Новости короткие рассказы бунина

С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи.

Иван Бунин "Повести и рассказы"

непревзойденного мастера слова русской литературы первой половины XX века, превращавшего прозу в подлинную "поэзию в прозе".Послушайте прозу Бунина, и вас зачарует то, как Бунин говорит о России со всеми ее приметами. Короткие стихи Бунина, читать полное собрание творчества автора. Бунин в своих дневниках.

БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал

В рассказе отразилось впечатление, которое произвело на Бунина известие об убийстве Фердинанда. Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя. В этот же период произведения Бунина стали печататься в столичных изданиях, творчество молодого писателя вызвало внимание литературных знаменитостей. сайт о творчестве автора. Произведения, фотографии, биография, критика, публицистика, воспоминания и другие материалы. Рассказы Ивана Бунина. Список произведений Читаем бесплатно онлайн. Биография Биография Сборник рассказов и вопсоминаний: Под Серпом и Молотом Богиня разума Андре Шенье Камилл Демулен Красный генерал Товарищ дозорный Notre-Dame de la Garde Илюшка Сокол Русь Автобиографические заметки Волошин Горький Его высочество Маяковский "Третий.

Главное меню

  • Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
  • Содержание сборника
  • Перечень по алфавиту
  • Короткие стихи Ивана Бунина [ТОП-57 стихотворений] читать онлайн -

Рассказы Ивана Бунина. Список произведений

  • Бунин краткие содержания рассказов и произведений по литературе
  • Из рассказов бунина
  • Бунин Иван - стихи короткие. Читать на Оллам.ру
  • Иван Бунин - Подснежник- читает - Miliza
  • Иван Бунин: Рассказы
  • Глубина. Погружение 54-е

Оглавление:

Лазарь Сергей - Noblesse Oblige Nure Sardarian 5 часов назад По вашему комментарию видно, что вы слушали не так внимательно или просто упустили важный момент: герои... Амарике Сардар - Путь моих предков ЛЕНтяйкА 6 часов назад Неспешная речь Александра Водяного с его фирменными паузами и пришептыванием, тихая музыка и звуки природы на заднем...

Однако Никифор не поднимает глаз, боясь выдать свое раздражение. Рассказывать нечего, но раздражение помогает. Притворяясь думающим, он медленно, невыразительно начинает: Старые права были хитрый... Вот так-то поехал один мужик за дровами в лес, дело было, конечно, зимой, самый холод ужасный, и встречается с барином... У мужика, конечно, лошадь плохая, и барин попался злой.

Ну, встречается с ним, кричит: «Сворачивай с дороги... Барин глядит, что такое он буровит, дурак, мол, опять его кутузкой... И он его четыре раза порол, этот самый барин... Потом бросил его пороть и говорит на кучера: «Ну, он, верно, дурак, ну его к черту, сворачивай... Приезжает домой, «нy, говорит, девка, вряд жив буду; избил барин, вся тело синяя... Выздоровел, конечно, а он был плотник, и сбирается в дорогу. Положил в мешок рубанок, аршин, топор...

А барина этого была фамилия Шутов. Шел, шел, приходит, спрашивает, где такой-то барин проживает… Всходит на двор. Лакей выходит, говорит: «Вы плотник? Приходит к барину. Ну, конечно, договорились ценой, - за двести рублей. Написали между собой расписку, дал пятьдесят рублей задатку... А у него был лес свой, у барина у этого...

Велели запрячь, сели, поехали. Мужик этот самый и говорит кучеру: «Ты, говорит, ступай на опушку, а мы тут будем стоять». Кучер отправляется, а мужик подходит сейчас к дереву, расколол ее топором, затесал клин и загнал в трещину... Тут Никифор нагибается к трубке и поспешно закуривает, стараясь не глядеть на барина, растянувшего рот в ласковую, наивную улыбку. Табачная пыль в трубке горит синим огоньком. Никифор тушит его пальцем, пускает дым и кашляет. Ну, раздвоил мужик эту дереву и давай нюхать в середке.

Барин спрашивает у мужика: «Что это ты, братец, нюхаешь? А мужику того и надо, вытолкнул клин, нос-то баринов и прихватило как следует.

В эмиграции, в далёкой Франции ещё в начале 1920-ых годов Бунин задумал писать большое произведение о любимой дореволюционной России, о развитии таланта молодого поэта. В 1927 году Иван Алексеевич приступил к осуществлению своего замысла — он начал писать автобиографический роман «Жизнь Арсеньева». В том же 1927 году в рижском журнале «Перезвоны» появился рассказ, под названием «Подснежник», рассказ-воспоминание о гимназических годах будущего писателя. Жизнь подростком в Ельце в домах чужих людей, скучная мужская гимназия, с нелюбимой математикой, — это было не лучшее время в жизни И. Но воспоминания своего детства, семьи, взросления, общения с отцом, которого мальчик очень любил, были очень дороги Бунину. В начале романа «Жизнь Арсеньева» Иван Алексеевич описал «зимний» рождественский приезд отца из деревни в город.

Поедут — замерзнут! И вдруг быстро прибавляет: — Постойте, — в каком ухе звенит? А я было про мужика своего загадала. Вот, расскажу вам, страсть-то была! Вы-то, известное дело, не помните, вам тогда небось пяти годочков не было, а я-то явственно помню. Сколько тогда народу померзло, сколько обморозилось… Я не слушаю, я наизусть знаю рассказы о всех метелях, которые помнит Федосья. Я машинально ловлю ее слова, и они странно переплетаются с тем, что я слышу внутри себя.

Вдруг ветер со всего размаху хлопает сенной дверью в стену и, как огромное стадо птиц, с шумом и свистом проносится по крыше. Ужинать-то будете? Поужинали бы и спали бы, спали себе! Дверь медленно отворяется и затворяется, и я опять остаюсь один, все думая о Митрофане. Это был высокий и худой, но хорошо сложенный мужик, легкий на ходу и стройный, с небольшой, откинутой назад головой и с бирюзово-серыми, живыми глазами. Зиму и лето его длинные ноги были аккуратно обернуты серыми онучами и обуты в лапти, зиму и лето он носил коротенький изорванный полушубок. На голове у него всегда была самодельная заячья шапка шерстью внутрь.

И как приветливо глядело из-под этой шапки его обветренное лицо с облупившимся носом и редкой бородкой! Это был Следопыт, настоящий лесной крестьянин-охотник, в котором все производило цельное впечатление: и фигура, и шапка, и заплатанные на коленях портки, и запах курной избы, и одностволка. Появляясь на пороге моей комнаты и вытирая полою полушубка мокрое от метели коричневое лицо, оживленное бирюзовыми глазами, он тотчас же наполнял комнату свежестью лесного воздуха. Правда, хлебушка, случается, не хватает али чего прочего, да ведь на Бога жаловаться некуда: есть лес — в лесу зарабатывай. Мне, может, еще трудней другого, у меня одних детей сколько, а я все-таки иду да иду! Волка ноги кормят. Сколько годов я тут прожил и все не нажился… Я и не помню ничего, что было.

Был будто один-два дня летом али, скажем, весной — и больше ничего. Зимних дён больше вспоминается, а все тоже похожи друг на дружку. И ничего не скушно, а хорошо. Идешь по лесу — лес из лесу выходит, синеет, а там прогалина, крест из села виден… Придешь, заснешь — глядь, уж опять утро и опять пошел на работу… была бы шея — хомут найдется! Говорят — живете вы, мол, в лесу, пням молитесь, а спроси его, как надо жить, — не знает. Видно, живи как батрак: исполняй, что приказано, — и шабаш. И Митрофан действительно прожил всю свою жизнь так, как будто был в батраках у жизни.

