В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы. Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание". Перу Бунина принадлежит лишь четыре больших произведения: повести «Деревня», «Суходол» и «Митина любовь», а также роман «Жизнь Арсеньева» (после его выхода писателю была присуждена Нобелевская премия). Знаменитый рассказ Ивана Бунина "Господин из Сан-Франциско" символично показал, что богатство никого не сможет защитить от хаоса смерти. читать детские народные сказки на сайте РуСтих. Большая база сказок.
Чистый понедельник (сборник)
Иван Бунин - Подснежник- читает - Miliza ~ Проза (Рассказ) | Бунин считал «Темные аллеи» своим лучшим произведением, а современников книга поразила не только жанровым разнообразием – от коротких сценок, новелл до мини-романа и стихотворений в прозе, но и описанием откровенных сцен. |
Темные аллеи (сборник) | В книгу входят: дневник писателя «Окаянные дни», циклы рассказов «Под Серпом и Молотом» и «Неизвестные рассказы», неизвестные советскому читателю стихотворения и «Воспоминания» И.А. Бунина — портреты его современников. |
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)
Поэтому не удивительно, что Бунин обладал врожденным аристократизмом, в нем явственно просвечивалась «порода». Иван Бунин в детстве Иван Бунин родился 22 октября 1870 года в Воронеже. Его отцом был мелкий чиновник и почти разорившийся дворянин Алексей Бунин. Маму Ивана звали Людмила Чубарова, она приходилась мужу двоюродной племянницей, отличалась кротким и впечатлительным нравом. У них родилось девять детей, однако выжить посчастливилось только четверым. На момент рождения Ивана семья уже четыре года жила в Воронеже, куда они приехали с целью получения образования старших детей — сыновьями Юлием и Евгением. У них не было возможности приобрести собственное жилье, поэтому Бунины сняли квартиру на улице Большая Дворянская. Спустя 4 года после рождения Ванечки, родители приняли решение вернуться в родовое гнездо. Это было имение Бутырки под Орлом, где и прошли детские годы будущего классика литературы. Мальчику наняли гувернера — молодого человека по имени Николай Ромашков, который на то время учился в Московском университете.
Именно он научил ребенка читать и всячески поддерживал у него интерес к книгам. Ваня дома обучался языкам, особенно его интересовала латынь. Первыми прочитанными книжками мальчика стали не детские сказки, а «Одиссей» Гомера и книга стихов на английском языке. В 1881 году отец и сын приехали в Елец, чтобы поступить на учебу в гимназию. С экзаменами Иван справился на отлично и его приняли в мужскую гимназию. Учился он легко, новые знания быстро укладывались у него в голове, но это касалось только гуманитарных предметов. Бунин абсолютно не дружил с точными науками, и даже признался брату, что больше всего боится экзамена по математике. Через пять лет Бунин был отчислен из гимназии, причем даже не доучился до конца учебного года. Это послужило причиной для отчисления.
Далее Бунин учился под руководством старшего брата Юлия. Литература Свою творческую биографию Бунин начал именно в родовом поместье Озерки. Еще во время учебы в Ельце он начал писать роман под названием «Увлечение», а продолжил работу над ним уже дома. Но этот роман так и не стал достоянием общественности. А вот стих, посвящавшийся памяти поэта Семена Надсона, был опубликован на страницах журнала «Родина». Упорство Ивана и активная помощь в обучении брата Юлия дали свои плоды — Бунин сумел пройти школьную программу, отлично подготовился к сдаче выпускных экзаменов и после успешной их сдачи вместе со всеми получил аттестат. В 1889 году Бунин устроился на работу в редакцию журнала «Орловский вестник». На его страницах находилось место и для произведений самого Бунина. В это время он активно пишет стихи, рассказы, критические заметки.
В конце лета 1892 года по приглашению брата Юлия Иван переезжает в Полтаву и получает работу библиотекаря в управе губернии. В начале 1894-го Иван оказался в Москве, где состоялась его встреча с писателем Львом Толстым. У них было много общего, они оба разочаровались в городской цивилизации, жалели об уходящей эпохе, сожалели о том, что дворянство вырождается как класс. Эти настроения Бунина четко прослеживаются в его прозе — «Эпитафии», «Антоновских яблоках», «Новой дороге». В 1897-м вышла книга Бунина «На край света». Работал Бунин и над переводами поэзий других известных поэтов — Петрарки , Байрона , Мицкевича , Саади. В 1898-м Бунин издает еще один свой сборник поэзий, получивший название «Под открытым небом». И если первая книга была напечатана в Петербурге, то этот сборник увидел свет в Москве. Критики и читатели оценили мастерство молодого поэта, он получил множество хвалебных отзывов.
В 1900 году поэт порадовал любителей его творчества новой книгой стихотворений, получившей название «Листопад». После этого его не называли иначе, как поэтом русского пейзажа. Вслед за ней появилась и вторая. Однако коллеги не разделяли восторженного настроения его поклонников и называли Бунина старомодным пейзажистом. В это время как раз входит в моду поэзия Валерия Брюсова , со строк которой «дышали городские улицы», и Александра Блока , с его невероятными персонажами.
Девочка Оля Мещерская ничем не отличалась от сверстниц, но, повзрослев, она стала выделяться из толпы красотой, жизнерадостностью и легким дыханием — воплощением женственности и грации. Героиня стремилась поскорее оставить детство, оказаться во взрослом мире и расцвести как девушка, но это не принесло ей счастья, а лишь привело к трагическому финалу. Главной идеей новеллы стала мысль о том, что настоящая беззаботность и красота не может найти место в суровой действительности. Иллюстрация О.
Верейского «Таня» Отмена крепостного права в 1861 году не принесла счастья и благополучия крестьянам, что и отражено в рассказе И. Бунина «Таня». Писатель, используя любовную линию, сравнивает возможности и свободу помещиков и простых людей. Петр, молодой человек дворянского происхождения, находясь в гостях у родственницы, воспользовался семнадцатилетней горничной Таней и вступил с ней в близость. Девушка сильно привязалась к юноше, полюбила его. Он обещал жениться на ней, однако сам осознавал, что это невозможно из-за низкого социального статуса Тани.
