет во Франции, - кошку, собаку, герань, - они могли увезти с собой лишь кастрюли да сковородки. Мать кормила грудью младенца; смертельно усталая, она казалась спящей. Среди бессмыслицы и хаоса этих скитаний передавалась ребенку жизнь. Я посмотрел на отца. Череп тяжелый и голый, как булыжник. Скованное сном в неловкой позе, стиснутое рабочей одеждой бесформенное и неуклюжее тело.
Не человек - ком глины. Так по ночам на скамьях рынка грудами тряпья валяются бездомные бродяги. И я подумал: нищета, грязь, уродство - не в этом дело. Но ведь вот этот человек и эта женщина когда-то встретились впервые, и, наверно, он ей улыбнулся и, наверно, после работы принес ей цветы. Быть может, застенчивый и неловкий, он боялся, что над ним посмеются. А ей, уверенной в своем обаянии, из чисто женского кокетства, быть может, приятно было его помучить.
И он, превратившийся ныне в машину, только и способную ковать или копать, томился тревогой, от которой сладко сжималось сердце. Непостижимо, как же они оба превратились в комья грязи? Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек?
Я шел дальше среди своих попутчиков, спавших тяжелым, беспокойным сном. Храп, стоны, невнятное бормотанье, скрежет грубых башмаков по дереву, когда спящий, пытаясь устроиться поудобнее на жесткой лавке, переворачивается с боку на бок, - все сливалось в глухой, непрестанный шум. А за всем этим - неумолчный рокот, будто перекатывается галька под ударами прибоя. Сажусь напротив спящей семьи. Между отцом и матерью кое-как примостился малыш. Но вот он поворачивается во сне, и при свете ночника я вижу его лицо.
Какое лицо! От этих двоих родился на свет чудесный золотой плод. Эти бесформенные тяжелые кули породили чудо изящества и обаяния. Я смотрел на гладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь - обещание! Он совсем как маленький принц из сказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдал самые смелые надежды! Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконец новую розу, все садовники приходят в волнение.
Розу отделяют от других, о ней неусыпно заботятся, холят ее и лелеют. Но люди растут без садовника. Маленький Моцарт, как и все, попадет под тот же чудовищный пресс. И станет наслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков. Моцарт обречен. Я вернулся в свой вагон.
Я говорил себе: эти люди не страдают от своей судьбы. И не сострадание меня мучит. Не в том дело, чтобы проливать слезы над вечно незаживающей язвой. Те, кто ею поражен, ее не чувствуют. Язва поразила не отдельного человека, она разъедает человечество. И не верю я в жалость.
Меня мучит забота садовника. Меня мучит не вид нищеты, - в конце концов люди свыкаются с нищетой, как свыкаются с бездельем. На Востоке многие поколения живут в грязи и отнюдь не чувствуют себя несчастными. Того, что меня мучит, не излечить бесплатным супом для бедняков. Мучительно не уродство этой бесформенной, измятой человеческой глины. Но в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт.
Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека. Отрывок последний абзац, если быть точнее из рассказа И. Бунина "Кавказ". Помнится, финалом я была шокирована, прочитав его впервые: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов.
Сегодня принято всё в спешке, по чуть-чуть, снимая пенки. Искусство требует иного погружения, рефлексии и взора утруженья, а если только бросить взгляд на самое простое, покажется пустым и опера, и пьеса - любое слово. Не только нужно нам прочесть - обдумать нужно и в памяти своей сложить мозаику. Не так велик писатель, мастер и в общем-то любой создатель, как наше велико служенье, работа, диалог - мы говорим с поэтом, с драматургом, хотя другой играет роль, но, слушая, мы сопричастны: без нас культура умирает, и вечность не вечна.
Прощаясь, Стильтон сказал: - Напишите до востребования так: «3-33-6». Ещё имейте в виду, что неизвестно когда, может быть, через месяц, может быть, - через год, - словом, совершенно неожиданно, внезапно вас посетят люди, которые сделают вас состоятельным человеком.