Нужно было пройти всю ее тяжелую лесную дорогу — Митрофан шел беспрекословно… И разладила его путь только болезнь, когда пришлось пролежать больше месяца в темноте избы, — перед смертью. И кто знает, — не прав ли был он? Надев шубу и шапку, подхожу к лампе. На мгновение шум метели за окном смущает меня, но затем я решительно дую на свет. В темных пустых комнатах, через которые я прохожу, смутно сереют окна. От налетающих вихрей они то светлеют, то темнеют, — совсем как в корабельной каюте в качку. В прихожей холодно, как в сенцах, и пахнет сырой, промерзлой корой дров, заготовленных на топку.

Громадная старинная икона Божией Матери с мертвым Иисусом на коленях чернеет в углу… На дворе ветер рвет с меня шапку и с головы до ног осыпает меня морозным снегом. Но ох как хорошо поглубже вздохнуть холодным воздухом и почувствовать, как легка и тонка стала шуба, насквозь пронизанная ветром! На мгновение я останавливаюсь и делаю усилие взглянуть… Новый порыв ветра прямо в лицо перехватывает мне дыхание, и я успеваю разглядеть только два-три вихря, промчавшихся по просеке в поле. Я крепко нагибаю голову, погружаюсь почти по пояс в сугроб и долго иду, сам не зная куда… Ни деревни, ни леса не видно. Но я знаю, что деревня направо и что в конце ее, у плоского болотного озерка, теперь занесенного снегом, — изба Митрофана. И я иду, — долго, упорно и мучительно, — и вдруг в двух шагах от меня вспыхивает сквозь дым вьюги огонек. Кто-то бросается мне на грудь и чуть не сбивает меня с ног.

Наклоняюсь, — собака, которую я подарил Митрофану. Она отскакивает при моем движении с жалобно-радостным визгом назад и бросается к избе, точно хочет показать, что там делается. А у избы, около окошечка, светлым облаком кружится снежная пыль. Огонек освещает ее снизу, из сугроба. Утопая в снегу, я добираюсь до окна и торопливо заглядываю в него. Там, внизу, в слабо освещенной избе, лежит у окна что-то длинное, белое. Племянник Митрофана стоит, наклонившись над столом, и читает Псалтырь.

В глубине избы, на нарах, видны в полумраке фигуры спящих баб и детей… II Утро. Выглядываю в кусочек окна, не запушенный морозом, и не узнаю леса. Какое великолепие и спокойствие! Над глубокими, свежими снегами, завалившими чащи елей, — синее, огромное и удивительно нежное небо. Такие яркие, радостные краски бывают у нас только по утрам в афанасьевские морозы. И особенно хороши они сегодня, над свежим снегом и зеленым бором. Солнце еще за лесом, просека в голубой тени.

В колеях санного следа, смелым и четким полукругом прорезанного от дороги к дому, тень совершенно синяя. А на вершинах сосен, на их пышных зеленых венцах, уже играет золотистый солнечный свет. И сосны, как хоругви, замерли под глубоким небом. Приехали братья из города. Они привезли с собой много бодрости морозного утра. Пока в прихожей обметали вениками валенки, обивали от снега тяжелые воротники шуб и вносили покупки в рогожных кульках, пересыпанных сухой снежной пылью, как мукою, в комнатах находилось и металлически запахло морозным воздухом. Лицо у него багровое, — по голосу чувствуется, что оно задеревенело от морозу, — усы, борода и углы воротника на тулупе смерзлись в ледяные сосульки… — Митрофанов брат пришел, — докладывает Федосья, просовывая голову в дверь, — тесу на гроб просит.

Я выхожу к Антону, и он спокойно рассказывает о смерти Митрофанаи деловито переводит разговор на тес. Равнодушие это или сила?.. Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю. Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим. Тонкий остистый иней садится на ресницы. Ладно бы похоронили! Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая.

Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас! Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов. Вот так тишина! Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль.

Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана. Деревня тонет в снегу. Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом. Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана.

Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы. В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями. Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка.

О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки. Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила. Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине.

Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск. Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют. В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна.

Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея.

И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике. Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов.

Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног. Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору.

Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними. Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение.

Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать.

Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе.

В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения.

Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес.

Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада.

Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов!

И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная.

А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он.

Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце.

И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров.

Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать!

Please wait while your request is being verified...

Мелкие рассказы - Бунин Иван :: Режим чтения Слушать онлайн аудиокнигу «Вечер короткого рассказа» Александра Куприна, Ивана Бунина на сайте
Иван Бунин: Рассказы Читайте краткое содержание и слушайте онлайн короткий аудио рассказ Ивана Алексеевича Бунина "Страшный рассказ", Париж 1926 г. Рассказ о странном убийстве старой француженки, приглядывавшей за большим домом.
Читать книги Иван Бунин онлайн бесплатно полностью сайт о творчестве автора. Произведения, фотографии, биография, критика, публицистика, воспоминания и другие материалы.
Мелкие рассказы - Бунин Иван :: Режим чтения Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя.

Описание книги

  • Поиск в Замке
  • Лучшие книги Ивана Бунина: топ-10 по рейтингу
  • Самые известные произведения Бунина: список 10 лучших
  • Гонимый странник «Дворянского гнезда». К 150-летию Ивана Бунина
  • Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов (Аудиокнига)
  • Иван Бунин. 10 любимых рассказов.

Список рассказов Бунина

В Библии говорится: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Не каждый может разглядеть ее в каждодневной суете и далеко не каждый найдет в себе силы на такую любовь, которая дарит не только радость, но и причиняет боль, а иногда и убивает, ведь многие великие истории любви в литературе трагичны. В нашу книгу включены прозаические произведения ярчайших представителей Серебряного века отечественной литературы — И. Бунина, А. Куприна и А. Чехова, посвятивших свои лучшие творения этому чувству — мучительной первой любви; любви внезапной, поражающей, как молния; любви, что становится смыслом всей жизни и дарует величайшее счастье, а иногда делается настоящим наваждением и мукой. Наш выбор не случайно пал на этих трех великих писателей. Тема взаимоотношений между мужчиной и женщиной занимает в их творчестве едва ли не самое главное место.

Перед вами пронзительные истории любви, написанные непревзойденным языком классики и нашедшие свое выражение в короткой литературной форме — форме рассказа. В произведениях Ивана Бунина любовь всегда трагична, она одухотворяется в своей краткости и обреченности и, достигнув пика, заканчивается разлукой, а зачастую и смертью одного из главных героев, как в «Митиной любви» и «Солнечном ударе». Любовь рассматривалась писателем как возносящая «в бесконечную высь ценность человеческой личности», дарующая равно «нежное целомудренное благоухание» и «трепет опьянения» чистой страстью. Сюжет рассказа «Леночка», напротив, узнаваем и поэтому так близок многим. Герои, влюбленные друг в друга в юности, случайно встречаются много лет спустя и понимают, что их чистая и искренняя юношеская любовь, возможно, была самым главным, самым настоящим и прекрасным, что случилось в их жизни. Истории, рассказанные Антоном Чеховым, так же окрашены тоской по настоящему и несбывшемуся чувству. Писатель считал, что «любовь — это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь». Любовь в его знаменитом рассказе «Дама с собачкой» имеет привкус горечи от невозможности двух любящих людей обрести счастье.