Со знаменем только не всё просто.... Лазарь Сергей - Noblesse Oblige Nure Sardarian 5 часов назад По вашему комментарию видно, что вы слушали не так внимательно или просто упустили важный момент: герои...
Амарике Сардар - Путь моих предков ЛЕНтяйкА 6 часов назад Неспешная речь Александра Водяного с его фирменными паузами и пришептыванием, тихая музыка и звуки природы на заднем...
Именно во Франции поэт выпускает новый сборник своих произведений, который назвал «Господин из Сан-Франциско». Поклонники Ивана Бунина выразили ему по этому поводу свой восторг. Летом 1923 года Бунин переехал на виллу «Бельведер» в городе Грассе. Он часто встречался с Сергеем Рахманиновым. В это время он продолжает плодотворно работать и печатает новую прозу — «Роза Иерихона», «Начальная любовь», «Митина любовь», «Цифры». В 1930-м вышел еще один рассказ писателя — «Тень птицы», а вскоре поклонники Бунина получили новый подарок в виде романа «Жизнь Арсеньева». Он стал самым большим в его творчестве за рубежом.
В нем явно прослеживается тоска по родине, которая по мнению автора «погибла в кратчайшие сроки». Ближе к 40-м годам Бунин поселился на вилле «Жаннет», где и пережил всю войну. Он очень волновался за родину, радовался даже самой незначительной победе наших войск. В эти годы писатель узнал, что такое настоящая нищета. Свое трудное положение он описывал так: «Я был богатым, а сейчас по воле судьбы узнал, что такое нищета. Познал мировую славу, а теперь оказался ненужным никому… Так сильно хочу домой! Вилла постепенно приходила в упадок. Перестало работать отопление, часто не было электричества и воды.
Бунин писал друзьям, что его существование похоже на пещерный сплошной голод». Чтобы хоть как-то разжиться деньгами, писатель обратился с просьбой к одному из друзей, проживающих в США, издать его книгу «Темные аллеи». Бунин был готов на любые условия, и очень обрадовался, когда в 1943 году книга попала в продажу. За проданные шестьсот экземпляров писатель получил всего триста долларов, но был несказанно рад этим деньгам. Среди других произведений в этом сборнике напечатали и рассказ под названием «Чистый понедельник». В 1952-м Бунин напечатал свой последний стих «Ночь». Знатоки кинематографа не раз отмечали, что буквально все произведения писателя можно экранизировать. Первый раз идея экранизации пришла в голову режиссеру из Голливуда.
Он собирался снять картину на основе рассказа «Господин из Сан-Франциско». Однако дальше разговоров дело не пошло. В 1960-х такая же идея посетила отечественных кинематографистов. Первым решился на эксперимент режиссер Василий Пичул, который снял короткометражный фильм «Митина весна». В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина — рассказ «Несрочная весна». В 2000-м режиссер Алексей Учитель приступил к созданию фильма-биографии «Дневник его жены», который проливает свет на семейные взаимоотношения Бунина и его родных. Самой громкой получилась экранизация рассказа «Солнечный удар» и книги «Окаянные дни», которую в 2014-м представил на суд зрителей режиссер Никита Михалков. Нобелевская премия Первый раз имя Ивана Бунина появилось в списке претендентов на Нобелевскую премию в 1922-м.
Это была инициатива Ромена Роллана. Однако в тот год премия досталась поэту из Ирландии Уильяму Йетсу. В начале 30-х годов стараниями писателей-эмигрантов из России имя Бунина снова оказывается среди соискателей на эту премию. На этот раз фортуна была на стороне Ивана Алексеевича, и в 1933-м по решению Шведской академии он получил заслуженную премию в области литературы. Награда вручалась литератору за «раскрытие типично русского характера» в прозе. Иван Бунин на вручении Нобелевской премии Бунин получил сумму в 715 тысяч франков, которые очень быстро разошлись. Половина ушла нуждающимся, он не отказал в помощи никому, кто к нему обращался. Задолго до получения денежного вознаграждения, Бунину пришло свыше двух тысяч писем, в которых содержалась просьба о помощи.
Прошло всего три года, и от денег не осталось ничего. Наступили времена нищенского выживания. Он так и не приобрел собственный дом, до конца дней проживал в съемном жилье.
Please wait while your request is being verified...
И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце.
И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров.
Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!..
Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы.
На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки!
Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры.
Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками.
И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве.
Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки!
Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки!
Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире!
Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу!
Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи.
Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил.
Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою. Ну пожа-алуйста! Ты задумался.
Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра.
Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.
III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя.
Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.
Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире.
И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку.
А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слёз уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия.
Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих… V — И мы тотчас помирились? Нет, я таки выдержал характер.
Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слёз личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя.
Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар?.. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. Впрочем, это твое дело. Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит.
А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе. VI В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня.
Я встал и решил побродить по городу. Но тут послышался шепот бабушки. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал!
Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Конечно, самолюбие твое было сломлено!
Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен.
Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья.
А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна.
Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме?
Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья?
И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви.
И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали.
Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается.
Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве.
Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14].
При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей.
И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня. Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей.
И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами.
Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами. Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича.
А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос. Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья.
А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом.
Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика.
Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский.
Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки.
Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту.
Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом.
Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи.
Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой?
И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то!
А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с.
Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили.
Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось.
Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня.
Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке.
При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и — беззаботная.
Семен Кириллыч, братец дедушки, разделились с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася… Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, — сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, — в тихом помешательстве.
Денег, по словам Натальи, прежде не знали куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод и сам мастерил себе тюрю — неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал, куда деваться, одинокий, даже и по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: — Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша?
И, получив сердитый окрик: «Да отвяжитесь вы, ради Бога, папенька! Я тебя будить не буду… И уходил дальше, — минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень грубый, — а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще осторожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими колокольчиками, — «уж не Петенька ли из полка в побывку», — или что заходит страшная градовая туча. Дом у нас какой-то черный был… невеселый, Господь с ним. А день летом — год. Дворни девать было некуда… одних лакеев пять человек… Да, известно, започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные, слуги примерные.