Почему это и как - я объяснить не имею права. Но это случится… - Черт возьми! Наобещать такую кучу благодати, только за то, что я сожгу в день пол-литра керосина. Лампа была придвинута к самой раме. Двое прохожих некоторое время смотрели на зеленое окно с противоположного дому тротуара; потом Стильтон сказал: - Так вот, милейший Реймер, когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак.
Дурак, купленный дёшево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдёт с ума… Но будет ждать, сам не зная чего. Да вот и он! Действительно, тёмная фигура, прислонясь лбом к стеклу, глядела в полутьму улицы, как бы спрашивая: «Кто там? Чего мне ждать? Кто придёт?
II В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими воплями: кричал от страшной боли только что привезённый старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице тёмного притона. Пострадавшего отнесли в хирургическое отделение. Случай оказался серьёзный, так как сложный перелом кости вызвал разрыв сосудов. По начавшемуся уже воспалительному процессу тканей хирург, осматривавший беднягу, заключил, что необходима операция. Она была тут же произведена, после чего ослабевшего старика положили на койку, и он скоро уснул, а проснувшись, увидел, что перед ним сидит тот самый хирург, который лишил его правой ноги.
Я узнал вас с первого взгляда. Возможно ли это? Расскажите, что так резко изменило ваш образ жизни? Однажды я раскрыл старую анатомию, лежавшую на этажерке той комнаты, где я жил, и был поражён. Передо мной открылась увлекательная страна тайн человеческого организма. Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором?
К тому времени я уже два года жёг зелёную лампу, а однажды, возвращаясь вечером я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов , увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зелёное окно не то с досадой, не то с презрением. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег». У меня было куплено достаточно книг, чтобы учиться, учиться и учиться, несмотря ни на что. Я едва не ударил вас тогда же на улице, но вспомнил, что благодаря вашей издевательской щедрости могу стать образованным человеком… - А дальше? Если желание сильно, то исполнение не замедлит.
В одной со мной квартире жил студент, который принял во мне участие и помог мне, года через полтора, сдать экзамены для поступления в медицинский колледж. Как видите, я оказался способным человеком… Наступило молчание. Но мне теперь кажется, что там все ещё горит зелёная лампа … лампа, озаряющая темноту ночи. Простите меня. Ив вынул часы. Вам пора спать, - сказал он.
Тогда позвоните мне, - быть может, я дам вам работу в нашей амбулатории: записывать имена приходящих больных. А спускаясь по темной лестнице, зажигайте… хотя бы спичку. Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» А. Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках.
А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня.
Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!
Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама!. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости...
Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день. Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня. Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг.
А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока. В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна.
И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости. Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin...
Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери. Прости меня. С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова , способные выразить мою любовь к тебе?
Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить. Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно... Юрий Красавин «Русские снега» повесть Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо?
Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом. И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина.
А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят. Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам?
А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. Чего пугаешь! В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась.
Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак… Лидия Чарская «Записки маленькой гимназистки» повесть В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее.
Но Жюли и след простыл. Ах, Жюли! Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту!
Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе!
Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь!
Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты.
Она должна быть наказана! Она - воровка! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки!
Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!..
Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них! Ты можешь успокоиться, Жюли! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что!
В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка. Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать. А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро.
Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением. Но это еще не все! И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец!
Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма. Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо.
Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах , где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Но для нее он умер только сейчас! Юрий Бондарев «Юность командиров» роман Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы.
Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом.
А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера. И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени.
Оно сдвинулось. Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Я сейчас упаду в снег от усталости. Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись.
Он проговорил: - Кажется, утро... Вот и у вас почему-то грустное лицо. Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью , он был изумлен тишиной, он был переполнен ею.
Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот совсем как до войны , лай собак - все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем. Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем. Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны!
Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала. Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили? Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым.
Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск... Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом. Борис Васильев «А зори здесь тихие» повесть Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел.