Герои, встретив настоящую любовь уже в зрелом возрасте, понимают, как пуста и бессмысленна их жизнь, и досадуют на жестокость судьбы, которая сыграла с ними злую шутку: подарила любовь слишком поздно, когда у каждого есть уже семья, груз безрадостной личной жизни, тщетности надежд на лучшее. А в рассказе «Ариадна» любовь — это способ манипулирования одного человека другим. Героиня, красивая, но такая холодная, ведет с влюбленным в нее мужчиной жестокую игру, то отталкивая, то даря ему надежду, превращая его в несчастную марионетку. Насладитесь лучшими историями любви, вышедшими из-под пера русских классиков, они посвящены прекрасному и неоднозначному чувству, без которого наша жизнь лишена всякого смысла! Москворецкий мост фрагмент. Так, по крайней мере, казалось ему. Они с Катей шли в двенадцатом часу утра вверх по Тверскому бульвару. Зима внезапно уступила весне, на солнце было почти жарко.

Как будто правда прилетели жаворонки и принесли с собой тепло, радость. Все было мокро, все таяло, с домов капали капели, дворники скалывали лед с тротуаров, сбрасывали липкий снег с крыш, всюду было многолюдно, оживленно. Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно-синеющим небом. Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь. Но лучше всего было то, что Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку и снизу заглядывала в лицо ему, счастливому даже как будто чуть-чуть высокомерно, шагавшему так широко, что она едва поспевала за ним. Возле Пушкина она неожиданно сказала: — Как ты смешно, с какой-то милой мальчишеской неловкостью растягиваешь свой большой рот, когда смеешься. Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя. Да вот еще за твои византийские глаза… Стараясь не улыбаться, пересиливая и тайное довольство и легкую обиду, Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними: — Что до мальчишества, то в этом отношении мы, кажется, недалеко ушли друг от друга.

А на византийца я похож так же, как ты на китайскую императрицу. Вы все просто помешались на этих Византиях, Возрождениях… Не понимаю я твоей матери! И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день! Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный? Вообще, многое даже и в этот день было неприятно и больно. Неприятна была шутка насчет мальчишеской неловкости: подобные шутки он слышал от Кати уже не в первый раз, и они были не случайны, — Катя нередко проявляла себя то в том, то в другом более взрослой, чем он, нередко и невольно, то есть вполне естественно выказывала свое превосходство над ним, и он с болью воспринимал это как признак ее какой-то тайной порочной опытности. Неприятно было «все-таки» «ты все-таки для меня лучше всех» и то, что это было сказано почему-то внезапно пониженным голосом, особенно же неприятны были стихи, их манерное чтение. Однако даже стихи и это чтение, то есть то самое, что больше всего напоминало Мите среду, отнимавшую у него Катю, остро возбуждавшую его ненависть и ревность, он перенес сравнительно легко в этот счастливый день девятого марта, его последний счастливый день в Москве, как часто казалось ему потом.

В этот день, на возвратном пути с Кузнецкого моста, где Катя купила у Циммермана несколько вещей Скрябина, она между прочим заговорила о его, Митиной, маме и сказала, смеясь: — Ты не можешь себе представить, как я заранее боюсь ее! Почему-то ни разу за все время их любви не касались они вопроса о будущем, о том, чем их любовь кончится. И вот вдруг Катя заговорила о его маме, и заговорила так, точно само собой подразумевалось, что мама — ее будущая свекровь. II Потом все шло как будто по-прежнему. Митя провожал Катю в студию Художественного театра, на концерты, на литературные вечера или сидел у нее на Кисловке и засиживался до двух часов ночи, пользуясь странной свободой, которую давала ей ее мать, всегда курящая, всегда нарумяненная дама с малиновыми волосами, милая, добрая женщина давно жившая отдельно от мужа, у которого была вторая семья. Забегала и Катя к Мите, в его студенческие номера на Молчановке, и свидания их, как и прежде, почти сплошь протекали в тяжком дурмане поцелуев. Но Мите упорно казалось, что внезапно началось что-то страшное, что что-то изменилось, стало меняться в Кате. Быстро пролетело то незабвенное легкое время, когда они только что встретились, когда они, едва познакомившись, вдруг почувствовали, что им всего интереснее говорить и хоть с утра до вечера только друг с другом, — когда Митя столь неожиданно оказался в том сказочном мире любви, которого он втайне ждал с детства, с отрочества.

Этим временем был декабрь, — морозный, погожий, день за днем украшавший Москву густым инеем и мутно-красным шаром низкого солнца. Январь, февраль закружили Митину любовь в вихре непрерывного счастья, уже как бы осуществленного или, по крайней мере, вот-вот готового осуществиться. Но уже и тогда что-то стало и все чаще и чаще смущать, отравлять это счастье. Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать, требовать Митя, а другая — подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадавшая с первой. И все же ничего подобного теперешнему не испытывал Митя тогда. Все можно было объяснить. Начались весенние женские заботы, покупки, заказы, бесконечные переделки то того, то другого, и Кате действительно приходилось часто бывать с матерью у портних: кроме того, у нее впереди был экзамен в той частной театральной школе, где училась она. Вполне естественной поэтому могла быть ее озабоченность, рассеянность.

И так Митя поминутно и утешал себя. Но утешения не помогали — то, что говорило мнительное сердце вопреки им, было сильнее и подтверждалось все очевиднее: внутренняя невнимательность Кати к нему все росла, а вместе с тем росла и его мнительность, его ревность. Директор театральной школы кружил Кате голову похвалами, и она не могла удержаться, рассказывала Мите об этих похвалах. Директор сказал ей: «Ты гордость моей школы», — он всем своим ученицам говорил «ты» — и, помимо общих занятий, стал заниматься с ней потом еще и отдельно, чтобы блеснуть ею на экзаменах особенно. Было уж известно, что он развращал учениц, каждое лето увозил какую-нибудь с собой на Кавказ, в Финляндию, за границу. И Мите стало приходить в голову, что теперь директор имеет виды на Катю, которая, хотя и не виновата в этом, все-таки, вероятно, это чувствует, понимает и потому уже как бы находится с ним в мерзких, преступных отношениях. И мысль эта мучила тем более, что слишком очевидно было уменьшение внимания Кати. Казалось, что вообще что-то стало отвлекать ее от него.

Он не мог спокойно думать о директоре. Но что директор! Казалось, что вообще над Катиной любовью стали преобладать какие-то другие интересы. К кому, к чему? Митя не знал, он ревновал Катю ко всем, ко всему, главное, к тому общему, им воображаемому, чем втайне от него уже будто бы начала жить она. Ему казалось, что ее непреоборимо тянет куда-то прочь от него и, может быть, к чему-то такому, о чем даже и помыслить страшно. Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери: — Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою. И из вас выйдет совершенный Отелло.

Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж! Мать возразила: — А я не представляю себе любви без ревности. Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит. Значит, меня не любят, если мне не верят, — сказала она, нарочно не глядя на Митю. Я даже это где-то читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где сам Бог называется ревнителем и мстителем… Что до Митиной любви, то она теперь почти всецело выражалась только в ревности. И ревность эта была не простая, а какая-то, как ему казалось, особенная. Они с Катей еще не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе в те часы, когда оставались одни, слишком многое.

И теперь, в эти часы, Катя бывала еще страстнее, чем прежде. Но теперь и это стало казаться подозрительным и возбуждало порою ужасное чувство. Все чувства, из которых состояла его ревность, были ужасны, но среди них было одно, которое было ужаснее всех и которое Митя никак не умел, не мог определить и даже понять. Оно заключалось в том, что те проявления страсти, то самое, что было так блаженно и сладостно, выше и прекраснее всего в мире в применении к ним, Мите и Кате, становилось несказанно мерзко и даже казалось чем-то противоестественным, когда Митя думал о Кате и о другом мужчине. Тогда Катя возбуждала в нем острую ненависть. Все, что, глаз на глаз, делал с ней он сам, было полно для него райской прелести и целомудрия. Но как только он представлял себе на своем месте кого-нибудь другого, все мгновенно менялось, — все превращалось в нечто бесстыдное, возбуждающее жажду задушить Катю, и, прежде всего, именно ее, а не воображаемого соперника. Уэйстлинг М.