И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, — особливо к Герваське. Вы спите? Да и грозы-то великие. Как, бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за саду тучки… потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, попрячутся индюшки с индюшатами под балкон… прямо жуть, скука-с! А они, батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать, полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, — боялась я того полотенца до смерти!
Это уж первое дело-с, ножницы-то: очень хорошо против грозы… …Было веселее в суходольском доме, когда жили в нем французы, — сперва какой-то Луи Иванович, мужчина в широчайших, книзу узких панталонах, с длинными усами и мечтательными голубыми глазами, накладывавший на лысину волосы от уха к уху, а потом пожилая, вечно зябнувшая мадмазель Сизи, — когда по всем комнатам гремел голос Луи Ивановича, оравшего на Аркашу: «Идьите и больше не вернитесь! Восемь лет жили французы в Суходоле, оставались в нем, чтобы не скучно было Петру Кириллычу, и после того, как увезли детей в губернский город, покинули же его перед самым возвращением их домой на третьи каникулы. Когда прошли эти каникулы, Петр Кириллыч уже никуда не отправил ни Аркашу, ни Тонечку: достаточно было, по его мнению, отправить одного Петеньку. И дети навсегда остались и без ученья, и без призора… Наталья говаривала: — Я-то была моложе их всех. Ну а Герваська с папашей вашим почти однолетки были и, значит, первые друзья-приятели-с.
Только, правда говорится, — волк коню не свойственник. Подружились они это, поклялись в дружбе на вечные времена, поменялись даже крестами, а Герваська вскорости же и начереди: чуть было вашего папашу в пруде не утопил! Коростовый был, а уж на каторжные затеи мастер. Только пыль столбом завихрилась!.. Уж спасибо вблизи пастухи оказалися… Пока жили французы в суходольском доме, дом сохранял еще жилой вид.
При бабушке еще были в нем и господа, и хозяева, и власть, и подчинение, и парадные покои, и семейные, и будни, и праздники. Видимость всего этого держалась и при французах. Но французы уехали, и дом остался совсем без хозяев. Пока дети были малы, на первом месте был как будто Петр Кириллыч. Но что он мог?
Кто кем владел: он дворовыми или дворовые им? Фортепиано закрыли, скатерть с дубового стола исчезла, — обедали без скатерти и когда попало, в сенцах проходу не было от борзых собак. Заботиться о чистоте стало некому, — и темные бревенчатые стены, темные полы и потолки, темные тяжелые двери и притолки, старые образа, закрывавшие своими суздальскими ликами весь угол в зале, скоро и совсем почернели. По ночам, особенно в грозу, когда бушевал под дождем сад, поминутно озарялись в зале лики образов, раскрывалось, распахивалось над садом дрожащее розово-золотое небо, а потом, в темноте, с треском раскалывались громовые удары, — по ночам в доме было страшно. А днем — сонно, пусто и скучно.
С годами Петр Кириллыч все слабел, становился все незаметнее, хозяйкой же дома являлась дряхлая Дарья Устиновна, кормилица дедушки. Но власть ее почти равнялась его власти, а староста Демьян не вмешивался в управление домом: он знал только полевое хозяйство, с ленивой усмешкой говоря иногда: «Что ж, я своих господ не обижаю…» Отцу, юноше, не до Суходола было: его с ума сводила охота, балалайка, любовь к Герваське, который числился в лакеях, но по целым дням пропадал с ним на каких-то Мещерских болотцах или в каретном сарае за изучением балалаечных и жалеечных хитростей. А не почивают, — значит, либо на деревне, либо в каретном, либо на охоте: зимою — зайцы, осенью — лисицы, летом — перепела, утки либо дряхвы; сядут на дрожки беговые, перекинут ружьецо за плечи, кликнут Дианку, да и с Господом: нынче на Среднюю мельницу, завтра на Мещерские, послезавтра на степя. И всё с Герваськой. Тот первый коновод всему был, а прикидывался, что это барчук его таскает.
Любил его, врага своего, Аркадь Петрович истинно как брата, а он, чем дальше, тем все злей измывался над ним. Бывалыча, скажут: «Ну, давай, Гервасий, на балалайках! Выучи ты меня, заради Бога, «Закатилось солнце красное за лес…». А Герваська посмотрит на них, пустит в ноздри дым и этак с усмешечкой: «Поцелуйте перва ручку у меня». Побелеют весь Аркадь Петрович, вскочут с места, бац его что есть силы по щеке, а он только головой мотнет и еще черней сделается, насупится, как разбойник какой.
А барчук задвохнутся — и уж не знают, что дальше сказать. Ты нарочно меня озлобляешь? Барчук, — а по правде-то сказать, и сами дедушка, — в Герваське души не чаяли, а я — в ней… как из Сошек-то вернулась я да маленько образумилась посля своей провинности… V С арапниками садились за стол уже после смерти дедушки, после бегства Герваськи и женитьбы Петра Петровича, после того как тетя Тоня, тронувшись, обрекла себя в невесты Иисусу сладчайшему, а Наталья возвратилась из этих самых Сошек. Тронулась же тетя Тоня и в ссылке побывала Наталья — из-за любви. Скучные, глухие времена дедушки сменились временем молодых господ.
Возвратился в Суходол Петр Петрович, неожиданно для всех вышедший в отставку. И приезд его оказался гибельным и для Натальи, и для тети Тони. Они обе влюбились. Не заметили, как влюбились. Им казалось сперва, что «просто стало веселее жить».
Петр Петрович повернул на первых порах жизнь в Суходоле на новый лад — на праздничный и барский. Он приехал с товарищем, Войткевичем, привез с собой повара, бритого алкоголика, с пренебрежением косившегося на позеленевшие рубчатые формы для желе, на грубые ножи, вилки. Петр Петрович желал показать себя перед товарищем радушным, щедрым, богатым — и делал это неумело, по-мальчишески. Да он и был почти мальчиком, очень нежным и красивым с виду, но по натуре резким и жестоким, мальчиком как будто самоуверенным, но легко и чуть не до слёз смущающимся, а потом надолго затаивающим злобу на того, кто смутил его. Дедушка покраснел, хотел что-то сказать, но не насмелился и только затеребил на груди архалук.