По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков.
Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где. За взрывчаткой, видно... Я еще живой, меня еще повалить надо!.. Он замолчал, стиснув зубы.
Закачался, баюкая раненую руку. Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев? Все же понятно, война. А потом, когда мир будет?
Будет понятно, почему вам умирать приходилось? Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли? Что ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие? Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом… — Не надо, — тихо сказала она.
Совсем не оттуда. А мы ее защищали. Сначала ее, а уж погом — канал.
И зубы торчат!
Здорово сам себя описал! Некоторые девчонки даже захлопали в ладоши. Карикатуру какую-то изобразил! Ничего вы не понимаете!
Разве не ясно?! Все захохотали, а Петька показал мне язык и запрыгал на стуле. Сейчас мы послушаем, что ты написал, - сказала Татьяна Евгеньевна. Я сел, а Петька встал.
И провозгласил: - "У моего друга безумно красивое лицо! Он потрясающе сложён, умён и силён. И это сразу заметно. У него длинные крепкие пальцы, стальные мускулы, толстая шея и широченные плечи.
О голову моего друга можно запросто разбить кирпич. А друг и глазом не моргнёт. Только засмеётся. Мой друг знает всё на свете.
Я люблю с ним поговорить о том о сём. То и дело мой друг приходит мне на помощь. И днём, и ночью!.. Я бы сама не отказалась от такого супердруга!
Ну-ка, ребята, быстренько: кто это? Но мы ничего не понимали и недоумевающе переглядывались. Это Сильвестр Сталлоне! Но никто не отреагировал на такую глупость: будет ещё Сталлоне с Петькой болтать о том о сём!
А Татьяна Евгеньевна всё же уточнила: - А друг-то из этого класса? И мы опять стали вытаращивать глаза и вертеться во все стороны. Петька потупил глаза и застенчиво произнёс: - Это я. Ирина Пивоварова.
О чём думает моя голова Если вы думаете, что я учусь хорошо, то вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная.
Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами. Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается.
Я говорю маме: Мам, а у меня задачка не получается. Не ленись, - говорит мама. Только хорошенько подумай! Она уходит по делам.
А я беру голову обеими руками и говорю ей: Думай, голова. Думай хорошенько... Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!
За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше.
Как тебе не стыдно!!! Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода... Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила.
Но разве она подойдёт, такая вредина?! Из пункта А в пункт Б... Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть».
Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает?.. Ага, она поставит пластинку «Три толстяка».
Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку. Из пункта А в пункт...
Стекло - дзинь! Пусть знает! Я уже устала думать. Думай не думай - задача не получается.
Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать. Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська.
Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела. Братья Кармановы выглянули в окно.
У нас горло, - хрипло сказали оба брата. Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем. В окне никто не появился. Девочка, ну что ты орёшь?!
Покоя от вас нет! Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку.
Потом посмотрела на дерево и сказала: Люсь, давай в классики. Давай,- сказала я. Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу. Только я села за стол, пришла мама.
Ну, как задачка? Не получается. Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое!
Задают детям какие-то головоломки!.. Ну, давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала...
Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню! Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали. Тут мама страшно рассердилась.
Это возмутительно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!
Играет медленная классическая музыка. В зал входит девушка, в плащике, на шее повязан платок, в легких туфлях. Взгляд ее обращен в никуда, видно, что она слепа. Она стоит, переминается с ноги на ногу, садится на один из стульев, потом опять встает, смотрит на часы.
Садится опять, наслаждается музыкой. Чувствует, что кто-то к ней подходит. Я узнала тебя. Ты всегда так мягко и тяжело дышишь и походка у тебя такая плавная, летящая.
Сколько жду? Нет, совсем недолго, я пришла минут 15 назад. Ты же знаешь, как я люблю шум фонтана и смех играющих детей на детской площадке. А шелест листвы напоминает мне о чудесных, летних и беззаботных днях моего детства.
Нет, просто я люблю мечтать и умею радоваться мелочам! Таким как аромат травы и прохлада тумана, прикосновение теплой ладони и мелодия раннего утра, музыка пробуждения. А все остальное для меня не имеет значения. Я научилась чувствовать те вещи, которые нельзя увидеть, которые можно только понять сердцем.
Как бы я хотела, чтобы ты ими проникся как и я…Господи, что же я говорю! Мое желание эгоистично! Ты владеешь божественным даром…Что в нем божественного??? Вопрос зрячего человека!
Всем людям свойственно не ценить то, что они имеют, и лишь потеряв, страдать. Но только слепые могут сказать тебе, что реальность есть и за рамками видимого. В том самом запахе, мелодии и объятии. Прости меня… Ты прощаешь меня?...
Или сядем и послушаем, как играет на флейте уличный музыкант? Расскажи мне, как он выглядит! Как я думаю? Я думаю, он похож на Джона Леннона, он одет в поношенный коричневый пиджак с кожаными заплатками на локтях, клетчатую рубашку и брюки с подтяжками… Да, ты прав, так должен был бы быть одет саксофонист.
А рядом с ним лежит черный футляр от его флейты, в который дети насыпали пшена и голуби клюют его прямо из футляра. Фантазия разыгралась… Зато я могу описать на что похожа мелодия музыканта. Звуки флейты подобны пению птиц весенним утром, они подобны каплям дождя и переливам радуги. Они заставляют мою душу рваться высоко-высоко к небесам!
Я просто чувствую, как во мне растет непреодолимое желание подняться на мысочки, вскинуть руки к верху и запеть, запеть, конечно, запеть, только у этой мелодии нет слов, как у меня нет света в глазах… Я не плачу. Просто иногда я чувствую недостаток чего-то. Сама не пойму чего. Да, я научилась воспринимать и чувствовать людей по голосу, по их дыханию, походке.
Я легко могу определить цвет кожи, длину волос, рост и цвет глаз говорящего или поющего. Но я трогаю свое лицо, и я не знаю, какое оно. Я как будто потеряна для самой себя…Как закрытая книга. Я могу понюхать, потрогать и услышать все на этом свете.
Но я для самой себя останусь загадкой навсегда". Девушка хватается за руку, как будто кто-то потрогал ее там. Она опускает вторую руку на первую и гладит воображаемую руку собеседника. Твое прикосновение я узнаю из тысячи других.
Твоя рука — как путеводная нить, ведущая меня по лабиринту темноты, которая лишь изредка приобретает серый оттенок. В минуты, когда я плачу. Веришь, слезы как будто смывают эту завесу с моих глаз. Я слушаю музыку…И когда ритм, тональность и слова звучат и сочетаются, когда они находятся на пике взаимной гармонии, это как кульминация, оргазм и у меня из глаз льются слезы.
Но это не горькие слезы, не слезы страдания или горечи. Это благодарные слезы, лечащие и успокаивающие. Но что это я все про слёзы…. Ты улыбаешься!
Я чувствую это, я слышу, как шевелятся твои волосы, как сужаются в улыбке глаза". Девушка встает, обходит стул, опирается на его спинку, как будто кладет руки на плечи собеседника. Это незабываемое ощущение. И искренность и доброту твоей ладони не заменят никакие красочные картинки и разноцветные фломастеры!!!
Она уже не смотрит на собеседника, она смотрит в зал, как бы пытаясь рассмотреть каждого в зале, но у нее не получается. Музыка играет чуть громче. Я ощущаю его на лице и теле. Его тепло окутывает все тело, словно пуховое одеяло.
Люди радуются голубому небо , солнцу и теплу! Дети бегают босиком по теплому асфальту. А взрослые надевают легкие мокасины и ситцевые платки, развивающиеся на ветерке. А ты знаешь, я очень люблю, когда зимой с неба сыпятся большие хлопья снега.
Я чувствую, как они тают у меня на веках и губах, и тогда я верю, что я принадлежу этому миру. Наравне с солнцем, небом, птицами и песнями. Каждый человек, каждая фенечка и грушенька по-своему приспосабливается к огромному миру вокруг нас. Я — его частичка, незрячая, но верящая, что благодаря силе любви ко всему живому, ко всему, что поет, пахнет и греет, я тонко чувствую все палитру и радугу его переплетений…Ты меня понимаешь?
Нет, ты же зрячий. Ты меня любишь? Я тоже тебя люблю. И этого для нас достаточно".
Марина Дружинина. Звоните, вам споют! В воскресенье мы пили чай с вареньем и слушали радио. Как всегда в это время, радиослушатели в прямом эфире поздравляли своих друзей, родственников, начальников с днём рождения, днём свадьбы или ещё с чем-нибудь знаменательным; рассказывали, какие они расчудесные, и просили исполнить для этих прекрасных людей хорошие песни.
Ещё один звонок! Мы слушаем вас! Кого будем поздравлять? И тут...
Я ушам своим не поверил! Поздравляю Владимира Петровича Ручкина, ученика четвёртого класса «Б»! Он получил пятёрку по математике! Первую в этой четверти!
И вообще первую! Передайте для него лучшую песню! Замечательное поздравление! А сейчас - «Дважды два - четыре»!
Заиграла музыка, а я чуть чаем не поперхнулся. Шутка ли - в честь меня песню поют! Ведь Ручкин - это я! Да ещё и Владимир!
Да ещё и Петрович! И вообще, в четвёртом «Б» учусь! Всё совпадает! Всё, кроме пятёрки.
Никаких пятёрок я не получал. А в дневнике у меня красовалось нечто прямо противоположное. Неужели ты пятёрку получил?! Я так мечтала об этом!
Что же ты молчал? Скромный какой! А Владик-то - настоящий друг! Как за тебя радуется!
Даже по радио поздравил! Пятёрочку надо отпраздновать! Я испеку что-нибудь вкусное! Я хотел крикнуть, что Владик - не друг, а гад!
Всё врёт! Никакой пятёрки не было! Но язык совершенно не поворачивался. Как я ни старался.
Уж очень мама обрадовалась. Никогда не думал, что мамина радость так действует на мой язык! Молодец, сынок! У нас дневники собрали, - соврал я.
Ну ладно! Когда раздадут, тогда и полюбуемся! И пойдём в цирк! А сейчас я сбегаю за мороженым для всех нас!
Трубку снял Владик. Ты что, совсем очумел? А мне расхлёбывать! Где я им пятёрку возьму?
Как это где? Приходи ко мне прямо сейчас уроки делать. Скрипя зубами, я отправился к Владику. А что мне ещё оставалось?..
В общем, целых два часа мы решали примеры, задачи... И всё это вместо моего любимого триллера «Арбузы-людоеды»! Ну, Владька, погоди! На следующий день на уроке математики Алевтина Васильевна спросила: Кто хочет разобрать домашнее задание у доски?
Владик ткнул меня в бок. Я ойкнул и поднял руку.
Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом.
Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился.
Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда?
Ты не сказал куда! Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу.
А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником.
Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба.
Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе.
Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад.
И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую.
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать?
Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся.
Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать.
Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься.
И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед.
Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать.
Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?!
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей.
А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка.
Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой.
Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом.
Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей.
Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило.
Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая.
Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая.
Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется.
Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит?
Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся.
А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь.
Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины.
Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода.
Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.
На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке.
Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю.
Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали.
Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки.
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) Произведения для живой классики. Тексты для конкурса «Живая классика» 1 класс. Рассказ Носова Живая шляпа. Шляпа лежала на комоде, котенок Васька сидел на полу возле комода, а Вовка и Вадик сидели за столом и раскрашивали картинки. Живая классика. Мария Бершадская. Большая маленькая девочка. победитель муниципального этапа Международного конкурса "Живая классика".