III В день экзамена Кати, который состоялся наконец на шестой неделе поста , как будто особенно подтвердилась вся правота Митиных мучений. Тут Катя уже совсем не видела, не замечала его, была вся чужая вся публичная. Она имела большой успех. Она была во всем белом, как невеста, и волнение делало ее прелестной. Ей дружно и горячо хлопали, и директор, самодовольный актер с бесстрастными и печальными глазами, сидевший в первом ряду, только ради пущей гордости делал ей иногда замечания, говоря негромко, но как-то так, что было слышно на всю залу и звучало нестерпимо. И это было нестерпимо. Да нестерпимо было и самое чтение, вызывавшее рукоплескания. Катя горела жарким румянцем, смущением, голосок ее иногда срывался, дыхания не хватало, и это было трогательно, очаровательно.

Но читала она с той пошлой певучестью, фальшью и глупостью в каждом звуке, которые считались высшим искусством чтения в той ненавистной для Мити среде, в которой уже всеми помыслами своими жила Катя: она не говорила, а все время восклицала с какой-то назойливой томной страстностью, с неумеренной, ничем не обоснованной в своей настойчивости мольбой, и Митя не знал, куда глаза девать от стыда за нее. Ужаснее же всего была та смесь ангельской чистоты и порочности, которая была в ней, в ее разгоревшемся личике, в ее белом платье, которое на эстраде казалось короче, так как все сидящие в зале глядели на Катю снизу, в ее белых туфельках и в обтянутых шелковыми белыми чулками ногах. И Митя чувствовал и обостренную близость к Кате, — как всегда это чувствуешь в толпе к тому, кого любишь, — и злую враждебность, чувствовал и гордость ею, сознание, что ведь все-таки ему принадлежит она, и вместе с тем разрывающую сердце боль: нет, уже не принадлежит! После экзамена были опять счастливые дни. Но Митя уже не верил им с той легкостью, как прежде. Катя, вспоминая экзамен, говорила: — Какой ты глупый! Разве ты не чувствовал, что я и читала-то так хорошо только для тебя одного! Но он не мог забыть, что чувствовал он на экзамене, и не мог сознаться, что эти чувства и теперь не оставили его.

Чувствовала его тайные чувства и Катя и однажды, во время ссоры, воскликнула: — Не понимаю, за что ты любишь меня, если, по-твоему, все так дурно во мне! И чего ты наконец хочешь от меня? Но он и сам не понимал, за что он любил ее, хотя чувствовал, что любовь его не только не уменьшается, но все возрастает вместе с той ревнивой борьбой, которую он вел с кем-то, с чем-то из-за нее, из-за этой любви, из-за ее напрягающейся силы, все более возрастающей требовательности. Опять это были чьи-то чужие, театральные слова, но они, при всей их вздорности и избитости, тоже касались чего-то мучительно-неразрешимого. Он не знал, за что любил, не мог точно сказать, чего хотел… Что это значит вообще — любить? Ответить на это было тем более невозможно, что ни в том, что слышал Митя о любви, ни в том, что читал он о ней, не было ни одного точно определяющего ее слова. В книгах и в жизни все как будто раз и навсегда условились го ворить или только о какой-то почти бесплотной любви, или только о том, что называется страстью, чувственностью. Его же любовь была непохожа ни на то, ни на другое.

Что испытывал он к ней? То, что называется любовью, или то, что называется страстью?

На его страницах находилось место и для произведений самого Бунина. В это время он активно пишет стихи, рассказы, критические заметки. В конце лета 1892 года по приглашению брата Юлия Иван переезжает в Полтаву и получает работу библиотекаря в управе губернии. В начале 1894-го Иван оказался в Москве, где состоялась его встреча с писателем Львом Толстым.

У них было много общего, они оба разочаровались в городской цивилизации, жалели об уходящей эпохе, сожалели о том, что дворянство вырождается как класс. Эти настроения Бунина четко прослеживаются в его прозе — «Эпитафии», «Антоновских яблоках», «Новой дороге». В 1897-м вышла книга Бунина «На край света». Работал Бунин и над переводами поэзий других известных поэтов — Петрарки , Байрона , Мицкевича , Саади. В 1898-м Бунин издает еще один свой сборник поэзий, получивший название «Под открытым небом». И если первая книга была напечатана в Петербурге, то этот сборник увидел свет в Москве.

Критики и читатели оценили мастерство молодого поэта, он получил множество хвалебных отзывов. В 1900 году поэт порадовал любителей его творчества новой книгой стихотворений, получившей название «Листопад». После этого его не называли иначе, как поэтом русского пейзажа. Вслед за ней появилась и вторая. Однако коллеги не разделяли восторженного настроения его поклонников и называли Бунина старомодным пейзажистом. В это время как раз входит в моду поэзия Валерия Брюсова , со строк которой «дышали городские улицы», и Александра Блока , с его невероятными персонажами.

Свою рецензию на очередной сборник поэта «Стихотворения» опубликовал Максимилиан Волошин. Он говорил, что Бунин как будто бы «выпал» из модного движения, но зато сумел достичь вершины совершенства в своих поэзиях. Самыми яркими работами Ивана Бунина того периода стали стихи «Вечер» и «Помню долгий зимний вечер». Иван Бунин — Вечер О счастье мы всегда лишь вспоминаем. А счастье всюду. Может быть, оно — Вот этот сад осенний за сараем И чистый воздух, льющийся в окно.

В бездонном небе легким белым краем Встает, сияет облако. Давно Слежу за ним… Мы мало видим, знаем, А счастье только знающим дано. Окно открыто. Пискнула и села На подоконник птичка. И от книг Усталый взгляд я отвожу на миг. День вечереет, небо опустело.

Гул молотилки слышен на гумне… Я вижу, слышу, счастлив. Все во мне. Для Бунина абсолютно неприемлемым кажется символизм, он не принимает революцию 1905 года. Самого себя он записывает в «свидетеля великого и подлого». В 1910-м выходит в свет его новая повесть, под лаконичным названием «Деревня». Именно с нее начался цикл произведений, в которых запечатлена таинственная русская душа.

Из той же серии вскоре вышли рассказы «Хорошая жизнь», «Сила», «Лапти», «Князь во князьях», и повесть «Суходол». Он печатает одни из лучших своих произведений — рассказы «Грамматика любви», «Господин из Сан-Франциско», «Сны Чанга», «Легкое дыхание». В 1917-м литератор уезжает из мятежного Петрограда, не желая жить в «жуткой близости с врагом». На протяжении 6 месяцев он живет в Москве, в мае следующего года перебирается в Одессу. В этом городе он выпускает дневник под названием «Окаянные дни», в котором обличает революционное движение и новую власть большевиков. Иван Бунин во Франции Такому яростному противнику действующей власти дальнейшее проживание в стране было опасным.

В начале 1920-го года Бунин уезжает из страны. Сразу писатель поселяется в Константинополе, а в марте переезжает в Париж.

В 1952-м Бунин напечатал свой последний стих «Ночь». Знатоки кинематографа не раз отмечали, что буквально все произведения писателя можно экранизировать. Первый раз идея экранизации пришла в голову режиссеру из Голливуда. Он собирался снять картину на основе рассказа «Господин из Сан-Франциско». Однако дальше разговоров дело не пошло. В 1960-х такая же идея посетила отечественных кинематографистов. Первым решился на эксперимент режиссер Василий Пичул, который снял короткометражный фильм «Митина весна». В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина — рассказ «Несрочная весна».