Аркадий Петрович изумился: — Какая мадера? А Герваська нагло поглядел на Петра Петровича и ухмыльнулся. Да все мы, холопы, потаскали. Вино барское, а мы ее дуром, заместо квасу. Дедушка восторженно подхватил.
Или, вернее, мы оба получили что-то вроде солнечного удара... И поручик как-то легко согласился с нею. В легком и счастливом духе он довез ее до пристани, — как раз к отходу розового «Самолета», — при всех поцеловал на палубе и едва успел вскочить на сходни, которые уже двинули назад. Так же легко, беззаботно и возвратился он в гостиницу. Однако что-то уж изменилось. Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею — и пуст.
Это было странно! Еще пахло ее хорошим английским одеколоном, еще стояла на подносе ее недопитая чашка, а ее уже не было... И сердце поручика вдруг сжалось такой нежностью, что поручик поспешил закурить и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате. Ширма была отодвинута, постель еще не убрана. И он почувствовал, что просто нет сил смотреть теперь на эту постель. Он закрыл ее ширмой, затворил окна, чтобы не слышать базарного говора и скрипа колес, опустил белые пузырившиеся занавески, сел на диван... Да, вот и конец этому «дорожному приключению»!
Уехала — и теперь уже далеко, сидит, вероятно, в стеклянном белом салоне или на палубе и смотрит на огромную, блестящую под солнцем реку, на встречные плоты, на желтые отмели, на сияющую даль воды и неба, на весь этот безмерный волжский простор... И прости, и уже навсегда, навеки... Потому что где же они теперь могут встретиться? Нет, этого не может быть! Это было бы слишком дико, неестественно, неправдоподобно! И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без нее, что его охватил ужас, отчаяние. И что в ней особенного и что, собственно, случилось?
В самом деле, точно какой-то солнечный удар! И главное, как же я проведу теперь, без нее, целый день в этом захолустье? Чувство только что испытанных наслаждений всей ее женской прелестью было еще живо в нем необыкновенно, но теперь главным было все-таки это второе, совсем новое чувство — то странное, непонятное чувство, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом Богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унес ее этот розовый пароход! Он решительно надел картуз, взял стек, быстро прошел, звеня шпорами, по пустому коридору, сбежал по крутой лестнице на подъезд... Да, но куда идти? У подъезда стоял извозчик, молодой, в ловкой поддевке, и спокойно курил цигарку.
Поручик взглянул на него растерянно и с изумлением: как это можно так спокойно сидеть на козлах[ 6 ], курить и вообще быть простым, беспечным, равнодушным? Базар уже разъезжался. Он зачем-то походил по свежему навозу среди телег, среди возов с огурцами, среди новых мисок и горшков, и бабы, сидевшие на земле, наперебой зазывали его, брали горшки в руки и стучали, звенели в них пальцами, показывая их добротность, мужики оглушали его, кричали ему: «Вот первый сорт огурчики, ваше благородие! Он пошел в собор, где пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал, кружил по маленькому, жаркому и запущенному садику на обрыве горы, над неоглядной светло-стальной ширью реки... Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало... Возвратясь в гостиницу, он с наслаждением вошел в большую и пустую прохладную столовую в нижнем этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло жаром, но все-таки веяло воздухом, заказал ботвинью со льдом...
Все было хорошо, во всем было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части. Он выпил несколько рюмок водки, закусывая малосольными огурцами с укропом и чувствуя, что он, не задумываясь, умер бы завтра, если бы можно было каким-нибудь чудом вернуть ее, провести с ней еще один, нынешний день, — провести только затем, только затем, чтобы высказать ей и чем-нибудь доказать, убедить, как он мучительно и восторженно любит ее... Зачем доказать? Зачем убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни. Он отодвинул от себя ботвинью, спросил черного кофе и стал курить и напряженно думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви? Но избавиться — он это чувствовал слишком живо — было невозможно.
И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила: — А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут? На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами... Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе[ 7 ], — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень...
Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы. Что делать? Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь... Это было особенно нестерпимо.
И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад. Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира.
Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце. Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи... И вчерашний день и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад. Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счет, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролетку, на ее рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей. Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода.
Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошел на пристань... Так же, как вчера, был мягкий стук в ее причал и легкое головокружение от зыбкости под ногами, потом летящий конец, шум закипевшей и побежавшей вперед воды под колесами несколько назад подавшегося парохода... И необыкновенно приветливо, хорошо показалось от многолюдства этого парохода, уже везде освещенного и пахнущего кухней. Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и ее давеча утром. Темная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, еще кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарей, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг. Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет. Приморские Альпы.
Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке[ 10 ] мой кучер — от Красных ворот[ 11 ] к храму Христа Спасителя[ 12 ]: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь»[ 13 ], после обеда в театры , на концерты, а там к «Яру» в «Стрельну»[ 14 ]... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.
Книга написана в форме записей дневника, автор делится своими впечатлениями и наблюдениями о событиях, произошедших в Москве во время гражданской войны — с 1 января 1918 по январь 1920 г. Автор не был в восторге от того, что творилось вокруг, и от будущего ожидал еще нечто более ужасное. Бунин с иронией описывает, как ввели новый стиль исчисления времени. Заметки и наблюдения Ивана Бунина от событий в России можно прочитать в книге «окаянные дни». Жизнь Арсеньева Алексей Арсеньев был рожден в отцовской усадьбе в 70-х годах. Все свое детство он провел на лоне природы, летом перед его взором расстилались цветы и травы, зимой — снежное море без конца и края… Размеренная спокойная жизнь, русские пейзажи сформировали характер Алексея, который никогда не менялся. Его самое яркое детское воспоминание — это поездка в город с матерью и отцом.