В 2000-м режиссер Алексей Учитель приступил к созданию фильма-биографии «Дневник его жены», который проливает свет на семейные взаимоотношения Бунина и его родных. Самой громкой получилась экранизация рассказа «Солнечный удар» и книги «Окаянные дни», которую в 2014-м представил на суд зрителей режиссер Никита Михалков. Нобелевская премия Первый раз имя Ивана Бунина появилось в списке претендентов на Нобелевскую премию в 1922-м. Это была инициатива Ромена Роллана. Однако в тот год премия досталась поэту из Ирландии Уильяму Йетсу. В начале 30-х годов стараниями писателей-эмигрантов из России имя Бунина снова оказывается среди соискателей на эту премию. На этот раз фортуна была на стороне Ивана Алексеевича, и в 1933-м по решению Шведской академии он получил заслуженную премию в области литературы. Награда вручалась литератору за «раскрытие типично русского характера» в прозе. Иван Бунин на вручении Нобелевской премии Бунин получил сумму в 715 тысяч франков, которые очень быстро разошлись. Половина ушла нуждающимся, он не отказал в помощи никому, кто к нему обращался.

Задолго до получения денежного вознаграждения, Бунину пришло свыше двух тысяч писем, в которых содержалась просьба о помощи. Прошло всего три года, и от денег не осталось ничего. Наступили времена нищенского выживания. Он так и не приобрел собственный дом, до конца дней проживал в съемном жилье. Об этом он красноречиво описывает в стихе «У птицы есть гнездо». Личная жизнь Первый раз Бунин серьезно влюбился во время работы в газете «Орловский вестник». Ее звали Варвара Пащенко, она была высокой, красивой, носила пенсне. В начале знакомства Иван принял ее за эмансипированную и заносчивую особу, но когда познакомился поближе, то совершенно изменил о ней мнение. Роман был бурным, однако отец Варвары был категорически настроен против такого выбора дочери. В то время Иван был бедным, не подающим надежды юношей.

Они жили в гражданском браке. Спустя много лет Иван назвал Варвару «невенчанная жена». Иван Бунин с Варварой Пащенко Отношения между супругами начали обостряться, а когда они переехали в Полтаву, стало совсем плохо. Варвара была дочерью обеспеченных родителей, и ей надоело нищенствовать. В один из дней она просто ушла, оставив после себя только записку. Прошло немного времени, и Варвара вышла замуж за артиста Арсения Бибикова. А Иван очень страдал, братья даже боялись, что он что-то с собой сделает. Личная жизнь писателя изменилась в 1898-м, когда в ней появилась Анна Цакни. Они поженились в том же году, но брак длился всего 2 года. Анна родила сына Николая, который в 1905-м заболел скарлатиной и умер.

Детей у писателя больше не было. Именно в это время он знакомится со своей третьей женой — Верой Муромцевой. Она окончила Высшие женские курсы, любила химию и знала три языка. Однако мир искусства был для нее незнаком.

Пащенко, он оставляет службу и уезжает в Петербург, а затем в Москву. В 1896 г. Лонгфелло «Песнь о Гайавате» , открывший несомненный талант переводчика и до настоящего времени оставшийся непревзойдённым по верности оригиналу и красоте стиха. В 1897 г. В духовной биографии Бунина важны сближение в эти годы с участниками «сред» писателя Н.

Телешова и особенно встреча в конце 1895 г. Преклонение перед личностью и талантом Чехова Бунин пронёс через всю свою жизнь, посвятив ему свою последнюю книгу неоконченная рукопись «О Чехове» была опубликована в Нью-Йорке в 1955 г. В начале 1901 г. Знакомство в 1899 г. Бунина в начале 1900-х гг. Бунина том шестой увидел свет уже благодаря издательству «Общественная польза» в 1910 г. Рост литературной известности принёс И. Бунину и относительную материальную обеспеченность, что позволило ему осуществить давнишнюю мечту — отправиться в путешествие за границу. В 1900—1904 гг.

Впечатления от поездки в Константинополь в 1903 г. В ноябре 1906 г. Зайцева Бунин познакомился с Верой Николаевной Муромцевой 1881—1961 , ставшей спутницей писателя до конца его жизни, и весной 1907 г. Осенью 1909 г. Академия наук присудила И. Бунину вторую Пушкинскую премию и избрала его почётным академиком, но подлинную и широкую известность принесла ему повесть «Деревня» , опубликованная в 1910 г. В начале 1910-х гг. В декабре 1911 г. Бунина , а в 1915 г.

Маркса вышло его полное собрание сочинений в шести томах. В 1912—1914 гг.

Иван Бунин - список книг по порядку, биография

Короткий обзор рассказов в сборнике «Тёмные аллеи». На короткие рассказы Ивана Бунина я дам короткие характеристики одной-двумя фразами: «Комета» О реакции неграмотных людей на появление в небе кометы. Биография и список книг и произведений (в том числе доступны и электронные книги для онлайн чтения) Иван Алексеевич Бунин на

Иван Бунин - бесплатно читать книги онлайн

Подснежник - трогательный рассказ И. А. Бунина (Александр Бельский Город Орёл) / Проза.ру Иван Бунин в 1901 году Это список всех рассказов, опубликованных Нобелевской премией по литературе лауреат.
Иван Бунин. Избранные рассказы | Библиотека и фонотека Воздушного Замка - читать или скачать Бунин считал «Темные аллеи» своим лучшим произведением, а современников книга поразила не только жанровым разнообразием – от коротких сценок, новелл до мини-романа и стихотворений в прозе, но и описанием откровенных сцен.
Короткие рассказы бунина о любви. Россия Биография и список книг и произведений (в том числе доступны и электронные книги для онлайн чтения) Иван Алексеевич Бунин на
Короткие рассказы бунина для детей. «Сказка (И снилось мне, что мы, как в сказке…)» И Бунин Иван Алексеевич. Биография. Жизнь и творчество. Повести и романы. Рассказы. Хронология. Галерея. Семья. Фильмы. Памятники. Афоризмы.

Небольшие, короткие рассказы И. Бунин

Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее. Волшебно прелестна! Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные, и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью: — А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее? И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает. Кому ж не хочется получше пожить!

Если с совестью давать, худого мало. И она, говорят, справедлива на это. Но крута! Не отдал вовремя — пеняй на себя. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал: «Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные!

Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей? Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту… Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у нее срывался, и то, как она, бросив куда попало зонтик, спешила поднять вуальку и обнять меня, потрясало меня жалостью и восторгом. Раз он мне прямо сказал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера! Он уже согласен отпустить меня, так внушила я ему, что умру, если не увижу юга, моря, но, ради бога, будьте терпеливы! План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде на кавказское побережье и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели.

Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, — на всю жизнь запомнил те осенние вечера среди черных кипарисов, у холодных серых волн… И она бледнела, когда я говорил: «А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях, у тропического моря…» В осуществление нашего плана мы не верили до последней минуты — слишком великим счастьем казалось нам это. В Москве шли холодные дожди, похоже было на то, что лето уже прошло и не вернется, было грязно, сумрачно, улицы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами прохожих и поднятыми, дрожащими на бегу верхами извозчичьих пролеток. И был темный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал, все внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и по платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза шляпу и уткнув лицо в воротник пальто. В маленьком купе первого класса, которое я заказал заранее, шумно лил дождь по крыше. Я немедля опустил оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой белый фартук, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы, взад и вперед сновавшей с вещами вдоль вагона в темном свете вокзальных фонарей.

Мы условились, что я приеду на вокзал как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне как-нибудь не столкнуться с ней и с ним на платформе. Теперь им уже пора было быть. Я смотрел все напряженнее — их все не было. Ударил второй звонок — я похолодел от страха: опоздала, или он в последнюю минуту вдруг не пустил ее! Но тотчас вслед за тем был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку. Я отшатнулся от окна, упал в угол дивана. Рядом был вагон второго класса — я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него вместе с нею, оглянулся, — хорошо ли устроил ее носильщик, — и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее… Третий звонок оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение… Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах… Кондуктору, который проводил ее ко мне и перенес ее вещи, я ледяной рукой сунул десятирублевую бумажку… Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя от волос, шляпку.

И ужасно хочу пить. Дай мне нарзану, — сказала она, первый раз говоря мне «ты». Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры.

Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом. Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка!

Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана. Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы. В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями.

Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки. Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну.

Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила. Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск.

Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют. В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна. Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге.

Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея.

И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике. Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались.

Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног. Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим.

И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними.

Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее.

Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк!

Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами.

Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения.

Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то!

Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его.

Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива.

А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина.

Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер!

Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь!

Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце.

И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места.

Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.

Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же?

Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен!

Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце.

Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет.

Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками.

И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает.

Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах.

Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности.

Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый!

Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная.

И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем!

Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи.

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом?

Алексей и Клавдия Бунины вместе с малышкой кочевали между разными городами и соглашались на любые роли. Но так как ролей для Клавдии в театре не было, то пара решает переехать в Киев по приглашению руководства театра Русской драмы...

От переживаний студент решает спрятаться в Москве и рассказывает о своём решении. Когда он лежит на чердаке, Зойка открывает ему тайну: Титов отверг Валерию. Потом она сама пригласила Левицкого прогуляться по ночному саду. Когда они гуляли, Валерия захотела отдаться студенту. После всего, она просто оттолкнула его. Левицкий даже не стал дожидаться утра, и уехал ночью на станцию. Таня Таня служила у помещиков. Один из их родственников по имени Петруша взял её силой.

Хотя он и не верил, что она так спала и не понимала, что происходит. Потом Таня посмотрела на Петрушу другими глазами. Он ей понравился, и они начали встречаться. Петруше надо было уезжать, хотя ему очень нравилась Таня. Умом он понимал, что они не пара. На прощанье он пообещал, что вернётся к Рождеству, но так не вышло. Приехал он только в феврале. И они снова были вместе, а потом Петруша вновь уехал, сказав, что вернётся к Святой. Шёл 17 год. Петруша больше не вернулся.

В Париже Он был одинок, потому что супруга бросила его. Как-то в русской столовой он познакомился с официанткой Ольгой русского происхождения, младше его на 10 лет. Они быстро поняли, что похожи друг на друга, так как вдвоём очень одиноки. Женщина была замужем, но муж жил в другой стране. Сначала они просто общались, а потом начали жить вместе. Однажды он попросил Ольгу, чтобы она спрятала в сейф все деньги, которые у него были. Очень скоро он умер, а женщина всё рыдала и кого-то просила пощадить её. Галя Ганская В одном кафе сидели моряк и художник. Последний решил рассказать о Гале Ганской, которую знал ещё с того момента, как она была подростком. Потом художник уехал в Париж, и вернулся только спустя 2 года.

Галя за это время стала настоящей девушкой. Художник угостил Галю шоколадом, подарил цветы и пригласил в свою мастерскую. Там они начали целоваться. Художник решил, что надо вовремя остановиться, ему просто стало жалко девушку. Через год они встретились вновь. На этот раз гуляли по берегу моря, поцеловались. Но Галя его оттолкнула и убежала. Когда их встреча произошла вновь, то Галя сама предложила пойти в мастерскую. Там между ними всё и произошло. Они виделись каждый день, а потом Галя узнала, что художник уедет.

Она устроила настоящий скандал, но он всё равно сказал, что уедет. Потом немного поостыл и решил не ехать. Когда шёл сказать об этом Гале, ему сообщили, что она отравилась. Художник был в отчаяньи и хотел застрелиться. Генрих Глебову предстояла поездка в Ниццу. К нему пришла проститься Надя и просила взять с собой или хотя бы разрешить прийти на вокзал. Когда Глебов был уже на вокзале, он увидел Ли. Она кричала, что он просто подлец, который бежит от неё. И пригрозила облить его серной кислотой. Прощание Глебова с Ли видела Генрих, которая ехала вместе с Глебовым в поезде.

Она сказала, что Ли надо опасаться. В ответ Глебов упрекнул её в связи с австрийцем. Потом они пили вино и целовались. Расставаясь, они договорились, что Генрих приедет к нему в Ниццу. Глебов ждал её, но напрасно. Тогда Глебов решил, что один вернётся в Москву, подумав, что женщина обманула его. И только вечером он узнал из газет, что Генрих была убита известным писателем. Натали Мещерскому хотелось любовных утех. В погоне за ними он исколесил всю округу и остановился у дяди, с которым жила дочь Соня. Сначала студент начал заигрывать с Соней.

Но та дала понять, что ничего не получится. Зато намекнула, что у неё есть подруга Натали. Она точно придётся Мещерскому по нраву. Вечером студент и Соня целовались, а утром он увидел красавицу Натали. Соня приказала делать вид, будто Мещерский влюблён в Натали, чтобы отец ничего не смог заподозрить. Так студент начал изображать влюблённого в Натали, а сам целовался с Соней. Как-то они сидели с Натали, которая поинтересовалась, любит ли он Соню. Он ответил, что нет. Они договорились, что Мещерский уедет к себе, а затем Натали к себе. Тогда студент сможет приезжать к ней.

Когда он вошёл в комнату, то услышал голос Сони. Она уже ждала его. А в это время пришла Натали, и застала его с кузиной. Натали в скором времени стала супругой богатого помещика. Он через два года умер, и Натали осталась одна с ребёнком. Студент решил приехать на похороны её мужа. После окончания учёбы, Мещерский начал жить с Гашей. Он служила у них в доме, когда ещё была жива мать. У них родился мальчик, после чего он предложил ей обвенчаться, но она была против. Гаша сказала, что Мещерскому надо развеяться, но измены она не потерпит.

Если об этом узнает, то просто утопится. По дороге домой он решил увидеть Натали и заехал к ней. Они разговаривали, а ночью она сама к нему пришла. После страстной ночи Мещерский уехал домой. Через несколько месяцев Натальи не стало: она умерла при родах. Часть третья В одной знакомой улице Главный герой ходит по парижским улицам и вспоминает юную девушку, с которой у него была любовь. Она приехала в Москву на курсы, и он приходил к ней домой. Они целовались, пили чай, смотрели на снежинки, которые кружились за окном. А потом он проводил её на вокзал и сказал, что приедет, но не приехал. Речной трактир Рассказчик был в ресторане и увидел доктора, который рассказал ему, что только что поэт Брюсов учинил скандал.

Поэт пришёл в ресторан с девушкой, заказал место, но его не оказалось. И доктор вспомнил свою историю. Когда-то он увидел очень красивую девушку и решил проследить за ней. Девушка пришла в церковь, потом преклонила колени и начала горячо молиться. Затем они встретились в трактире, куда она пришла с известным развратником и пьяницей. Доктор не выдержал и всё рассказал девушке. Она горько плакала. Доктор довёз её до центра на извозчике. После этого они никогда не виделись. Кума На одной из подмосковных дач ведут беседу кум и кума.

Кум жалуется, что ему надо врача, потому что он заболел, так как его сразила страсть к ней. Ночь они провели вместе, а потом кум уехал. Женщина обещала к нему приехать, придумав что-нибудь для мужа. Кум думал, что тогда их любовь закончится. Начало Рассказчик вспоминал, как он потерял невинность. Ему было всего 12 лет. Он ехал с матерью на поезде. На одной станции в купе сели женщина и её муж. И тут впервые мальчик увидел, как женщина раздевалась. В один момент одежда слетела, и он увидел часть её тела.