По дороге обратно домой Алеша увидел странного мужчину, так он впервые узнал о том, что существуют каторжники, убийцы, воры… Интересный факт: книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях. В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Господин из Сан-Франциско Господин из Сан-Франциско, заметив, что у него накопилось много денег после работы, которой он отдал всю свою жизнь, решил отправиться в путешествие с женой и дочерью. Тогда люди путешествовали в Старый Свет или Европу. Был тогда конец ноября, плыли они на роскошном теплоходе, выпивая кофе и принимая ванны. Пассажиры прогуливались по палубе, читали газеты, отдыхали в удобных креслах… Дочь господина познакомилась с принцем. По прибытию в Неаполь семья остановилась в дорогом отеле, а после все отправились на Капри. Отец семейства собрался обедать, пошел в читальню, и вдруг ему стало плохо — он упал замертво. Утром тело господина доставили на пристань, но назад на Родину он уже едет не развлекаясь, а в трюме, среди мрака.
На палубе жизнь продолжается — люди веселятся, танцуют, но для господина все закончилось.
Чистый понедельник (сборник)
Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации | Первый литературный успех Бунина – рассказ «Антоновские яблоки», демонстрирующий проблему обнищавших дворянских усадеб, подвергся критике за воспевание голубой дворянской крови. |
Иван Бунин - лучшие книги, список всех книг по порядку (библиография), биография, отзывы читателей | Короткие, небольшие рассказы полностью. Читать произведения полный текст книги бесплатно и без регистрации на сайте Classica Online. |
Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации | Образ тумана в коротких рассказах «Звезды стали тусклы и далеки, Небеса – туманны и глубоки». |
Иван Бунин: Рассказы | В данной статье предлагаем вспомнить краткое содержание рассказа «Цифры» Бунина И. А. Это произведение поможет читателю по-новому взглянуть на свои поступки. |
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)
Краткое содержание книг Бунина: Тёмные аллеи, Господин из Сан-Франциско, Кукушка и др. Смотрите видео онлайн «БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал» на канале «Народный календарь» в хорошем качестве и бесплатно, опубликованное 20 апреля 2021 года в 11:25, длительностью 00:07:58. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко.
Бунин рассказы
Она искренне увлечена жизнью монастыря, часто посещает религиозные заведения и даже мечтает уйти из обыденной жизни в этот мир. Парень в замешательстве, он не ожидал от своей невесты таких признаний. В конце рассказа, молодой человек описывает ее внезапный отъезд в город Тверь. О своем решении она поведала юноше в раннее утро, это была их последняя встреча за пределами монастыря. Парень долго тосковал о возлюбленной, вел беспутный образ жизни, часто посещал кабаки. Эта разлука словно перечеркнула всю его жизнь.
Она ушла в монастырь, и вернуть ее в свои объятия, уже не представляется возможным. Спустя годы, в Чистый понедельник, он посетит Архангельский собор, где среди шествующих монахинь крестного хода , заметит очаровательные темные глаза свой любимой… Этот рассказ поражает читателя глубиной раскрытой тематики, заставляя каждого из нас задуматься о смысле человеческой и духовной жизни. Главная героиня сделала свой выбор, отдав чистую и светлую любовь взамен религиозным убеждениям. Интригующая сюжетная линия придется по душе каждому читателю, уважающему искренние чувства любви и свободный выбор человека. Лежа на гумне в омете, долго читал - и вдруг возмутило.
Опять с раннего утра читаю, опять с книгой в руках! И так изо дня в день, с самого детства! Полжизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди людей, никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их судьбами, их радостями и печалями, как своими собственными, до могилы связав себя с Авраамом и Исааком, с пелазгами и этрусками, с Сократом и Юлием Цезарем, Гамлетом и Данте, Гретхен и Чацким, Собакевичем и Офелией, Печориным и Наташей Ростовой! И как теперь разобраться среди действительных и вымышленных спутников моего земного существования? Как разделить их, как определить степени их влияния на меня?
Я читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба, деревня, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака - все жило своей собственной, настоящей жизнью. И вот я внезапно почувствовал это и очнулся от книжного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, - главное, чувствую что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах. Пока я читал, в природе сокровенно шли изменения. Было солнечно, празднично; теперь все померкло, стихло. В небе мало-помалу собрались облака и тучки, кое-где, - особенно к югу, - еще светлые, красивые, а к западу, за деревней, за ее лозинами, дождевые, синеватые, скучные.
Тепло, мягко пахнет далеким полевым дождем. В саду поет одна иволга. По сухой фиолетовой дороге, пролегающей между гумном и садом, возвращается с погоста мужик. На плече белая железная лопата с прилипшим к ней синим черноземом. Лицо помолодевшее, ясное.
Шапка сдвинута с потного лба. На своей девочке куст жасмину посадил! Все читаете, все книжки выдумываете? Он счастлив. Только тем, что живет на свете, то есть совершает нечто самое непостижимое в мире.
В саду поет иволга. Все прочее стихло, смолкло, даже петухов не слышно. Одна она поет - не спеша выводит игривые трели. Зачем, для кого? Для себя ли, для той ли жизни, которой сто лет живет сад, усадьба?
А может быть, эта усадьба живет для ее флейтового пения? А разве девочка об этом знает? Мужику кажется, что знает, и, может быть, он прав. Мужик к вечеру забудет об этом кусте, - для кого же он будет цвести? А ведь будет цвести, и будет казаться, что недаром, а для кого-то и для чего-то.
А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука - вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!
Любовь - чувство, о котором в русской классической литературе сказано немало. Кто-то из авторов касался темы любви вскользь. Но были и те, кто смело шел ей навстречу, посвящая свое творчество ее таинственным и непостижимым сторонам. Самым загадочным и неоднозначным человеческим эмоциям посвящены о любви. Список этих произведений представляет собой галерею прекрасных поэтических историй, имеющих, как правило, печальный и трогательный исход.
Трагичной история любви становится тогда, когда чувства были быстротечными для одного из ее участников. Так, в рассказе «Темные аллеи» пожилой военный, случайно заехав на встречает там свою прежнюю любовь, которую не сразу и признает. Прошло много лет после их последней встречи. Она стала хозяйкой постоялой горницы, женщиной жесткой и холодной. Но такой она была не всегда.
Такой ее сделали безответные чувства к Николаю Алексеевичу - тому самому военному, ее случайному постояльцу.
Автор: Иван Бунин Стихотворение о детских воспоминаниях поэта. Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о вечерней буре, которая не давала уснуть. Автор: Иван Бунин Рассказ для старшеклассников про мужа, жена которого уехала на море с любовником. Автор: Иван Бунин Рассказ про ребенка, который в бреду просил красные лапти. Автор: Иван Бунин Рассказ про мальчика, которому дядя рассказывал как писать цифры.
Но воспоминания своего детства, семьи, взросления, общения с отцом, которого мальчик очень любил, были очень дороги Бунину. В начале романа «Жизнь Арсеньева» Иван Алексеевич описал «зимний» рождественский приезд отца из деревни в город. Писатель решил сделать дорогое ему воспоминание самостоятельным рассказом. Бунин немного переработал эпизод — из «зимнего» рассказ стал «весенним», масленичным». Рассказ «Подснежник» начинается так: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица — и был гимназистик Саша, которого милая, чувствительная тётя Варя, заменившая ему родную мать, называла подснежником». Он такой необыкновенный, особенный?
БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал
Страшный рассказ В голом, обезображенном зимней смертью парке, черневшем перед домом, б. Рассказы Ивана Бунина. Список произведений Читаем бесплатно онлайн. Биография Биография Концепция любви в рассказах Бунина отчетливее всего видна в цикле его коротких произведений под названием «Темные аллеи». Несмотря на это, произведения Бунина получили всемирное признание и стали классикой. «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер» Бунин — первым из русских литераторов — получил Нобелевскую премию. Режиссер Никита Михалков приступает к работе над новым фильмом, который будет основан на произведениях Ивана Бунина, сообщает РИА Новости.
Оглавление:
Многими Бунин воспринимается исключительно как писатель-реалист, мастер жизненных зарисовок, а также тонкий изобразитель лирических состояний. Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub. сайт о творчестве автора. Произведения, фотографии, биография, критика, публицистика, воспоминания и другие материалы. В данной статье предлагаем вспомнить краткое содержание рассказа «Цифры» Бунина И. А. Это произведение поможет читателю по-новому взглянуть на свои поступки. Книги автора Иван Алексеевич Бунин читать онлайн бесплатно без регистрации полностью. Читайте Нобелевский лауреат, Иван Алексеевич Бунин – лучшие стихи и рассказы, трогательные романы и повести.
Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Слушать 91 Эта аудиокнига доступна только для подписчиков. Оформите подписку Плюс — вы сможете не только послушать эту аудиокнигу, но и скачать ее.
Под бунинской крышей жили начинающие литераторы — он учил их литературному мастерству, критиковал написанное ими, излагал свои взгляды на литературу, историю и философию. Рассказывал о встречах с Толстым, Чеховым, Горьким. В ближайшее литературное окружение Бунина входили Н. Тэффи, Б. Зайцев, М.
Алданов, Ф. Степун, Л. Шестов, а также его «студийцы» Г. Кузнецова последняя любовь Бунина и Л. Все эти годы Бунин много писал, чуть ли не ежегодно появлялись его новые книги. Вслед за «Господином из Сан-Франциско» в 1921 году в Праге вышел сборник «Начальная любовь», в 1924 году в Берлине — «Роза Иерихона», в 1925 году в Париже — «Митина любовь», там же в 1929 году — «Избранные стихи» — единственный в эмиграции поэтический сборник Бунина вызвал положительные отклики В.
Ходасевича, Н. Тэффи, В. В «блаженных мечтах о былом» Бунин возвращался на родину, вспоминал детство, отрочество, юность, «неутоленную любовь». Как отмечает Е. Степанян: «Бинарность бунинского мышления — представление о драматизме жизни, связанное с представлением о красоте мира, — сообщает бунинским сюжетам интенсивность развития и напряженность. Та же интенсивность бытия ощутима и в бунинской художественной детали, приобретшей еще большую чувственную достоверность по сравнению с произведениями раннего творчества».
До 1927 года Бунин выступал в газете «Возрождение», затем по материальным соображениям в «Последних новостях», не примыкая ни к одной из эмигрантских политических группировок. В 1930 году Иван Алексеевич написал «Тень птицы» и завершил, пожалуй, самое значительное произведение периода эмиграции — роман «Жизнь Арсеньева». Вера Николаевна писала в конце двадцатых годов жене писателя Б. Зайцева о работе Бунина над этой книгой: «Ян в периоде не сглазить запойной работы: ничего не видит, ничего не слышит, целый день не отрываясь пишет… Как всегда в эти периоды, он очень кроток, нежен со мной в особенности, иногда мне одной читает написанное — это у него "большая честь". И очень часто повторяет, что он меня никогда в жизни ни с кем не мог равнять, что я — единственная, и т. Описание переживаний Алексея Арсеньева овеяно печалью о минувшем, о России, «погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок».
В поэтическое звучание Бунин сумел перевести даже сугубо прозаический материал серия коротких рассказов 1927—1930 годов: «Телячья головка», «Роман горбуна», «Стропила», «Убийца» и др. В 1922 году Бунин впервые был выдвинут на Нобелевскую премию. Его кандидатуру выставил Р. Роллан, о чем сообщал Бунину М. Алданов: «…Ваша кандидатура заявлена и заявлена человеком, чрезвычайно уважаемым во всем мире». Однако Нобелевскую премию в 1923 году получил ирландский поэт У.
В 1926 году снова шли переговоры о выдвижении Бунина на Нобелевскую премию.
Ирина появилась на свет в Магнитогорске в августе 1939 года в актерской семье. Алексей и Клавдия Бунины вместе с малышкой кочевали между разными городами и соглашались на любые роли.
Биография Иван Бунин родился 10 22 октября 1870 года в Воронеже, где прожил первые три года своей жизни. В дальнейшем семья переехала в имение под Елец. До 11 лет воспитывался дома, в 1881 поступает в Елецкую уездную гимназию, в 1885 возвращается домой и продолжает образование под руководством старшего брата Юлия. В 17-летнем возрасте начинает писать стихи, в 1887 — дебют в печати.
В 1889 г. К этому времени относится его продолжительная связь с сотрудницей этой газеты Варварой Пащенко, с которой они вопреки желанию родни переезжают в Полтаву 1892. Сборники «Стихотворения» Орёл, 1891 , «Под открытым небом» 1898 , «Листопад» 1901; Пушкинская премия. В 1890-х путешествовал на пароходе «Чайка» «барк с дровами» по Днепру и посетил могилу Тараса Шевченко, которого любил и много потом переводил. В 1899 вступает в брак с Анной Николаевной Цакни Какни , дочерью греческого революционера. Брак был непродолжительным, единственный ребёнок умер в 5-летнем возрасте 1905.
Please wait while your request is being verified...
Она умела очерчивать судьбу человека даже в маленькой роли. Ирина появилась на свет в Магнитогорске в августе 1939 года в актерской семье.
Также вы получите дополнительные возможности в сервисах Яндекса. Оформить подписку Если у вас уже есть подписка, авторизуйтесь.
В конце рассказа, молодой человек описывает ее внезапный отъезд в город Тверь. О своем решении она поведала юноше в раннее утро, это была их последняя встреча за пределами монастыря. Парень долго тосковал о возлюбленной, вел беспутный образ жизни, часто посещал кабаки. Эта разлука словно перечеркнула всю его жизнь. Она ушла в монастырь, и вернуть ее в свои объятия, уже не представляется возможным. Спустя годы, в Чистый понедельник, он посетит Архангельский собор, где среди шествующих монахинь крестного хода , заметит очаровательные темные глаза свой любимой… Этот рассказ поражает читателя глубиной раскрытой тематики, заставляя каждого из нас задуматься о смысле человеческой и духовной жизни.
Главная героиня сделала свой выбор, отдав чистую и светлую любовь взамен религиозным убеждениям. Интригующая сюжетная линия придется по душе каждому читателю, уважающему искренние чувства любви и свободный выбор человека. Лежа на гумне в омете, долго читал - и вдруг возмутило. Опять с раннего утра читаю, опять с книгой в руках! И так изо дня в день, с самого детства! Полжизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди людей, никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их судьбами, их радостями и печалями, как своими собственными, до могилы связав себя с Авраамом и Исааком, с пелазгами и этрусками, с Сократом и Юлием Цезарем, Гамлетом и Данте, Гретхен и Чацким, Собакевичем и Офелией, Печориным и Наташей Ростовой! И как теперь разобраться среди действительных и вымышленных спутников моего земного существования? Как разделить их, как определить степени их влияния на меня? Я читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба, деревня, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака - все жило своей собственной, настоящей жизнью.
И вот я внезапно почувствовал это и очнулся от книжного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, - главное, чувствую что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах. Пока я читал, в природе сокровенно шли изменения. Было солнечно, празднично; теперь все померкло, стихло. В небе мало-помалу собрались облака и тучки, кое-где, - особенно к югу, - еще светлые, красивые, а к западу, за деревней, за ее лозинами, дождевые, синеватые, скучные. Тепло, мягко пахнет далеким полевым дождем. В саду поет одна иволга. По сухой фиолетовой дороге, пролегающей между гумном и садом, возвращается с погоста мужик. На плече белая железная лопата с прилипшим к ней синим черноземом. Лицо помолодевшее, ясное.
Шапка сдвинута с потного лба. На своей девочке куст жасмину посадил! Все читаете, все книжки выдумываете? Он счастлив. Только тем, что живет на свете, то есть совершает нечто самое непостижимое в мире. В саду поет иволга. Все прочее стихло, смолкло, даже петухов не слышно. Одна она поет - не спеша выводит игривые трели. Зачем, для кого?
Для себя ли, для той ли жизни, которой сто лет живет сад, усадьба? А может быть, эта усадьба живет для ее флейтового пения? А разве девочка об этом знает? Мужику кажется, что знает, и, может быть, он прав. Мужик к вечеру забудет об этом кусте, - для кого же он будет цвести? А ведь будет цвести, и будет казаться, что недаром, а для кого-то и для чего-то. А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой?
Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука - вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове! Любовь - чувство, о котором в русской классической литературе сказано немало. Кто-то из авторов касался темы любви вскользь. Но были и те, кто смело шел ей навстречу, посвящая свое творчество ее таинственным и непостижимым сторонам. Самым загадочным и неоднозначным человеческим эмоциям посвящены о любви. Список этих произведений представляет собой галерею прекрасных поэтических историй, имеющих, как правило, печальный и трогательный исход. Трагичной история любви становится тогда, когда чувства были быстротечными для одного из ее участников. Так, в рассказе «Темные аллеи» пожилой военный, случайно заехав на встречает там свою прежнюю любовь, которую не сразу и признает.
Прошло много лет после их последней встречи. Она стала хозяйкой постоялой горницы, женщиной жесткой и холодной. Но такой она была не всегда. Такой ее сделали безответные чувства к Николаю Алексеевичу - тому самому военному, ее случайному постояльцу. Человеку, который жестоко бросил ее тридцать лет назад. В молодости он читал ей лирические стихи «Темные аллеи», а она его называла Николенькой.
На самом деле творческий процесс — это сложное, прихотливое, не поддающееся «уловлению» действо. Где происходит и «зависание», и опережение, и забегание вперед. Мне вообще кажется, что «Темные аллеи» нельзя отделять от вызревающего у Бунина в 1910-годы особого подхода к теме любви. Скажем прямо, то, что им на эту тему писалось ранее а это и « Костер », и « Без » не выходит за рамки традиционного описания любовных встреч, размолвок, расставаний, коих было очень много в литературе того времени. Это нечто дворянски-элегическое , меланхоличное и пр. Нечто новое уже прозвучало в его « Суходоле ». Я имею в виду «зацикленность» на придуманной любви главной героини Натальи, для которой реальное изнасилование Юшкой не идет ни в какое сравнение с украденным у барина зеркальцем, в котором и сосредоточено все ее любовное счастье. Это намек на некий фанатизм любви, который отзовется потом в «Грамматике любви», но с противоположным знаком. Здесь крепостная помешалась на любви к барину, там барин помешался на любви к дворовой девке. И то, что такое безумие свойственно в одинаковой мере людям всех сословий, т. Но взрыв произошел в 10-е годы после восточных путешествий, после знакомства с буддизмом и проникновением буддийских настроений в его творчество. В рассказах «Игнат», «Сны Чанга», «Легкое дыхание», «Сын», «Ида» появилась та раскованность, которая, мне кажется, подпитывалась восточным отношением к любви. Вполне возможно, что Бунин видел откровенные, поражающие воображение европейского человека изображения актов любви на стенах индийских храмов, что проникло в его сознание, но еще не оформилось как возможность нового подхода к изображению любовного чувства. Возможно, ему рассказали о тантризме, где любовное соитие трактуется религиозно-мистически. Во всяком случае, попытка показать вожделение в «Игнате» уже выглядит необычно, как и гимн чувственности, коим является, по сути, «Легкое дыхание», где утверждается, что подлинная женственность не имеет ничего общего ни с умом, ни с красотой, ни даже с физической привлекательностью, а есть нечто нутряное, исходящее из плоти, что, однако, позволяет воспарить. Недаром дыхание легкое, и оно соединяется с ветерком на кладбище, который колышет фарфоровый венок на могиле девушки. И это едва ли не первое произведение русской литературы, где «падшей», да к тому же и соблазнительнице, не предъявляется набор моралистических требований. Оленька Мещерская явно возвеличивается. Она прекрасна в своей неотразимой чувственности и притягательности. Есть у меня подозрение, что Бунин хорошо знал женскую прозу своего времени, поскольку именно женщины начали первыми разрушать запреты и утвержденные в литературе каноны, заговорили о сексуальной тяге прямо, открыто и дерзко, вплоть до обозначения запахов, неодолимости влечения и пр. Зиновьева -Аннибал и Анна Мар. И это были не какие-то выдающиеся писательницы, а рядовые беллетристки. Но напор был силен. И брешь уже к середине 10-х годов была пробита. И при чуткости Бунина к литературе, при его умении впитывать разреженный воздух словесности Серебряного века это неудивительно. Недаром же он вспоминает в новелле «Генрих» из «Темных аллей» одну из своих возлюбленных, писавших под псевдонимом Макс Ли, которая тоже была весьма раскованна в своих писаниях. А ведь с момента общения с нею до «Генриха» прошло больше тридцати лет! АМ «Солнечный удар», «Митина любовь» — в ту же копилку? В каком-то смысле они предвосхищают «Темные аллеи»? ММ И « Солнечный удар », и « Митина любовь » это уже не подготовка, а полноценные вехи на пути овладения и преломления любовной темы в эротическом ракурсе, хотя «Митина любовь» в чем-то повторяет иртеневские «колебания» между Лизой и Степанидой в повести Л. Толстого « Дьявол ». Но у Бунина муки Мити выписаны пронзительно, и он, не в силах избавиться от плотского искуса, кончает с собой. У Толстого злоба Иртенева изливается вовне, проявляется в убийстве совратительницы… Разница, думается, между писателями в том, что для Толстого все, связанное с полом, грязно и отвратительно. А для Бунина непостижимо и величественно, но своей грандиозностью, стихийностью способно и уничтожить, раздавить человека. АМ Как бы вы определили жанр «Темных аллей»? Готовы вы согласиться, что это сборник рассказов, а не, скажем, многосоставной роман или нечто похожее на итальянские новеллины Эпохи Возрождения, которые больше, чем цикл, но не нечто целое? ММ Для меня «Темные аллеи» — это цикл, который исследует тему любви в самых разных ее проявлениях. И как элементарное вожделение, как в «Зойке и Валерии», и как неотвязную манию, как в «Кавказе», и как то, под знаком чего может пройти вся жизнь, как в «Холодной осени» или одноименном с циклом рассказе. Это то особое образование, начало которому было положено еще в Серебряном веке, где важна каждая его составляющая. Поэтому то, что в Советском Союзе исключили при издании из цикла четыре рассказа как находящиеся на грани непристойности, — разрушило его целостность. Какие-то грани любовного чувства оказались не высвечены. Например, «Барышня Клара» — очень важна для понимания самочувствия мужчины, чья плоть требует удовлетворения. А душа спит при этом… АМ Истоки эротизма набоковской прозы, бледную тень его «бедной девочки» где только не ищут сегодня, но не кажется ли вам, что уже в «Возвращении Чорба» и «Весне в Фиальте» мы со всею очевидностью замечаем влияние Ивана Бунина и в этом вопросе? ММ Не знаю, мне вообще не кажется, что Набоков что-то «перенимал» у Бунина. Они художники очень близкой психической организации. Но до всего доходили сами. Вернее, вдыхали тот воздух, в котором витали эротические флюиды. И эротика у них разная… У Набокова немножко «головная», он созерцатель, наблюдатель, у него просвечивающее ушко Лолиты, а у Бунина более «чувственная», что отзывается в покрытом «гусиной кожей» теле случайной знакомой в «Визитных карточках», ее ногах в дешевых чулочках. Набоков — все же дитя ХХ века, где все пропускается через сознание, у Бунина больший упор на неопределимые и взрывные биотоки. АМ По сегодняшним меркам вряд ли кому-то придет в голову называть прозу Бунина эротической, но как воспринимали, скажем, ту же повесть «Митина любовь» во времена, когда она была впервые опубликована — в 1924 году? И как отнеслись к ней в эмиграции? ММ То, что делал Бунин в этом размывании допустимого в литературе, — было необычайно смело по тем временам. В принципе многие считали, что на старости лет Бунин немножко свихнулся на «этой теме». Переписка, например, с Алдановым говорит о том, как трудно было печатать в пуританской Америке «Темные аллеи». И, надо признаться, что писатель, видимо, поняв это, многие «рискованные» места просто убрал. Напомним, что запрет с «Любовника леди Чаттерлей» Д. Лоуренса был снят только в начале 60-х годов. Сейчас вышел том новых материалов о Бунине, где опубликованы его наброски на эту тему, которые он не завершил. Могу сказать, читая их, я просто немела. Это на грани и за гранью… Воспроизведение всех органолептических ощущений, доступных мужчине… В опубликованной прозе ничего этого нет. Но она и сегодня выглядит эротичной.