Потом дама уснула, а мальчик наблюдал за ней, не отрывая глаз. Дубки Герою было 23 года, когда отправился в отпуск домой, где встретил Анфису. Женщина была замужем, но его это не остановило. Молодой человек приезжал в гости просто так. Однажды Анфиса сама пригласила его в гости, сказав, что мужа не будет.

Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации

Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub. По всей вероятности, «Мелкие рассказы» были написаны в Одессе, где Бунин жил в 1898 г. «Поселившись в Одессе, Бунин подружился с писателями и художниками со всеми был на „ты“ некоторых любил, например маленького трогательного Эгиза. 1. Генрих 2. Сны Чанга 3. Солнечный удар 4. Лёгкое дыхание 5. Стёпа 6. Ворон 7. Натали 8. Маленький роман 9. Петлистые уши 10.

Лучшие книги Ивана Алексеевича Бунина

Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег... Да нет, вы этого не понимаете!

Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.

Только не шибко, Федор, — правда? И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна... Я засмеялся: — Опять в обитель? В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане.

В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица.

Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву. Как же вы не знаете? И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь.

Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины...

Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский! Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил: — Извините, господин, курить у нас нельзя... И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой: — К блинам что прикажете? Домашнего травничку?

Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке[ 39 ]... И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах: — Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд.

И сей змей являлся к ней в естестве человеческом, зело прекрасном... Она, не слушая, продолжала: — Так испытывал ее Бог. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно в монашеское одеяние...

И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани: — Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньше десяти. Завтра «капустник» Художественного театра. И все-таки хочу поехать. Я мысленно покачал головой, — все причуды, московские причуды!

Я захлопнул дверь прихожей, — звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел — она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки. На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов[ 42 ], поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом: — Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье! И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним.

Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня: — А это что за красавец? Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность[ 43 ], поспешно пробормотал: — Дозвольте пригласить на полечку Транблан... И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом: Пойдем, пойдем поскорее С тобой польку танцевать! В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза.

Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно: — Конечно, красив. Качалов правду сказал... Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — «какой-то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала: — Какой древний звук, — что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке.

И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву... Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала: — Отпустите его... Пораженный, — никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, — я растерянно сказал: — Федор, я вернусь пешком... И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню.

Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье... Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывала черепаховым гребнем черные нити длинных висевших вдоль лица волос. На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза — она в упор смотрела на меня.

Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря: — Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает... И прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница.

Вхождение Бунина в литературное сообщество началось в 1895 году, когда он приехал в Петербург и познакомился со многими писателями, издателями и критиками. Далее он довольно много общался с такими известными личностями как Толстой, Чехов и многими другими. Период до признания в 1903 году был трудным, его не замечали. Со своей второй супругой Верой Муромцевой Бунин довольно много путешествовал по разным странам. В итоге, на основе этого опыта, появилось довольно много его знаменитых в дальнейшем рассказов, таких как Господин из Сан-Франциско, Сны Чанга, Легкое дыхание, Грамматика любви все 1914-16 года.

В течение года в той же «Родине» появились и другие стихотворения Бунина — «Деревенский нищий» 17 мая и другие, а также рассказы «Два странника» 28 сентября и «Нефедка» 20 декабря. В начале 1889 г. Сначала он, вслед за братом Юлием, отправился в Харьков, но осенью того же года принял предложение о сотрудничестве в газете «Орловский вестник» и поселился в Орле. В «Вестнике» И. Бунин «был всем, чем придётся, — и корректором, и передовиком, и театральным критиком», жил исключительно литературным трудом, еле сводя концы с концами. В 1891 г. К орловскому периоду относится и первое сильное и мучительное чувство — любовь к Варваре Владимировне Пащенко , согласившейся в конце лета 1892 г. Буниным в Полтаву, где в то время Юлий Бунин служил в земской городской управе. Молодая пара также устроилась на работу в управу, а в газете «Полтавские губернские ведомости» публиковались многочисленные очерки Бунина, написанные по заказу земства. Литературная подёнщина угнетала писателя, стихотворения и рассказы которого в 1892—1894 гг. В начале 1895 г. Пащенко, он оставляет службу и уезжает в Петербург, а затем в Москву. В 1896 г. Лонгфелло «Песнь о Гайавате» , открывший несомненный талант переводчика и до настоящего времени оставшийся непревзойдённым по верности оригиналу и красоте стиха. В 1897 г. В духовной биографии Бунина важны сближение в эти годы с участниками «сред» писателя Н. Телешова и особенно встреча в конце 1895 г. Преклонение перед личностью и талантом Чехова Бунин пронёс через всю свою жизнь, посвятив ему свою последнюю книгу неоконченная рукопись «О Чехове» была опубликована в Нью-Йорке в 1955 г. В начале 1901 г. Знакомство в 1899 г. Бунина в начале 1900-х гг. Бунина том шестой увидел свет уже благодаря издательству «Общественная польза» в 1910 г. Рост литературной известности принёс И. Бунину и относительную материальную обеспеченность, что позволило ему осуществить давнишнюю мечту — отправиться в путешествие за границу. В 1900—1904 гг.

Бунин создает свои лучшие вещи: «Митина любовь» 1924 , «Солнечный удар» 1925 , «Дело корнета Елагина» 1925 и, наконец, «Жизнь Арсеньева» 1927-1929, 1933. Эти произведения стали новым словом и в бунинском творчестве, и в русской литературе в целом. А по словам К. Паустовского, «Жизнь Арсеньева» - это не только вершинное произведение русской литературы, но и «одно из замечательнейших явлений мировой литературы». Лауреат Нобелевской премии по литературе в 1933 году. По сообщению издательства имени Чехова, в последние месяцы жизни Бунин работал над литературным портретом А. Чехова, работа осталась незаконченной в книге: «Петлистые уши и другие рассказы», Нью-Йорк, 1953. Умер во сне в два часа ночи с 7 на 8 ноября 1953 года в Париже. Похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. В 1929-1954 гг. С 1955 года - наиболее издаваемый в СССР писатель «первой волны» несколько собраний сочинений, множество однотомников. Некоторые произведения «Окаянные дни» и др. Годы жизни: с 10. С 1920 г. Лауреат Нобелевской премии. Для И. Бунина характерно следование традициям русской классической литературы и глубокое неприятие Октябрьской революции. Иван Алексеевич Бунин родился в Воpонеже. Обнищавшие помещики Бунины, принадлежали знатному роду. В 1874 году Бунины решили перебраться из города в деревню на хутор Бутыpки, в Елецкий уезд Оpловской губеpнии, в последнее поместье семьи. Воспоминания о детстве - лет с семи, как писал Бунин, - связаны у него "с полем, с мужицкими избами" и обитателями их. На одиннадцатом году он поступил в Елецкую гимназию. В гимназии он начал писать стихи, подражая Лермонтову,. В гимназии Бунин проучился 4 года, дальнейшее образование получал дома под руководством брата Юрия. С осени 1889 года началась его работа в редакции газеты "Орловский вестник", Отец в 1890 году окончательно разорился он питал слабость к картам и спиртному , продал имение в Озеpках. В редакции Бунин познакомился со своей первой гражданской женой родители девушки были против брака - В. В конце августа 1892 года Бунин и Пащенко переехали в Полтаву, где Бунин работал библиотекарем земской управы, а затем - статистиком в губернской управе. Стихи и проза Бунина стали появляться в "толстых" журналах - "Вестник Евpопы", "Миp Божий", "Русское богатство" - и привлекали внимание критики. В 1893-1894 году Бунин, будучи страстным поклонником Л. Толстого, посещал колонии толстовцев, встречался с самим Львом Николаевичем. От дальнейшего следования по пути «опрощения» Бунин отказался, однако художественная мощь Толстого-прозаика навсегда осталась для Бунина безусловным ориентиром, равно как и творчество А. В 1895 г. Бунин оставил службу в Полтаве и уехал в Петербург, а затем в Москву. Там он входит в литературные круги, знакомится практически со всеми известными писателями и поэтами. В 1897 г. В 1998 г. Цакни, но брак был несчастливым и коротким, они разошлись в 1900 г. Их сын Коля умер 16 января 1905 года. В 1899 году Бунин побывал в Ялте, встретился с Чеховым, познакомился с Горьким. Позднее Горький пригласил Бунина к сотрудничеству издательстве "Знание" и, несмотря на идейную непохожесть писателей, это сотрудничество продолжалось вплоть до 1917 г. В начале 1901 года вышел сборник стихов "Листопад", вызвавший многочисленные положительные отзывы критики. С 1902 года начало выходить собрание сочинений Бунина в издательстве Горького "Знание". В это время писатель много путешествовал. В 1906 году Бунин познакомился с В. Муpомцевой, ставшей его гражданской, а затем и законной супругой в 1922. В 1909 г. Бунина избирают почетным членом Академии наук. Повесть "Деревня", напечатанная в 1910 году, вызвала большие споры и явилась началом огромной популярности Бунина. За "Деревней", первой крупной вещью, последовали другие повести и рассказы, опубликованные в сборниках: "Суходол", «Иоанн Рыдалец», «Чаша жизни», «Господин из Сан-Франциско». К революции И. Бунин отнесся резко отрицательно и, прожив в Москве зиму 1917-1918 г. После длительных скитаний в 1920 г. Во Франции Бунин и прожил до самой смерти. В 20-е, 30-е годы вышли книги "Роза Иерихона", "Митина любовь", сборники рассказов "Солнечный удар" и "Божье древо". А в 1930 году был опубликован автобиографический роман "Жизнь Арсеньева". В эмигрантский период Бунин активно включается в жизнь русского Парижа: возглавляет с 1920 Союз русских литераторов и журналистов, выступает с воззваниями и обращениями, ведет в газете "Возрождение" в 1925-1927 регулярную политико-литературную рубрику, создает в Грасе подобие литературной академии. В это время началась в жизни Бунина довольно странная история. В 1927 году Бунин познакомился с русской поэтессой Г. Бунин был очарован молодой женщиной, она же, в свою очередь, была в восторге от него, их роман получил широкую огласку. Однако Иван Алексеевич сумел убедить жену, что его отношения с Галиной чисто платонические. Неизвестно какие мотивы двигали женой писателя, но Кузнецова была приглашена поселиться у Буниных и стать "членом семьи". Почти пятнадцать лет делила Кузнецова общий кров с Буниным, играя роль приемной дочери. В 1942 году Кузнецова покинула Бунина, увлекшись оперной певицей Марго Степун, чем нанесла писателю глубокую душевную рану. В 1933 году Бунину была присуждена Нобелевская премия, как он считал, прежде всего за "Жизнь Арсеньева". Когда Бунин приехал в Стокгольм получать Нобелевскую премию, в Швеции его уже узнавали в лицо. Русская эмиграция ликовала, а в СССР было официально объявлено, что присуждение премии Бунину - это «происки империализма». С 1934 по 1936 в Германии вышло собрание сочинений Бунина. В октябре 1939 года Бунин поселился в местечке Гpасс, прожил здесь всю войну. Здесь он написал книгу "Темные аллеи". При немцах Бунин ничего не печатал «Темные аллеи» вышли в США , хотя жил в большом безденежье и голоде. К фашистскому режиму относился с ненавистью, радовался победам советских и союзных войск. Книга «Темные аллеи» вызвала неоднозначную реакцию. Писателя, считавшего книгу вершиной своего творчества, обвиняли чуть ли не в порнографии. После войны Бунин высказывает желание вернуться в СССР, чем отстраняет от себя многих русских эмигрантов. Однако после знаменитого постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград" 1946 , растоптавшего и М. Зощенко, Бунин навсегда отказался намерения вернуться на родину. Последние годы Бунин много болел, и все же написал книгу воспоминаний и работал на книгой "О Чехове", которую он закончить на успел. Иван Алексеевич Бунин скончался в ночь на 8 ноября 1953 года на руках своей жены в страшной нищете. По поводу Октябрьской революции Бунин писал следующее: «Зрелище это было сплошным ужасом для всякого, кто не утратил образа и подобия Божия…» Нобелевской премией писатель, лишенный «практической смекалки», распорядился крайне нерационально. Шаховская пишет в своих воспоминаниях: «Возвратившись во Францию, Иван Алексеевич… не считая денег, начал устраивать пирушки, раздавать "пособия" эмигрантам, жертвовать средства для поддержки различных обществ. Наконец, по совету доброжелателей он вложил оставшуюся сумму в какое-то "беспроигрышное дело" и остался ни с чем». Последняя запись в дневнике И. Бунина от 2 мая 1953 года гласит: "Это все-таки поразительно до столбняка! Через некоторое, очень малое время меня не будет - и дела и судьбы всего, всего будут мне неизвестны! Бунин стал первым из писателей-эмигрантов, которого стали печатать в СССР уже в 50-х годах. Хотя некоторые его произведения, например дневник «Окаянные дни», вышли только после перестройки. Любовь - чувство, о котором в русской классической литературе сказано немало. Кто-то из авторов касался темы любви вскользь. Но были и те, кто смело шел ей навстречу, посвящая свое творчество ее таинственным и непостижимым сторонам. Самым загадочным и неоднозначным человеческим эмоциям посвящены о любви. Список этих произведений представляет собой галерею прекрасных поэтических историй, имеющих, как правило, печальный и трогательный исход. Трагичной история любви становится тогда, когда чувства были быстротечными для одного из ее участников. Так, в рассказе «Темные аллеи» пожилой военный, случайно заехав на встречает там свою прежнюю любовь, которую не сразу и признает. Прошло много лет после их последней встречи. Она стала хозяйкой постоялой горницы, женщиной жесткой и холодной. Но такой она была не всегда. Такой ее сделали безответные чувства к Николаю Алексеевичу - тому самому военному, ее случайному постояльцу. Человеку, который жестоко бросил ее тридцать лет назад. В молодости он читал ей лирические стихи «Темные аллеи», а она его называла Николенькой. Теперь он признается, что счастлив не был ни минуты своей жизни. Но исправить ничего уже нельзя, и Николай Алексеевич покидает постоялый двор с тяжелым сердцем и со смутными тревожными воспоминаниями. В рассказе «Кавказ», с одной стороны, показано счастье двух влюбленных. С другой стороны - трагедия обманутого мужа. В этой истории о нем сказано немного. Читателю известно лишь то, что это человек жесткий и решительный. В глазах легкомысленной жены он предстает помехой и раздражающим препятствием на пути к счастью. Но в тот момент, когда влюбленные изнемогают от страсти, этот «жесткий человек» осознает, что его предали, и кончает жизнь самоубийством. Эмоции обманутого мужа и его смерть Бунин описывает скупо и бесстрастно. Счастливые переживания жены и ее возлюбленного изображены на фоне красочного южного пейзажа. Этот литературный прием создает резкий контраст между счастьем и трагедией, которые порождаются в равной степени любовью. Краткое содержание рассказа «Степа» создает впечатление знакомого сюжета. Но художественные формы, характерные автору, позволяют увидеть в классической истории о «бедной обесчещенной девушке» новые оттенки. Молодой купец Красильщиков, заехав в знакомую ему горницу, застает хозяйскую дочь одну. Отец отправился в город. Купец, воспользовавшись ситуацией, сближается с девушкой.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий