Новости до тысяча девятьсот пятого года

Блокнот Россия.

Что было 9 мая 1945 года. Девятое мая тысяча девятьсот сорок пятый год, день победы вкратце

Staff View: Тысяча девятьсот пятый год перед царским судом Двенадцатое мая тысяча девятьсот пятого года. В этот день фабричный гудок известил не о начале работы, а о начале стачки.
Новости России и мира, последние события на сегодня - Новости Новости дня от , интервью, репортажи, фото и видео, новости Москвы и регионов России, новости экономики, погода.
Программа «Новости» : актеры, время выхода и описание на Первом канале / Channel One Russia 1905 (одна тысяча девятьсот пятый) год — невисокосный год, начинающийся в воскресенье по григорианскому календарю.

Известия. Итоговый выпуск

Главные новости и события, происходящие в мире, эксклюзивные материалы и мнения экспертов. Цитата из книги«Петербург» Андрея Белого — «октябре тысяча девятьсот пятого года «Дневник происшествий». • до тысяча девятьсот пятого года. К. Коничев. В девятьсот пятом. Архангельск: Облгиз, 1952. А.П. Гайдар «Тимур и его команда»-Ответить на вопросы викторины: Фамилия Ольги и Жени?-Сколько лет Ольге?-Кто помог Ольге. время начала и наивысшего подъема первой русской революции (1905-1907 гг.). Под влиянием неудачной для России войны с Японией в стране нарастала напряженность.

Тысяча девятьсот пятый год

Впервые газета вышла 30 октября 1905 года тиражом 1000 экземпляров. А спустя семь лет была создана широкая сеть корпунктов, в том числе зарубежных. С августа 1991 года газета стала независимым изданием.

На основании рескрипта комиссия министра внутренних дел А. Булыгина начала разработку положения о Государственной Думе [4].

Жалуясь на столь оскорбительное к ним отношение, германские фельдмаршалы и генералы обильно цитировали Женевскую конвенцию 1929 года о режиме для военнопленных.

Они упорно не хотели считаться с тем, что являются уже не военнопленными, а военными преступниками, что режим их содержания определяется не Женевской конвенцией, а уголовным кодексом. Полковник Эндрюс отозвался по поводу этой жалобы с присущей ему лаконичностью. Во время прогулок им разрешалось разговаривать. Но не все пользовались этим правом. Некоторые предпочитали держаться особняком.

Многие открыто сторонились Штрейхера. Отношение к нему других обвиняемых с предельной ясностью выразил Функ: — Я достаточно наказан уже тем, что вынужден сидеть рядом со Штрейхером на скамье подсудимых. Довольно странные вещи происходили иногда в тюрьме. Английское радио посвятило этому специальную передачу, в деталях сообщив своим слушателям, как все протекало. Оказывается, еще накануне рождества из двух или трех тюремных камер было оборудовано нечто напоминающее церковь.

Каждый подсудимый приходил туда со своим охранником. Разговаривать не разрешалось. Если охрана замечала, что кто-то не столько произносит слова молитвы, сколько болтает с другими подсудимыми, к «нарушителю» применялись соответствующие меры. Какое отвратительное зрелище, какое фарисейство! Матерые преступники смиренно «беседуют с богом».

Даже Фриче, опубликовавший впоследствии свои мемуары, пишет, что «слышать это было страшно». Подсудимым без ограничения давали из тюремной библиотеки книги. Риббентроп читал мало, и преимущественно Жюля Верна. Он верил, что ему еще удастся выйти из этой тюрьмы: ведь в романах Жюля Верна бывали и более фантастические ситуации. Садист и развратник, один из «теоретиков» и практиков антисемитизма, Штрейхер увлекался немецкой поэзией.

Бальдур фон Ширах, бывший руководитель гитлеровской молодежи, переводил на немецкий язык стихи Теннисона. Говорили, что у него неплохо получалось, и в тюрьме он, видимо, искренне пожалел, что не посвятил себя этому целиком. Франц фон Папен, бывший вице-канцлер, углубился в религиозную литературу; старый диверсант и политический авантюрист на склоне лет из своей тесной тюремной камеры простирал руки к богу. Бывший министр внутренних дел Фрик не читал ничего, он любил поесть. Вскоре ему уже не годились его пиджаки — так располнел.

Позже Эндрюс рассказывал мне, что уже через пять минут после объявления Фрику смертного приговора он ел с большим аппетитом. Как же это случилось? Когда явно обнаружился близкий крах гитлеровского режима, Роберт Лей решил, что ему пока еще нет оснований отчаиваться. С тонувшего корабля бежали многие, сбежит и он. Все пытаются спастись, и ему это не заказано.

И Роберт Лей бежит в Баварские Альпы. Там, в горах, изменив фамилию, он терпеливо пережидал, пока союзникам не надоест его искать. Но Лею не повезло. Командование 110-й американской парашютной дивизии получило о нем сигнал от местного населения. И 16 мая 1945 года солдаты этой дивизии двинулись в путь на поимку Лея.

Вот они уже в домике, затерянном в горах. В полутемной комнате на краю деревянной кровати сидит мужчина, заросший бородой. Он заметно испуган, весь дрожит. Задержанный был доставлен в штаб дивизии в Берхтесгаден. Опять допрос, и опять упорное отрицание: он не Роберт Лей.

Вот документы, устанавливающие, что он Эрнст Достельмайер. Не помогли даже доводы офицера из разведывательных органов США, много лет следившего за Леем и хорошо знавшего своего подопечного. Ответ был прежним: — Вы заблуждаетесь. Через минуту в комнату был введен старик немец, восьмидесятилетний Франц Шварц, бывший казначей национал-социалистской партии. Увидев задержанного, Шварц громко воскликнул: — О!

Доктор Лей?! Что вы тут делаете? После того как его опознал и сын Шварца, Лей счел дальнейший фарс с переодеванием бесцельным. Так бывший руководитель германского трудового фронта был арестован, а затем водворен в Нюрнбергскую тюрьму и включен в список подсудимых. Надо сказать, что в этом списке Роберт Лей занял свое место вполне заслуженно.

Это он по указанию фюрера ликвидировал в Германии свободные профсоюзы, конфисковал их средства и собственность, организовал жестокое преследование профсоюзных лидеров. Под его руководством пресловутый германский трудовой фронт стал жестоким орудием эксплуатации немецких рабочих. Затем Роберт Лей — генерал войск СА, был поставлен во главе центральной инспекции по наблюдению за иностранными рабочими и на этом посту проявил себя самым безжалостным, самым бесчеловечным истязателем миллионов иностранных рабочих, насильственно угнанных в Германию. Люди, близко знавшие Роберта Лея, уверяли, что только в тюрьме они увидели его трезвым. В своем пристрастии к алкоголю он был, конечно, далеко не одинок в придворной камарилье Гитлера.

Никогда не упускавший случая подчеркнуть свое отвращение к соседям по скамье подсудимых, Шахт в одном из показаний заявил: — Я должен сказать, что лишь одно сближало большинство партийных фюреров с древними германцами: они всегда пили кружку за кружкой. Но Роберт Лей отдавался кружке с особым усердием и железной последовательностью. А поскольку в Нюрнбергской тюрьме кружки наполнялись отнюдь не спиртным, он сразу заскучал. И кто знает, может быть, именно это обстоятельство настроило его на философский лад. Он охотно откликнулся на просьбу тюремного врача доктора Келли высказать в письменной форме свои мысли о власти и перспективах Германии.

Не стоило бы, пожалуй, тратить время на то, чтобы воспроизводить здесь фрагменты из его политических пророчеств, если бы этот матерый нацист не нарисовал в них более или менее верную картину того, как сложились германо-американские отношения в последующие годы. Да, рассуждал Лей, Советский Союз сумел разгромить Германию, но нельзя забывать, что это победа марксизма, а она опасна для Запада… И тут же начинается тривиальное запугивание «большевизмом», «азиатским наступлением» на Европу: «Запад всегда смотрел на Германию, как на дамбу против большевистского потока. Ныне эта дамба разрушена и немецкий народ не способен восстановить ее сам». А кто же, по мысли Лея, может свершить такое? Ну конечно же «Америка должна восстановить эту дамбу, если сама хочет жить», а немецкий народ обязан предоставить американцам соответствующую помощь.

Ратуя за германо-американский союз в будущем, он, конечно, понимает, что национал-социализм связан был в своей деятельности некоторыми крайностями, которых порядочное общество «не приемлет». И потому Лею хочется убедить американцев, что лично им эти крайности никогда не одобрялись. По мнению Лея, национал-социализм, для того чтобы он существовал дальше и стал американским союзником, нуждается только в некоторой демократической приправе. А о каком же общем деле идет речь? Общем для Германии и США!

Ну конечно же об антикоммунизме. Лей готов на определенную трансформацию, на совершенствование системы национал-социализма, но в целом он считает, что германо-американский союз надо начинать «с Гитлера, а не против Гитлера». Он предостерегает американцев от возможной недооценки аппарата гитлеровской партии и всех тех, на ком держалась гитлеровская Германия: «Наиболее уважаемые и активные граждане — это те люди, которые работали в качестве гаулейтеров, крейслейтеров и ортсгруппенлейтеров. Сегодня все они или почти все находятся в заключении. А они должны быть использованы для благородной цели — примирения с Америкой и превращения Германии в проамериканского союзника».

Вот какие мысли посещали Роберта Лея в одиночной камере старой Нюрнбергской тюрьмы. Очевидно, сам того не подозревая, он стал основоположником целей послевоенной американской политики в Германии, по-своему предвосхитил и Бизонию, и Тризонию, и НАТО, и новые карьеры Глобке, Хойзингера, Шпейделя, Ферча и многих, многих других. Судьба, однако, так распорядилась событиями, что доктору Лею не пришлось лично убедиться в полном совпадении своих взглядов со взглядами и политикой американских властей. Чтобы уж совсем закончить здесь с рекомендациями Лея, упомяну лишь еще об одном совсем трогательном его совете американским властям. Говоря о необходимости освобождения из-под стражи всех нацистских руководителей, всех гитлеровских генералов и использовании их в новых условиях, но понимая, что это может вызвать взрыв общественного мнения, он резонно подчеркивал: «Эта акция должна быть осуществлена в полной тайне.

Я думаю, что это вытекает из интересов американской внешней политики — для того, чтобы американские руки не были слишком рано видны». Да, протрезвев наконец в тюрьме, бывший руководитель имперского трудового фронта высказал ряд пророческих мыслей насчет будущего развития американо-германских отношений. Трезвости у Лея не хватило лишь на то, чтобы предсказать собственную судьбу. Он, видимо, переоценил значение просьбы Келли — сформулировать письменно свои мысли о будущем. Где-то в глубине души у него шевельнулась надежда, что он еще пригодится — новые отношения между Америкой и Германией лучше строить с ним, чем без него.

Не зря, пожалуй, вот уже несколько месяцев Лею не предъявляют никакого официального обвинения, и, кто знает, может быть, спустят дело на тормозах. Ведь было же нечто подобное с германскими руководителями после первой мировой войны. На всякий случай Роберт Лей обращается с личным письмом к Генри Форду, хорошо известному своими профашистскими настроениями, сообщает ему о своем опыте сооружения автомобильных заводов — «фольксваген» — и просит обеспечить место после того, как будет освобожден. И вдруг все рухнуло. Как гром с ясного неба прозвучали для него слова обвинительного заключения.

Этот документ вырывает Роберта Лея из мира сладких иллюзий и возвращает к жестокой действительности. Чем больше Лей вчитывается в неумолимые строки, тем меньше он верит в воздушные замки, которые без конца и без устали только недавно сооружала его фантазия. Он наконец постиг ту горькую истину, что и без доктора Лея американцы смогут провести намеченную им программу. Программа-то, без сомнения, хороша, да только сам ее автор слишком уж скомпрометирован. Эта битая карта никогда уже не будет пущена в ход в новой политической игре.

Перед Леем впервые во всей своей жуткой реальности представилась ожидающая его судьба. Нервы окончательно сдают, весь день он мерит шагами свою камеру. Его навещает доктор Джильберт и записывает в своем дневнике, что глаза у подсудимого «имеют безумное выражение». Это было в ночь на 25 октября 1945 года. Через 25 суток должен был начаться исторический Нюрнбергский процесс, на котором Лею было уготовано его законное место.

Ночью происходит последний диалог между бывшим руководителем германского трудового фронта и часовым, охранявшим его камеру. Часовой спросил, почему он не спит. Лей близко подходит к «глазку», неподвижно смотрит в лицо простому американскому парню и невнятно бормочет: — Спать? Они не дают мне спать… Миллионы чужеземных рабочих… Боже мой! Миллионы евреев… Все убиты.

Все истреблены! Все убиты. Как я могу спать? Спать… Может быть, в эту ночь доктору Лею стало вдруг жаль загубленных жизней? Нет, не об этом он думал.

Палач боялся той неотвратимой ответственности, которая его ждет. Он жалел не тех, кого помогал мучить и уничтожать, а только себя. Все остальное было лишь психологическим фоном, на котором происходило разложение этого мелкого себялюбца, трусливого и низкого. Перед ним отчетливо вырисовывались веревочная петля и огромная толпа людей в лагерных халатах, которая вот-вот потащит его к помосту, к этой петле. Ему стало невыносимо страшно, настолько страшно, что он поспешил сам полезть в петлю… Часовой, совершавший обход других камер, вновь заглянул к Лею и вдруг обнаружил, что его нет.

Присмотрелся внимательнее и в одном из углов камеры, где установлен туалет, увидел согнувшуюся фигуру заключенного. Ну что ж, обычная картина. Бегут минуты, а Лей все не меняет позу. Часовым овладевает беспокойство. Ответа нет.

Через мгновение четверо американских военных вскакивают в камеру, и перед ними жалкое зрелище — имперский руководитель трудового фронта, согнувшись над стульчаком, висит в петле, сделанной из полос разорванного одеяла. Попытки привести его в чувство не удались. Врачи констатировали смерть. Самоубийство Лея вызвало смятение среди тюремной стражи. Если до этого один часовой полагался на четыре камеры, то после самоубийства охрана появилась у каждой двери.

Круглые сутки за всеми подсудимыми неотрывно велось наблюдение в «глазок». Это было очень утомительно, и караул приходилось часто менять. Весть о бесславном конце Лея очень скоро проникла в камеры к остальным подсудимым. Первым на нее реагировал Геринг: — Слава богу! А в разговоре с Джильбертом бывший рейхсмаршал развил свою мысль: — Это хорошо, что он мертв.

Я очень боялся за поведение его на суде. Лей всегда был таким рассеянным и выступал с какими-то фантастическими, напыщенными, выспренними речами. Думаю, что перед судом он устроил бы настоящий спектакль. В общем, я не очень удивлен. В нормальных условиях он спился бы до смерти.

Имперский руководитель трудового фронта не дожил до суда. Очевидно, у него не было лучшего ответа. Червь возвращается к червям Не дожил до суда и Генрих Гиммлер, но имя его поминалось в ходе Нюрнбергского процесса почти ежедневно. Много раз и судьям, и обвинителям приходилось сожалеть об ошибке, допущенной офицерами английских оккупационных властей, лишившей Международный трибунал возможности допросить имперского руководителя СС. Вряд ли стоит говорить о том, какой услугой была эта ошибка для того же Германа Геринга, который с такой циничной откровенностью выражал свое удовлетворение самоубийством Лея.

Правда, рейхсфюрер СС не отличался истеричностью Лея. Но ведь никто не поручился бы за то, что Генрих Гиммлер по-рыцарски мог взять на себя всю вину, щадя своих соседей по скамье подсудимых. Это никак не вязалось с его характером и привычками. Гораздо легче можно было представить нечто совершенно противоположное, если бы вдруг открылась дверь и солдаты ввели в зал Генриха Гиммлера. Но увы, появление его здесь совершенно исключалось.

Геббельс и Фриче все еще надрывно кричали в микрофоны, что Германия полна сил и недалек тот час, когда по приказу фюрера на чашу весов будет брошено новое секретное оружие, которое быстро решит исход тяжелой борьбы в пользу «фатерланда». Но и сами они, и, уж конечно, Генрих Гиммлер к тому времени ясно поняли, что карта «третьей империи» бита, что гитлеровский режим накануне жесточайшего поражения. Главный имперский каратель все чаще стал задумываться о собственной судьбе. Он всегда слыл реалистом, а тут вдруг утратил всякое чувство реального, сочтя себя подходящей фигурой для официальных переговоров с союзниками. Нет, слишком много крови было на нем, слишком широкой известностью пользовалось имя палача и инквизитора, главаря СС, организатора и повелителя лагерей уничтожения и газовых камер, чтобы даже на Западе его рассматривали как «высокую договаривающуюся сторону».

Однако Гиммлер упорно пытался игнорировать это. В течение нескольких месяцев, предшествовавших краху, он неоднократно встречается с шведским графом Бернадотом, видя в нем подходящего посредника для установления контакта с западными державами. Предлог: переговоры о судьбе датских и норвежских военнопленных. Если бы я встретил его на улице, то определенно не обратил бы на него никакого внимания…» Между тем перед Бернадотом стоял человек, которого боялась и люто ненавидела вся оккупированная Европа. Гиммлера давно уже не волновали военнопленные, в особенности датские и норвежские.

И вообще, разве они еще сохранились? Сегодня Гиммлер волновался преимущественно за судьбу самого Гиммлера. Несмотря на то что участь гитлеровской империи уже предрешена, он еще чувствует в своих руках власть и пытается через Бернадота установить связь с Эйзенхауэром, предложить американскому генералу капитуляцию гитлеровских войск на западе, с тем чтобы иметь возможность продолжать сопротивление на востоке. В поисках спасения главный исполнитель чудовищного гитлеровского плана поголовного уничтожения целых народов мечется из стороны в сторону и в последние дни войны смиренно склоняет голову даже перед Хиллом Сторчем, стокгольмским представителем еврейского всемирного конгресса. В результате из Швеции в Берлин прилетает Норберт Мазур, чтобы вести переговоры об освобождении из концлагерей еще оставшихся в живых евреев.

Совещание между Гиммлером и Мазуром происходит 21 апреля 1945 года в кабинете шефа гестапо. Гиммлер пытается через Мазура уверить мир, что преступлений против евреев совершались помимо его воли. Сам он-де всегда был рад помочь им и готов даже сейчас идти на ужасно рискованные для него комбинации, лишь бы спасти этих несчастных. Тут же Мазуру предъявляется только что подписанное Гиммлером распоряжение об освобождении из лагеря Равенсбрюк тысячи еврейских женщин. Но Гиммлер просит, чтобы это не получило огласки в печати.

В официальных документах речь будет идти о польских женщинах. Наконец, он показывает Мазуру и свою последнюю инструкцию. Она гласит: «Приказ фюрера об уничтожении всех концлагерей со всеми находящимися в них людьми и лагерной стражей настоящим отменяется. При подходе армии противника должен быть выброшен белый флаг. Концлагеря эвакуации не подлежат.

Впредь запрещается убивать евреев». К тому времени было уже уничтожено шесть миллионов евреев. В лагерях их оставалось совсем немного. И вот тут-то чудовищный убийца решил перевоплотиться в ангела-хранителя. Гиммлер сознает, что если об этих переговорах станет известно Гитлеру, то «обожаемый фюрер» даже в последние часы собственной жизни позаботится о голове «железного Генриха».

И Гиммлер старается упрятать концы в воду. Вместе со своим подручным эсэсовцем Шелленбергом он планирует путч. Гиммлер доверительно сообщает Шелленбергу о все усиливающейся болезни Гитлера, о все увеличивающейся его сутулости, вялом виде, дрожании рук. Этот разговор происходит в лесу в другом месте могут подслушать! Обсуждаются наиболее подходящие методы устранения Гитлера.

Гиммлер говорит об аресте, а Шелленберг предлагает своему шефу отправиться к Гитлеру с разъяснениями всей безнадежности положения Германии и настойчиво рекомендовать ему уйти в отставку. Наконец, если убеждение не поможет, то в это дело надо включить врачей… Заодно обсуждается, что должен сделать Гиммлер, как только займет место Гитлера. Каждый ее новый удар, каждый километр, приближающий ее к сердцу Берлина, делает намеченные планы все более эфемерными. И все-таки он снова встречается с Бернадотом, опять просит графа устроить ему встречу с Эйзенхауэром. Гиммлер настолько уверен в возможности такой встречи, что тут же, можно сказать, параллельно обсуждает с Вальтером Шелленбергом, как ему держаться с американским главнокомандующим: — Должен ли я только поклониться, или надо подать ему руку?

Шелленберг, более трезво оценивающий обстановку, вместо ответа на вопрос, сам спрашивает своего шефа: — А что вы станете делать, если ваше предложение будет отвергнуто? Конечно, рейхсфюрер лгал. Он и в мыслях не имел такого. Главарь СС умел пускать пыль в глаза, ловчить, заметать следы. Однако, как он ни старался, Гитлер все же прознал о его переговорах с Бернадотом.

Появись Гиммлер в то время в имперской канцелярии, и голова его покатилась бы с плеч. Но рейхсфюрер СС предпочитал держаться подальше от гитлеровской норы. Он курсировал между Любеком и Фленсбургом, все еще надеясь стать главой государства, хотя Адольф Гитлер уже заклеймил его в своем «завещании» как предателя. По радиосообщениям противника Гиммлер через Швецию добивается капитуляции. Фюрер рассчитывает, что в отношении всех заговорщиков Вы будете действовать молниеносно и с несгибаемой твердостью.

Дениц был несколько смущен такой радиограммой. Что значило действовать «молниеносно и с несгибаемой твердостью» против Гиммлера, который все еще располагал полицейскими силами и организациями эсэсовцев? Адмирал вежливо попросил Гиммлера встретиться с ним. Эта встреча состоялась в одной из полицейских казарм в Любеке в присутствии всех начальников СС, которых удалось вызвать. Как вспоминает Дениц, рейхсфюрер принял его не сразу.

По-видимому, он уже чувствовал себя в положении главы правительства. Адмирал спросил, соответствует ли действительности сообщение о том, что он, Генрих Гиммлер, пытался через графа Бернадота связаться с союзниками. Ответ последовал отрицательный, и оба собеседника расстались мирно. Но на исходе того же дня, 30 апреля 1945 года, Дениц получает новую радиограмму: «Вместо рейхсмаршала Геринга фюрер назначает отныне Вас, господин гросс-адмирал, своим преемником. Письменное полномочие выслано.

С настоящего момента Вам надлежит принимать все меры, которые окажутся необходимыми в новой обстановке. Теперь уже Дениц пригласил к себе Гиммлера. Не зная еще, как последний отреагирует на решение Гитлера, адмирал принял необходимые меры предосторожности. Была усилена охрана штаба вплоть до установки тяжелых орудий. Отряд телохранителей, составленный из команд подрывников, цепью окружил дом, в котором помещался сам Дениц.

Свидание состоялось в атмосфере взаимной подозрительности и недоверия. Беседа велась без свидетелей, но сам Дениц так записал о ней: «Мы встретились с Гиммлером с глазу на глаз в моей комнате. На всякий случай я положил свой браунинг на письменный стол, с тем чтобы в любой момент им воспользоваться. Спрятал пистолет под бумаги. Затем дал Гиммлеру телеграмму, чтобы он прочел ее.

Он побледнел и углубился в размышления». Имперский палач, как видно, только в этот миг почувствовал, что положение его становится совсем безнадежным. Но тяжкие его размышления не затягиваются надолго. Гиммлер встает, поздравляет Деница и, обращаясь к нему, говорит: — Разрешите мне быть вторым лицом в государстве. Новый фюрер решительно отвергает это предложение.

Конечно, Деницу, который еще на что-то надеялся, не нужен был такой кровавый союзник. Гестапо не та фирма, с которой можно было связывать себя в последние дни «третьей империи». С этих пор Генриху Гиммлеру хотелось только одного: чтобы люди о нем забыли. Однако его усиленно ищут контрразведывательные органы союзных стран. Район, где скрывается Гиммлер с двумя своими адъютантами, надежно блокирован.

Рейхсфюрер СС сбрил усы, на левый глаз надел черную повязку, в кармане у него удостоверение тайной полевой полиции на имя Генриха Хицингера. Полицейский ум Гиммлера ищет спасения в дешевом фарсе с переодеванием. То были шумные дни, когда по дорогам Германии двигались многоязычные толпы: здесь и немцы-беженцы, и освобожденные иностранные рабочие, и военнопленные. Пробираясь через людской поток, 21 мая 1945 года Гиммлер и два его спутника оказались близ Бремерверде. И тут он нос в нос столкнулся с патрулем.

По иронии судьбы патрульными оказались русские парни из военнопленных, добровольно вызвавшиеся помочь комендантской службе британской армии. Бывший рейхсфюрер СС предъявляет свое удостоверение: новенький, безупречно подготовленный документ, такой, какого никто в толпе не имел. И эта полицейско-чиновничья предусмотрительность Гиммлера стала началом его конца. Патрули подозрительно покосились и на всякий случай задержали господина с черной повязкой на левом глазу. Задержанный передается английским властям.

Те эвакуируют его из лагеря в лагерь.

Так продолжалось, пока Горбачев, которого донимал «реформаторский» зуд, активно подталкиваемый извне и внутренней «пятой» колонной, не затеял под флагом «больше гласности, больше социализма» активную «перестройку», обернувшуюся «катастройкой». За те неполные 13 лет предвоенных пятилеток в стране была проведена беспримерная по своим масштабам индустриализация, в результате которой вступили в строй около 9000 новых заводов, фабрик, шахт, электростанций, нефтепромыслов; были построены сотни новых городов, еще в 1930 году полностью ликвидирована безработица. Страна преодолела технико-экономическую отсталость, и по структуре промышленного производства СССР вышел на уровень самых развитых стран мира. Прирост производства, например, только за досрочно выполненную 4 года и 3 месяца. Мыслимо ли, видано такое сегодня? По объему промышленной продукции мы вышли на второе место в мире, уступая лишь США, а по темпам индустриального роста превзошли и их показатели.

И главное, страна стала экономически полностью независимой. Мы научились все уметь и все стали делать сами! Так претворялись в жизнь слова И. Сталина, сказанные 4 февраля 1931 году: «Мы отстали от передовых стран на 50 -100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». А через 10 лет была война.

Великая и Отечественная. Но благодаря массовому трудовому героизму советских людей в предвоенные и военные годы «расстояние пробежали», «смять» себя не позволили и в войне этой победили. Ну а после войны, за годы Четвертой пятилетки 1946 — 1950 гг , довоенный уровень промышленного производства был достигнут уже к 1948 году, а к 1950 году объем выпуска продукции машиностроения превысил уровень 1940 года уже в 2,3 раза. В сельском хозяйстве по большинству показателей также был достигнут довоенный уровень, а начиная с 1947 года ежегодно весной проходили крупные снижения розничных цен. Были построены новые электростанции, новое здание МГУ, и главное — в 1949 году была создана советская атомная бомба и заложены все необходимые условия для скорого советского выхода в космос. Сегодня все то, что тогда смогли сделать советские люди, воспринимается сказкой.

Вышел первый номер газеты «Известия»

Начиная с 1947 года, вплоть до 1953 года весной проходили крупные снижения розничных цен на продукты питания и товары широкого потребления. Двенадцатое мая тысяча девятьсот пятого года. «1905 год» состоит из 6 слов: одна тысяча девятьсот пятый год. Аргументы и факты в Санкт-Петербурге: главные события города, последние новости, картина сегодняшнего дня, историческая хроника. Учинено в Портсмуте (Ньюгэмпшир) двадцать третьего Августа (пятого Сентября) тысяча девятьсот пятого года, что соответствует пятому дню девятого месяца тридцать восьмого года Мейджи.

Новости в России и мире сегодня

На одном из заседаний генерального секретариата начальник тюрьмы давал объяснение по поводу очередной жалобы на него заключенных. Эндрюс пожаловался на Геринга: — Понимаете, этот толстый Герман все-таки неблагодарная свинья. Я же его избавил от пагубной привычки целыми пригоршнями поедать наркотические таблетки. Ведь когда он прибыл ко мне, никак не хотел расставаться с чемоданом, наполненным наркотиками. Я отобрал. Он ругался, но вынужден был примириться. Я сделал из него человека и спас от верной и позорной для мужчины смерти… В первые дни своего пребывания в тюрьме Геринг пытался убедить Эндрюса в том, что хотя среди подсудимых он действительно «первый человек», но это еще вовсе не значит, будто он самый опасный. Когда эта линия защиты ничего не дала, «толстый Герман» избрал другую, с его точки зрения, более весомую: как-никак процесс в Нюрнберге — исторический, и вряд ли, мол, чиновники вроде полковника Эндрюса захотят, чтобы их имя ассоциировалось потом с оскорблениями в отношении больших государственных деятелей, оказавшихся, увы, в беспомощном и безответном положении.

Эндрюс рассказывал, что однажды Геринг, обращаясь к нему, воскликнул с явно напускным пафосом: — Не забывайте, что вы имеете здесь дело с историческими фигурами. Правильно или неправильно мы поступали, но мы исторические личности, а вы никто! Полковник Эндрюс держался иного мнения, а потому довольно легко сносил такие истерические вспышки своих клиентов. Эндрюса не столько обижало, сколько смешило то, что бывший рейхсмаршал пугает его судьбой тюремщиков Наполеона. Никто в Германии, даже среди ближайшего окружения Германа Геринга, не подозревал, что он питает интерес к истории и литературе. Мы еще увидим, как загружен был день этого «второго человека в империи». Но, видно, Геринг давно готовил себя к положению «первого человека», в связи с чем его очень волновала карьера Бонапарта.

На изучение жизни и печального конца императора он находил время. Наполеона из него явно не вышло. Для Геринга не нашлось даже какого-нибудь экзотического острова, подобного тому, где доживал остаток дней своих «великий корсиканец». Это тоже оказалось лишь глупой мечтой. Геринга посадили в обычную уголовную тюрьму, в обычную одиночную камеру с парашей, под надзор не очень посвященной в историю американской стражи. Ему не оставалось ничего иного, как попытаться своими силами восполнить этот пробел в образовании американцев. Он позволял себе дурное обращение с пленником.

Я хотел бы, чтобы вы знали, что ему пришлось потом написать в свое оправдание два тома воспоминаний. Но Эндрюс очень хладнокровно выслушивал такие тирады… Припоминается и еще одно заседание генерального секретариата, на котором в числе прочих вопросов рассматривалась очередная жалоба некоторых заключенных Нюрнбергской тюрьмы. На этот раз жаловались немецкие фельдмаршалы и генералы. Человек пятнадцать — двадцать. Главное, что их возмущало, это уборка камер. Каждое утро один из немецких военнопленных солдат передавал господам фельдмаршалам обыкновенную метлу, которой они самолично должны были подмести пол своей камеры. Жалуясь на столь оскорбительное к ним отношение, германские фельдмаршалы и генералы обильно цитировали Женевскую конвенцию 1929 года о режиме для военнопленных.

Они упорно не хотели считаться с тем, что являются уже не военнопленными, а военными преступниками, что режим их содержания определяется не Женевской конвенцией, а уголовным кодексом. Полковник Эндрюс отозвался по поводу этой жалобы с присущей ему лаконичностью. Во время прогулок им разрешалось разговаривать. Но не все пользовались этим правом. Некоторые предпочитали держаться особняком. Многие открыто сторонились Штрейхера. Отношение к нему других обвиняемых с предельной ясностью выразил Функ: — Я достаточно наказан уже тем, что вынужден сидеть рядом со Штрейхером на скамье подсудимых.

Довольно странные вещи происходили иногда в тюрьме. Английское радио посвятило этому специальную передачу, в деталях сообщив своим слушателям, как все протекало. Оказывается, еще накануне рождества из двух или трех тюремных камер было оборудовано нечто напоминающее церковь. Каждый подсудимый приходил туда со своим охранником. Разговаривать не разрешалось. Если охрана замечала, что кто-то не столько произносит слова молитвы, сколько болтает с другими подсудимыми, к «нарушителю» применялись соответствующие меры. Какое отвратительное зрелище, какое фарисейство!

Матерые преступники смиренно «беседуют с богом». Даже Фриче, опубликовавший впоследствии свои мемуары, пишет, что «слышать это было страшно». Подсудимым без ограничения давали из тюремной библиотеки книги. Риббентроп читал мало, и преимущественно Жюля Верна. Он верил, что ему еще удастся выйти из этой тюрьмы: ведь в романах Жюля Верна бывали и более фантастические ситуации. Садист и развратник, один из «теоретиков» и практиков антисемитизма, Штрейхер увлекался немецкой поэзией. Бальдур фон Ширах, бывший руководитель гитлеровской молодежи, переводил на немецкий язык стихи Теннисона.

Говорили, что у него неплохо получалось, и в тюрьме он, видимо, искренне пожалел, что не посвятил себя этому целиком. Франц фон Папен, бывший вице-канцлер, углубился в религиозную литературу; старый диверсант и политический авантюрист на склоне лет из своей тесной тюремной камеры простирал руки к богу. Бывший министр внутренних дел Фрик не читал ничего, он любил поесть. Вскоре ему уже не годились его пиджаки — так располнел. Позже Эндрюс рассказывал мне, что уже через пять минут после объявления Фрику смертного приговора он ел с большим аппетитом. Как же это случилось? Когда явно обнаружился близкий крах гитлеровского режима, Роберт Лей решил, что ему пока еще нет оснований отчаиваться.

С тонувшего корабля бежали многие, сбежит и он. Все пытаются спастись, и ему это не заказано. И Роберт Лей бежит в Баварские Альпы. Там, в горах, изменив фамилию, он терпеливо пережидал, пока союзникам не надоест его искать. Но Лею не повезло. Командование 110-й американской парашютной дивизии получило о нем сигнал от местного населения. И 16 мая 1945 года солдаты этой дивизии двинулись в путь на поимку Лея.

Вот они уже в домике, затерянном в горах. В полутемной комнате на краю деревянной кровати сидит мужчина, заросший бородой. Он заметно испуган, весь дрожит. Задержанный был доставлен в штаб дивизии в Берхтесгаден. Опять допрос, и опять упорное отрицание: он не Роберт Лей. Вот документы, устанавливающие, что он Эрнст Достельмайер. Не помогли даже доводы офицера из разведывательных органов США, много лет следившего за Леем и хорошо знавшего своего подопечного.

Ответ был прежним: — Вы заблуждаетесь. Через минуту в комнату был введен старик немец, восьмидесятилетний Франц Шварц, бывший казначей национал-социалистской партии. Увидев задержанного, Шварц громко воскликнул: — О! Доктор Лей?! Что вы тут делаете? После того как его опознал и сын Шварца, Лей счел дальнейший фарс с переодеванием бесцельным. Так бывший руководитель германского трудового фронта был арестован, а затем водворен в Нюрнбергскую тюрьму и включен в список подсудимых.

Надо сказать, что в этом списке Роберт Лей занял свое место вполне заслуженно. Это он по указанию фюрера ликвидировал в Германии свободные профсоюзы, конфисковал их средства и собственность, организовал жестокое преследование профсоюзных лидеров. Под его руководством пресловутый германский трудовой фронт стал жестоким орудием эксплуатации немецких рабочих. Затем Роберт Лей — генерал войск СА, был поставлен во главе центральной инспекции по наблюдению за иностранными рабочими и на этом посту проявил себя самым безжалостным, самым бесчеловечным истязателем миллионов иностранных рабочих, насильственно угнанных в Германию. Люди, близко знавшие Роберта Лея, уверяли, что только в тюрьме они увидели его трезвым. В своем пристрастии к алкоголю он был, конечно, далеко не одинок в придворной камарилье Гитлера. Никогда не упускавший случая подчеркнуть свое отвращение к соседям по скамье подсудимых, Шахт в одном из показаний заявил: — Я должен сказать, что лишь одно сближало большинство партийных фюреров с древними германцами: они всегда пили кружку за кружкой.

Но Роберт Лей отдавался кружке с особым усердием и железной последовательностью. А поскольку в Нюрнбергской тюрьме кружки наполнялись отнюдь не спиртным, он сразу заскучал. И кто знает, может быть, именно это обстоятельство настроило его на философский лад. Он охотно откликнулся на просьбу тюремного врача доктора Келли высказать в письменной форме свои мысли о власти и перспективах Германии. Не стоило бы, пожалуй, тратить время на то, чтобы воспроизводить здесь фрагменты из его политических пророчеств, если бы этот матерый нацист не нарисовал в них более или менее верную картину того, как сложились германо-американские отношения в последующие годы. Да, рассуждал Лей, Советский Союз сумел разгромить Германию, но нельзя забывать, что это победа марксизма, а она опасна для Запада… И тут же начинается тривиальное запугивание «большевизмом», «азиатским наступлением» на Европу: «Запад всегда смотрел на Германию, как на дамбу против большевистского потока. Ныне эта дамба разрушена и немецкий народ не способен восстановить ее сам».

А кто же, по мысли Лея, может свершить такое? Ну конечно же «Америка должна восстановить эту дамбу, если сама хочет жить», а немецкий народ обязан предоставить американцам соответствующую помощь. Ратуя за германо-американский союз в будущем, он, конечно, понимает, что национал-социализм связан был в своей деятельности некоторыми крайностями, которых порядочное общество «не приемлет». И потому Лею хочется убедить американцев, что лично им эти крайности никогда не одобрялись. По мнению Лея, национал-социализм, для того чтобы он существовал дальше и стал американским союзником, нуждается только в некоторой демократической приправе. А о каком же общем деле идет речь? Общем для Германии и США!

Ну конечно же об антикоммунизме. Лей готов на определенную трансформацию, на совершенствование системы национал-социализма, но в целом он считает, что германо-американский союз надо начинать «с Гитлера, а не против Гитлера». Он предостерегает американцев от возможной недооценки аппарата гитлеровской партии и всех тех, на ком держалась гитлеровская Германия: «Наиболее уважаемые и активные граждане — это те люди, которые работали в качестве гаулейтеров, крейслейтеров и ортсгруппенлейтеров. Сегодня все они или почти все находятся в заключении. А они должны быть использованы для благородной цели — примирения с Америкой и превращения Германии в проамериканского союзника». Вот какие мысли посещали Роберта Лея в одиночной камере старой Нюрнбергской тюрьмы. Очевидно, сам того не подозревая, он стал основоположником целей послевоенной американской политики в Германии, по-своему предвосхитил и Бизонию, и Тризонию, и НАТО, и новые карьеры Глобке, Хойзингера, Шпейделя, Ферча и многих, многих других.

Судьба, однако, так распорядилась событиями, что доктору Лею не пришлось лично убедиться в полном совпадении своих взглядов со взглядами и политикой американских властей. Чтобы уж совсем закончить здесь с рекомендациями Лея, упомяну лишь еще об одном совсем трогательном его совете американским властям. Говоря о необходимости освобождения из-под стражи всех нацистских руководителей, всех гитлеровских генералов и использовании их в новых условиях, но понимая, что это может вызвать взрыв общественного мнения, он резонно подчеркивал: «Эта акция должна быть осуществлена в полной тайне. Я думаю, что это вытекает из интересов американской внешней политики — для того, чтобы американские руки не были слишком рано видны». Да, протрезвев наконец в тюрьме, бывший руководитель имперского трудового фронта высказал ряд пророческих мыслей насчет будущего развития американо-германских отношений. Трезвости у Лея не хватило лишь на то, чтобы предсказать собственную судьбу. Он, видимо, переоценил значение просьбы Келли — сформулировать письменно свои мысли о будущем.

Где-то в глубине души у него шевельнулась надежда, что он еще пригодится — новые отношения между Америкой и Германией лучше строить с ним, чем без него. Не зря, пожалуй, вот уже несколько месяцев Лею не предъявляют никакого официального обвинения, и, кто знает, может быть, спустят дело на тормозах. Ведь было же нечто подобное с германскими руководителями после первой мировой войны. На всякий случай Роберт Лей обращается с личным письмом к Генри Форду, хорошо известному своими профашистскими настроениями, сообщает ему о своем опыте сооружения автомобильных заводов — «фольксваген» — и просит обеспечить место после того, как будет освобожден. И вдруг все рухнуло. Как гром с ясного неба прозвучали для него слова обвинительного заключения. Этот документ вырывает Роберта Лея из мира сладких иллюзий и возвращает к жестокой действительности.

Чем больше Лей вчитывается в неумолимые строки, тем меньше он верит в воздушные замки, которые без конца и без устали только недавно сооружала его фантазия. Он наконец постиг ту горькую истину, что и без доктора Лея американцы смогут провести намеченную им программу. Программа-то, без сомнения, хороша, да только сам ее автор слишком уж скомпрометирован. Эта битая карта никогда уже не будет пущена в ход в новой политической игре. Перед Леем впервые во всей своей жуткой реальности представилась ожидающая его судьба. Нервы окончательно сдают, весь день он мерит шагами свою камеру. Его навещает доктор Джильберт и записывает в своем дневнике, что глаза у подсудимого «имеют безумное выражение».

Это было в ночь на 25 октября 1945 года. Через 25 суток должен был начаться исторический Нюрнбергский процесс, на котором Лею было уготовано его законное место. Ночью происходит последний диалог между бывшим руководителем германского трудового фронта и часовым, охранявшим его камеру. Часовой спросил, почему он не спит. Лей близко подходит к «глазку», неподвижно смотрит в лицо простому американскому парню и невнятно бормочет: — Спать? Они не дают мне спать… Миллионы чужеземных рабочих… Боже мой! Миллионы евреев… Все убиты.

Все истреблены! Все убиты. Как я могу спать? Спать… Может быть, в эту ночь доктору Лею стало вдруг жаль загубленных жизней? Нет, не об этом он думал. Палач боялся той неотвратимой ответственности, которая его ждет. Он жалел не тех, кого помогал мучить и уничтожать, а только себя.

Все остальное было лишь психологическим фоном, на котором происходило разложение этого мелкого себялюбца, трусливого и низкого. Перед ним отчетливо вырисовывались веревочная петля и огромная толпа людей в лагерных халатах, которая вот-вот потащит его к помосту, к этой петле. Ему стало невыносимо страшно, настолько страшно, что он поспешил сам полезть в петлю… Часовой, совершавший обход других камер, вновь заглянул к Лею и вдруг обнаружил, что его нет. Присмотрелся внимательнее и в одном из углов камеры, где установлен туалет, увидел согнувшуюся фигуру заключенного. Ну что ж, обычная картина. Бегут минуты, а Лей все не меняет позу. Часовым овладевает беспокойство.

Ответа нет. Через мгновение четверо американских военных вскакивают в камеру, и перед ними жалкое зрелище — имперский руководитель трудового фронта, согнувшись над стульчаком, висит в петле, сделанной из полос разорванного одеяла. Попытки привести его в чувство не удались. Врачи констатировали смерть. Самоубийство Лея вызвало смятение среди тюремной стражи. Если до этого один часовой полагался на четыре камеры, то после самоубийства охрана появилась у каждой двери. Круглые сутки за всеми подсудимыми неотрывно велось наблюдение в «глазок».

Это было очень утомительно, и караул приходилось часто менять. Весть о бесславном конце Лея очень скоро проникла в камеры к остальным подсудимым. Первым на нее реагировал Геринг: — Слава богу! А в разговоре с Джильбертом бывший рейхсмаршал развил свою мысль: — Это хорошо, что он мертв. Я очень боялся за поведение его на суде. Лей всегда был таким рассеянным и выступал с какими-то фантастическими, напыщенными, выспренними речами. Думаю, что перед судом он устроил бы настоящий спектакль.

В общем, я не очень удивлен. В нормальных условиях он спился бы до смерти. Имперский руководитель трудового фронта не дожил до суда. Очевидно, у него не было лучшего ответа. Червь возвращается к червям Не дожил до суда и Генрих Гиммлер, но имя его поминалось в ходе Нюрнбергского процесса почти ежедневно. Много раз и судьям, и обвинителям приходилось сожалеть об ошибке, допущенной офицерами английских оккупационных властей, лишившей Международный трибунал возможности допросить имперского руководителя СС. Вряд ли стоит говорить о том, какой услугой была эта ошибка для того же Германа Геринга, который с такой циничной откровенностью выражал свое удовлетворение самоубийством Лея.

Правда, рейхсфюрер СС не отличался истеричностью Лея. Но ведь никто не поручился бы за то, что Генрих Гиммлер по-рыцарски мог взять на себя всю вину, щадя своих соседей по скамье подсудимых. Это никак не вязалось с его характером и привычками. Гораздо легче можно было представить нечто совершенно противоположное, если бы вдруг открылась дверь и солдаты ввели в зал Генриха Гиммлера. Но увы, появление его здесь совершенно исключалось. Геббельс и Фриче все еще надрывно кричали в микрофоны, что Германия полна сил и недалек тот час, когда по приказу фюрера на чашу весов будет брошено новое секретное оружие, которое быстро решит исход тяжелой борьбы в пользу «фатерланда». Но и сами они, и, уж конечно, Генрих Гиммлер к тому времени ясно поняли, что карта «третьей империи» бита, что гитлеровский режим накануне жесточайшего поражения.

Главный имперский каратель все чаще стал задумываться о собственной судьбе. Он всегда слыл реалистом, а тут вдруг утратил всякое чувство реального, сочтя себя подходящей фигурой для официальных переговоров с союзниками. Нет, слишком много крови было на нем, слишком широкой известностью пользовалось имя палача и инквизитора, главаря СС, организатора и повелителя лагерей уничтожения и газовых камер, чтобы даже на Западе его рассматривали как «высокую договаривающуюся сторону». Однако Гиммлер упорно пытался игнорировать это. В течение нескольких месяцев, предшествовавших краху, он неоднократно встречается с шведским графом Бернадотом, видя в нем подходящего посредника для установления контакта с западными державами. Предлог: переговоры о судьбе датских и норвежских военнопленных. Если бы я встретил его на улице, то определенно не обратил бы на него никакого внимания…» Между тем перед Бернадотом стоял человек, которого боялась и люто ненавидела вся оккупированная Европа.

Гиммлера давно уже не волновали военнопленные, в особенности датские и норвежские. И вообще, разве они еще сохранились? Сегодня Гиммлер волновался преимущественно за судьбу самого Гиммлера. Несмотря на то что участь гитлеровской империи уже предрешена, он еще чувствует в своих руках власть и пытается через Бернадота установить связь с Эйзенхауэром, предложить американскому генералу капитуляцию гитлеровских войск на западе, с тем чтобы иметь возможность продолжать сопротивление на востоке. В поисках спасения главный исполнитель чудовищного гитлеровского плана поголовного уничтожения целых народов мечется из стороны в сторону и в последние дни войны смиренно склоняет голову даже перед Хиллом Сторчем, стокгольмским представителем еврейского всемирного конгресса. В результате из Швеции в Берлин прилетает Норберт Мазур, чтобы вести переговоры об освобождении из концлагерей еще оставшихся в живых евреев. Совещание между Гиммлером и Мазуром происходит 21 апреля 1945 года в кабинете шефа гестапо.

Гиммлер пытается через Мазура уверить мир, что преступлений против евреев совершались помимо его воли. Сам он-де всегда был рад помочь им и готов даже сейчас идти на ужасно рискованные для него комбинации, лишь бы спасти этих несчастных. Тут же Мазуру предъявляется только что подписанное Гиммлером распоряжение об освобождении из лагеря Равенсбрюк тысячи еврейских женщин. Но Гиммлер просит, чтобы это не получило огласки в печати. В официальных документах речь будет идти о польских женщинах. Наконец, он показывает Мазуру и свою последнюю инструкцию. Она гласит: «Приказ фюрера об уничтожении всех концлагерей со всеми находящимися в них людьми и лагерной стражей настоящим отменяется.

При подходе армии противника должен быть выброшен белый флаг. Концлагеря эвакуации не подлежат. Впредь запрещается убивать евреев». К тому времени было уже уничтожено шесть миллионов евреев. В лагерях их оставалось совсем немного. И вот тут-то чудовищный убийца решил перевоплотиться в ангела-хранителя. Гиммлер сознает, что если об этих переговорах станет известно Гитлеру, то «обожаемый фюрер» даже в последние часы собственной жизни позаботится о голове «железного Генриха».

И Гиммлер старается упрятать концы в воду. Вместе со своим подручным эсэсовцем Шелленбергом он планирует путч. Гиммлер доверительно сообщает Шелленбергу о все усиливающейся болезни Гитлера, о все увеличивающейся его сутулости, вялом виде, дрожании рук. Этот разговор происходит в лесу в другом месте могут подслушать! Обсуждаются наиболее подходящие методы устранения Гитлера. Гиммлер говорит об аресте, а Шелленберг предлагает своему шефу отправиться к Гитлеру с разъяснениями всей безнадежности положения Германии и настойчиво рекомендовать ему уйти в отставку. Наконец, если убеждение не поможет, то в это дело надо включить врачей… Заодно обсуждается, что должен сделать Гиммлер, как только займет место Гитлера.

Каждый ее новый удар, каждый километр, приближающий ее к сердцу Берлина, делает намеченные планы все более эфемерными. И все-таки он снова встречается с Бернадотом, опять просит графа устроить ему встречу с Эйзенхауэром. Гиммлер настолько уверен в возможности такой встречи, что тут же, можно сказать, параллельно обсуждает с Вальтером Шелленбергом, как ему держаться с американским главнокомандующим: — Должен ли я только поклониться, или надо подать ему руку? Шелленберг, более трезво оценивающий обстановку, вместо ответа на вопрос, сам спрашивает своего шефа: — А что вы станете делать, если ваше предложение будет отвергнуто? Конечно, рейхсфюрер лгал. Он и в мыслях не имел такого. Главарь СС умел пускать пыль в глаза, ловчить, заметать следы.

Однако, как он ни старался, Гитлер все же прознал о его переговорах с Бернадотом. Появись Гиммлер в то время в имперской канцелярии, и голова его покатилась бы с плеч. Но рейхсфюрер СС предпочитал держаться подальше от гитлеровской норы. Он курсировал между Любеком и Фленсбургом, все еще надеясь стать главой государства, хотя Адольф Гитлер уже заклеймил его в своем «завещании» как предателя. По радиосообщениям противника Гиммлер через Швецию добивается капитуляции. Фюрер рассчитывает, что в отношении всех заговорщиков Вы будете действовать молниеносно и с несгибаемой твердостью. Дениц был несколько смущен такой радиограммой.

Что значило действовать «молниеносно и с несгибаемой твердостью» против Гиммлера, который все еще располагал полицейскими силами и организациями эсэсовцев? Адмирал вежливо попросил Гиммлера встретиться с ним. Эта встреча состоялась в одной из полицейских казарм в Любеке в присутствии всех начальников СС, которых удалось вызвать. Как вспоминает Дениц, рейхсфюрер принял его не сразу. По-видимому, он уже чувствовал себя в положении главы правительства. Адмирал спросил, соответствует ли действительности сообщение о том, что он, Генрих Гиммлер, пытался через графа Бернадота связаться с союзниками. Ответ последовал отрицательный, и оба собеседника расстались мирно.

Но на исходе того же дня, 30 апреля 1945 года, Дениц получает новую радиограмму: «Вместо рейхсмаршала Геринга фюрер назначает отныне Вас, господин гросс-адмирал, своим преемником. Письменное полномочие выслано. С настоящего момента Вам надлежит принимать все меры, которые окажутся необходимыми в новой обстановке. Теперь уже Дениц пригласил к себе Гиммлера. Не зная еще, как последний отреагирует на решение Гитлера, адмирал принял необходимые меры предосторожности.

Иваново - Вознесенска. Негорелая улица. Мещанская управа. В этот день здесь проводится первое заседание фактически первого в России общегородского Совета рабочих депутатов.

Голубева, Фёдор Самойлов, Матрёна Сарментова. Совет действовал как орган революционной власти: осуществлял явочным порядком свободу собраний, слова, печати, устанавливал революционный порядок в городе, принимал меры по оказанию помощи бастующим и их семьям. Боевую дружину рабочих возглавлял большевик Иван Уткин Станко. Полтора месяца Совет вел переговоры с фабрикантами. Пытаясь сломить бастующих и их рабочий Совет, царские власти применили войска. В тот день на Талке арестовали более 80 человек, среди которых находилось 44 депутата. Однако власть не рассчитала, что подобные действия вызовут бурю негодования у рабочих, которые к тому времени уже кое-чему научились и давно перестали быть покорными рабами режима. В особняках фабрикантов зазвенели стекла, загорелись дачи.

Тематика газеты — освещение событий в России и за рубежом, аналитика и комментарии, обзор вопросов бизнеса и экономики, событий культурной и спортивной жизни. Газета выпускается как в печатном, так и в электронном виде. Сегодня, 28 апреля в истории: 1563.

Конституционно-демократическая партия была организована 12-18 октября 1905 года на учредительном съезде земцев-конституционалистов и "Союза освобождения". После II съезда кадеты приняли наименование "Партии народной свободы". О том, что такое свобода слова и свобода печати, гражданам России и пытались разъяснить авторы листовки. Начинается она с таких слов: "Долгое время деревня почти не знала газет. Что делается в России, какие законы издаются, кто сейчас работает над изданием законов - ничего этого мужики не знали". Но далее сообщается, что в последнее годы из-за войны Русско-японской войны 1904-1905 гг. Далее в листовке фактически приводится анализ прессы того времени, которой начала интересоваться русская деревня.

Оглавление:

Двенадцатое мая тысяча девятьсот пятого года. В этот день фабричный гудок известил не о начале работы, а о начале стачки. Прошу выслать батальон. Фабрики все забастовали - сообщал Владимирскому губернатору полицмейстер Кожеловский. На следующий день в городе не работало ни одно предприятие.

Центральная площадь города. Городская управа.

Отсюда он взирал на марширующие войска и штурмовые отряды. Отсюда под рев осатанелой толпы призывал их к разрушениям чужих очагов, к захватам чужих земель, к кровопролитиям. В такие дни город содрогался от топота тысяч кованых сапог. А вечерами вспыхивал, как гигантский костер.

Дым от факелов застилал небо. Колонны факельщиков с дикими возгласами и визгом проходили по улицам. Теперь огромный стадион был пуст. Лишь на центральной трибуне стояло несколько дам в темных очках, очевидно американских туристок. Они по очереди влезали на место Гитлера и, щелкая фотоаппаратами, снимали друг друга… На одной из улиц Нюрнберга — широкой и прямой Фюртштрассе — остался почти невредимым целый квартал зданий, и среди них за безвкусной каменной оградой с овальными выемками, с большими двойными чугунными воротами — массивное четырехэтажное здание с пышным названием Дворец юстиции. Первый его этаж без окон представляет собой крытую галерею с овальными сводами, опирающуюся на короткие, круглые, тяжелые, как бы вросшие в землю колонны.

Выше — два этажа, оформленных гладким фасадом. А на четвертом этаже — в нишах статуи каких-то деятелей германской империи. Над входом — четыре больших лепных щита с различными эмблемами. Редкая полоска деревьев с внутренней стороны ограды отделяет здание от улицы. Если присмотреться внимательно, то и здесь видны следы войны. На многих колоннах выщерблен камень не то очередью крупнокалиберного пулемета, не то осколками снарядов.

Пусты некоторые ниши в четвертом этаже, очевидно освобожденные от статуй внезапным ударом взрывной волны. Рядом с Дворцом юстиции — соединенное с ним переходом другое административное здание. А со двора перпендикулярно внутреннему фасаду вплотную к Дворцу примыкает длинный четырехэтажный тюремный корпус. Тюрьма как тюрьма. Как все тюрьмы мира. Гладкие оштукатуренные стены и маленькие зарешеченные окна, налепленные рядами почти вплотную одно к другому.

Капризная военная судьба пощадила этот мрачный квартал будто специально для того, чтобы здесь могло свершиться самое справедливое в истории человечества правосудие. С ноября 1945 года во Дворце юстиции помещался Международный военный трибунал, разбиравший дело по обвинению главных немецких военных преступников. Здесь же, в тюрьме, они содержались под стражей в ожидании приговора. Это шуцманы, новые немецкие полицейские, одетые в темно-синюю форму. Увидев советских офицеров, они вытягиваются — руки по швам, носки врозь. Затем нас встречают «МР» — американские военные полицейские.

Предъявляем пропуска. Перед самым входом в здание — советские часовые. Здесь нас несколько задержала смена караула. Печатая шаг, прошли наши гвардейцы. Рослые, здоровые ребята с орденами и медалями на мундирах, с желтыми и красными нашивками, свидетельствующими о ранениях в боях. Мы поднимаемся на второй этаж и оказываемся в помещении, отведенном для советской делегации.

Но нам, конечно, не терпелось скорее очутиться в зале суда, увидеть тех, кто столько лет терроризировал Европу и мир, тех, по чьей вине миллионы ни в чем не повинных людей сложили свою голову. Как часто во время войны приходилось слышать их имена, всегда сопровождаемые весьма нелестными эпитетами. Теперь к этим многочисленным и очень выразительным эпитетам прибавился последний, предусмотренный уголовными законами всех стран мира, — подсудимые. В судебном зале Наконец мы в зале, где заседает Международный военный трибунал. Первое, что бросается в глаза, — отсутствие дневного света: окна наглухо зашторены. А мне почему-то хотелось, чтобы этот зал заливали веселые, солнечные лучи и через широкие окна, нарушая суровую размеренность судебной процедуры, сюда врывались бы многообразные звуки улицы.

Пусть преступники чувствуют, что жизнь вопреки их стараниям не прекратилась, что она прекрасна. Зал отделан темно-зеленым мрамором. На стенах барельефы — символы правосудия. Здесь неторопливо, тщательно, с почти патолого-анатомической точностью вскрывается и изучается политика целого государства и его правительства. Судьи и все присутствующие внимательно слушают прокуроров, свидетелей, подсудимых и их защитников. Каждые 25 минут меняются стенографистки к концу дня должна быть готова полная стенограмма судебного заседания на четырех языках.

Кропотливо трудятся фотографы и кинооператоры многих стран мира. Чтобы не нарушать в зале тишину и торжественность заседаний, съемки производятся через специально проделанные в стенах застекленные отверстия. На возвышении — длинный стол для судей. За ним слева направо разместились генерал-майор юстиции И. Никитченко, подполковник юстиции А. Ниже судейского стола, параллельно ему, расположился секретариат.

Еще ниже — стенографистки. Справа — большие столы сотрудников прокуратуры четырех держав, руководимых главными обвинителями: от СССР — государственным советником юстиции второго класса Р. Позади обвинителей — места для представителей прессы. Слева от входа — скамья подсудимых. Перед каждым судебным заседанием их доставляют сюда по одному. Под усиленным конвоем они следуют через новый подземный ход, соединяющий тюрьму с Дворцом юстиции, и поднимаются в пустой еще зал.

Бесшумно открывается узкая дубовая дверь, и подсудимые, как злые духи, будто возникают прямо из стены. Некоторые здороваются друг с другом. Другие озлобленно, по-волчьи шмыгают на свои места, ни на кого не глядя. Скамью подсудимых окружают солдаты американской военной полиции. Впереди нее на специально отведенных местах — одетые в мантии адвокаты. На втором этаже зала — балкон для гостей… В этой обстановке мне предстояло работать без малого год.

Судебный процесс начался 20 ноября 1945 года и закончился 1 октября 1946 года. Трибунал провел 218 судебных заседаний. Протоколы его насчитывают 16 тысяч страниц. Обвинители предъявили 2630 документов, защитники — 2700. Свидетелей было заслушано 240 и, кроме того, изучено 300 тысяч письменных показаний, данных под присягой. Этот беспримерный судебный процесс поглотил 5 миллионов листов бумаги, весившей 200 тонн.

В ходе его было израсходовано 27 тысяч метров звуковой кинопленки и 7 тысяч фотопластинок. Стенограмма каждого судебного заседания для обеспечения максимальной точности дублировалась звукозаписью и затем сверялась с ней. В первый же день процесса в своем кратком вступительном слове о правовых основах деятельности Международного военного трибунала председательствующий заявил: — Процесс, который должен теперь начаться, является единственным в своем роде в истории мировой юриспруденции, и он имеет величайшее общественное значение для миллионов людей на всем земном шаре. По этой причине на всяком, кто принимает в нем какое-либо участие, лежит огромная ответственность, и он должен честно и добросовестно выполнять свои обязанности без какого-либо попустительства, сообразно со священными принципами закона и справедливости. Мы еще увидим, насколько вняли этому призыву некоторые участники процесса, как отнеслась к нему защита, как вели себя многочисленные и очень не одинаковые по своему положению и политическим взглядам свидетели. А пока мне хотелось бы задержать внимание читателя на скамье подсудимых.

Нацистские главари стараются держаться непринужденно. Они переговариваются между собой, пишут записки адвокатам, делают довольно пространные записи для себя. Особенно усердствует Риббентроп. Он буквально завалил защитника своими «инструкциями» и, пожалуй, с самого начала процесса прямо в зале суда стал сочинять «мемуары», которые очень скоро после его казни были изданы на Западе. Казалось бы, зачем? Ни один еще из буржуазных государственных деятелей не получал возможности столь обстоятельно поведать миру о своей жизни и своих делах, как это довелось в Нюрнберге бывшим членам правительства гитлеровской Германии.

Стенографический отчет процесса явился уникальным собранием правдивых биографий нацистских политиков. Но это противоречило их желаниям и намерениям. Нет, не такие «мемуары» хотелось им оставить для истории. И каждый старался по-своему. Одни сами взялись за перо. Другие попытались использовать в этих целях перо многочисленных агентов буржуазной прессы.

Уже в первые дни процесса я заметил, что с подсудимыми часто беседует молодой американский офицер с повязкой «ISO» [Internal security office Служба внутренней безопасности ]. То был судебный психиатр доктор Джильберт. В Нюрнберге этому человеку завидовали журналисты всего мира. Как все они, Джильберт мог слушать и наблюдать происходящее в зале суда. Как никто из них, он имел возможность без всяких ограничений в любое время общаться с подсудимыми и в зале суда, и в камерах тюрьмы, и публично, и наедине. Доктор Джильберт хорошо владел немецким языком, который, как рассказывали, был для него родным.

Это еще больше расширяло возможности. Он знал многое, чего не знали другие. Журналисты буквально охотились за ним, надеясь выудить что-нибудь сенсационное для прессы. Но Джильберт умел держать язык за зубами. Перед самым концом процесса он сообщил мне, что заканчивает обработку своих дневников и несколько западных издательств очень торопят его с этим. Ему очень хотелось, чтобы и советские издательства приобрели эту рукопись.

Джильберт передал мне первую ее половину для ознакомления. А полностью его книгу «The Nuremberg diary» [«Нюрнбергский дневник»] я прочел позже. Она была издана в США и во многих европейских странах. По-своему это очень любопытный документ, особенно для участников процесса. Джильберт дополняет общую картину увиденного в Нюрнберге рядом ярких деталей, о которых подсудимые поведали ему в частных беседах. Это как бы ежедневный комментарий самих подсудимых ко всем сколько-нибудь значительным событиям процесса, в какой-то степени объясняющий их собственное поведение в суде.

Джильберт оказался тонким наблюдателем. Галерею для гостей всегда переполняли офицеры союзных армий, преимущественно американской. Как-то во время обеда у судей меня познакомили с одним толстяком, очень живым и экспансивным. То был Фиорелло Лагардиа, губернатор Нью-Йорка. Не раз в зале суда появлялись весьма расфранченные дамы, каким-то образом получившие пропуска на длительный срок. Некоторые из них — жены подсудимых, другие — супруги крупных государственных деятелей западных стран.

Однажды в перерыве между заседаниями я очутился рядом с двумя такими дамами. В тот день обвинитель предъявлял доказательства, касавшиеся немецко-фашистской агрессии против Австрии, но не успел закончить своих объяснений. Дамы были огорчены этим обстоятельством. Одна из них спросила другую, придет ли она на следующий день. Ответ был умилительным: — Конечно приду, моя милая, ведь я так хочу узнать, чем же закончилась эта агрессия против Австрии. Даме было под пятьдесят, но она, увы, как-то не успела вовремя узнать, каким это образом Австрия вдруг перестала существовать… Говорили, что в Нюрнберг приезжала жена Рудольфа Гесса.

Проживая во время процесса в американской зоне, она только и делала, что рассказывала всем о «великих достоинствах» своего мужа и своем намерении издать собственный дневник. Под стать фрау Гесс была и жена Гиммлера. Эта тоже не пропускала ни одной возможности поговорить с иностранными корреспондентами и поведать им, что она «считает своего мужа великим немецким вождем». В той же шеренге шествовала жена Квислинга, которая громогласно объявила, что ее муж «мученик, умерший за нордическую свободу». Но оставим в стороне дам. Не они, в конечном счете, определяли лицо публики на галерее для гостей и в кулуарах Дворца юстиции.

И там и здесь куда больше было «деловых» людей. Вот ведут беседу два человека. Один, на вид лет пятидесяти, весьма респектабельный джентльмен небольшого роста — представитель какого-то издательства. Второй, в черной мантии — адвокат Альфреда Розенберга, высокий и массивный Тома. Доктор Серватиус — адвокат Заукеля, наблюдая за собеседниками со стороны, понимающе качает головой. Несколько позже он жаловался, что вся защита подсудимых, и без того перегруженная по горло, почти ежедневно должна была вести переговоры с заполонившими Нюрнберг американскими и английскими издателями, решившими, что можно неплохо заработать на публикации мемуаров подсудимых.

И результаты этих переговоров проявились незамедлительно: сразу же по окончании процесса в Америке были опубликованы мемуары Розенберга и Риббентропа, написанные в Нюрнбергской тюрьме. Американцы не зря утверждают, что время — деньги. В ходе Нюрнбергского процесса мы не раз имели возможность убедиться, что некоторые из них пускались здесь во все тяжкие, лишь бы к концу каждого дня подсчитывать доходы от мелких спекуляций. Впрочем, не всегда мелких. Однажды, когда мы с помощником главного обвинителя от СССР Львом Романовичем Шейниным направлялись в буфет, нас остановил американский полковник. Помнится, он работал в отделе хозяйственного обслуживания американской делегации.

Полковник обратился ко мне с просьбой познакомить его с Шейниным, а затем стал расспрашивать Льва Романовича, действительно ли тот на несколько дней вылетает в Москву. Шейнин подтвердил. Это будет хороший бизнес. Привезите из Москвы партию сибирских мехов. Поверьте, я их неплохо реализую. Я перевел Шейнину эту тираду, и от меня не ускользнуло, как он побагровел от ярости и изумления.

Таким мне давно не приходилось видеть Льва Романовича. Может быть, вы не знаете, что я юрист, а не меховщик. Я не понимаю, почему вы обиделись. Он так горячо произнес эти слова и с таким искренним удивлением посмотрел на Шейнина, что тот в конце концов расхохотался. Пробормотав слова извинения, американец отошел в сторону, но на следующий день, встретив меня, снова вернулся к старой теме. Только на этот раз пытался представить свой вчерашний разговор с Л.

Шейниным как шутку. Другие американцы, помельче рангом, усиленно спекулировали часами. Очень часто они совершали вояж из Нюрнберга в Женеву и, возвращаясь обратно, обвешивались часами, как завзятые контрабандисты. От некоторых из них не было отбоя. Они ловили людей в коридорах, отводили в сторону и предлагали свой товар на выбор. Мне рассказывали о весьма любопытном инциденте с советским писателем Борисом Полевым.

Один энергичный продавец часов, молодой американский парень, как-то остановил его в коридоре и стал навязывать часы. Полевой показал американцу свои собственные и ответил, что других часов ему не нужно. Тогда американец опустил часы в стакан с водой, продержал их там несколько секунд и поднес к уху Полевого. Они тикали нормально. Но Полевой и после этого отказался приобрести их. Раздосадованный такой несговорчивостью, американец зажал часы в кулак и со всего размаха швырнул в мраморную колонну.

Затем опять проделал привычную манипуляцию с опусканием их в стакан с водой и снова поднес к уху Полевого. Перед такой рекламой устоять уже было нельзя — Борис Полевой купил у этого парня часы, в которых совсем не нуждался. Своеобразный колорит вносят своим появлением в коридорах Дворца юстиции пленные эсэсовцы. Использовали их для всякого рода подсобных работ: перетаскивания мебели, уборки помещения. Этих эсэсовцев каждое утро привозили сюда в крытой машине. Потом они как-то сразу исчезли.

Это совпало с появлением в длинных коридорах Дворца юстиции дзотов, в которых постоянно дежурили американские солдаты, вооруженные пулеметами и автоматами. Были также установлены зенитные посты на крыше, и вся американская охрана приведена в боевую готовность. При случае спрашиваю начальника охраны полковника Эндрюса, кто угрожает Международному трибуналу. Оказывается, пленные эсэсовцы. Они будто бы разбежались из лагеря, захватили оружие и идут на Нюрнберг. Относительно целей этого похода циркулировали различные слухи.

Одни утверждали, что эсэсовцы решили силой освободить гитлеровских главарей. Другие доказывали, что они собираются линчевать их за проигрыш войны. Вскоре, однако, выяснилось, что все эти слухи сильно преувеличены. Дзоты были убраны. Но корреспонденты буржуазных газет ликовали: им представилась счастливая возможность сообщить в свои газеты, журналы и агентства еще одну сенсацию из Нюрнберга. Не забуду и еще одного эпизода.

Однажды утром я вошел в зал суда вместе с Л. До начала заседания осталось минут двадцать. Мы стояли недалеко от скамьи подсудимых и разговаривали. Ввели фон Папена, и я заметил, как он вдруг остановился, встретившись взглядом с моим собеседником. Лев Романович тоже всматривался в Папена с каким-то особым выражением. Когда этот зрительный поединок кончился и Папен сел на свое место, а мы с Львом Романовичем вышли в коридор, мне, естественно, захотелось узнать, чем обусловлен их взаимный повышенный интерес друг к другу.

И он рассказал мне, как в 1942 году был командирован советским правительством в Турцию в связи с делом о покушении на Папена. По этому делу без всяких оснований привлекались к суду советские граждане Павлов и Корнилов. Льву Романовичу предстояло возглавить их защиту. Но перед тем турецкое МИД устроило хитрую шутку: Л. Шейнина пригласили вместе с нашим тогдашним послом в Анкаре С. Виноградовым на спортивный праздник и усадили их рядом с Папеном.

Там-то и состоялось первое «знакомство» нацистского дипломата и разведчика с видным советским следователем и литератором. А теперь вот в Нюрнберге они встретились вновь, и Папен, конечно, узнал Шейнина. В богатой контрастами картине Дворца юстиции особое место занимали переводчики. Теперь мы уже привыкли к тому, что во время международных встреч и конгрессов, где дискуссии ведутся на многих языках, ораторы не прерывают своих речей для перевода. Перевод осуществляется синхронно: с помощью радиоаппаратуры немцы и болгары, французы и арабы, англичане и итальянцы сразу слышат на доступных им языках любое высказывание. Но тогда, в Нюрнберге, такая система перевода была в новинку, особенно для наших советских переводчиков.

С микрофоном они работали впервые, и можно себе представить, как все мы волновались, имея в виду, какое огромное значение придается в судебном разбирательстве буквально каждому слову. Однако волнения эти оказались напрасными. Наши ребята я называю их так потому, что почти все переводчики были еще в комсомольском возрасте не ударили в грязь лицом. Технически синхронный перевод был организован так. Рядом со скамьей подсудимых стояли четыре стеклянные кабины. В них размещались по три переводчика.

Каждая такая группа переводила с трех языков на свой родной — четвертый. Соответственно переводческая часть аппарата советской делегации включала специалистов по английскому, французскому и немецкому языкам, а все они вместе переводили на русский. Говорит, например, один из защитников разумеется, по-немецки — микрофон в руках Жени Гофмана. Председательствующий неожиданно прерывает адвоката вопросом. Женя передает микрофон Тане Рузской. Вопрос лорда Лоуренса переведен.

Теперь должен последовать ответ защитника, и микрофон снова возвращается к Гофману… Но работа нашего «переводческого корпуса» не ограничивалась только этим. Стенограмму перевода надо было затем тщательно отредактировать, сличив ее с магнитозаписями, где русская речь чередовалась с английской, французской и немецкой. А кроме того, требовалось еще ежедневно переводить большое количество немецких, английских и французских документов, поступавших в советскую делегацию. Да, дел оказалось уйма, и я благодарил судьбу за то, что наши переводчики были не только достаточно квалифицированными большинство из них имело специальное языковое образование , но, что не менее важно, людьми молодыми и физически крепкими. Это и помогло им выдержать столь значительную нагрузку. В их добросовестном и квалифицированном труде — немалая доля успеха Нюрнбергского процесса.

Им очень обязаны ныне многие советские историки и экономисты, философы и юристы, имеющие возможность пользоваться на родном языке богатыми архивами Нюрнбергского процесса. Среди переводчиков у нас были и такие, чья деятельность выходила за рамки обычной работы с текстами и у микрофона. Скажем, Олег Трояновский и Энвер Мамедов номинально считались только переводчиками, и они действительно оказали большую помощь нашей делегации своим участием в переводах. Но у них имелся еще и опыт дипломатической работы, который тоже, конечно, не остался втуне. Летом 1945 года, когда в Лондоне на четырехсторонней конференции разрабатывалось соглашение о наказании военных преступников и Устав Международного военного трибунала, О. Трояновский впервые вступил в деловые контакты с И.

Никитченко и А. Он был прикомандирован к ним в помощь из аппарата нашего лондонского посольства и сразу зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. В этом еще молодом тогда помощнике отличное знание иностранных языков счастливо сочеталось с эрудицией в области международных отношений, большой культурой, личным обаянием и исключительным тактом. Все это, вместе взятое, очень способствовало успешному решению сложных задач, стоявших перед советской делегацией. Иона Тимофеевич Никитченко рассказывал мне, как много полезных советов получал он в те дни от Олега Александровича Трояновского. Неудивительно, что впоследствии, оказавшись судьей в Международном трибунале, И.

Трояновского в Нюрнберг. Здесь Олег сидел за судейским столом, обеспечивая контакт советских судей Международного трибунала с судьями других держав. Он же участвовал и во всех закрытых судебных заседаниях. Мамедов прибыл на процесс из советского посольства в Риме и тоже, как говорится, очень пришелся ко двору. Советские судьи и обвинители высоко ценили его как переводчика, но в то же время привлекали к поручениям и совсем иного характера, требовавшим от исполнителя определенной политической зрелости. Я еще расскажу о таком интересном эпизоде процесса, как допрос германского фельдмаршала Паулюса, об обстоятельствах его прибытия в Нюрнберг.

Здесь же упомяну только, что, прежде чем обеспечить выступление Паулюса в суде, следовало преодолеть ряд организационных трудностей. В немалой степени этому содействовал Энвер Мамедов. После окончания Московского института истории, философии и литературы каждый из них по нескольку лег работал во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей. И мы с гордостью сознавали, насколько выше они в своем развитии по сравнению с переводчиками других стран. Когда на окончательно выправленной стенограмме стояла подпись Кулаковской или Соловьевой, можно было надеяться, что будущий историк, изучающий Нюрнбергский архив, не найдет повода для претензии.

Через несколько дней, обращаясь к рабочим, Николай II так оценил «Кровавое воскресенье»: «Прискорбные события, с печальными, но неизбежными последствиями смуты, произошли оттого, что вы дали себя вовлечь в заблуждение и обман изменниками и врагами нашей страны… они поднимали вас на бунт против меня и моего правительства, насильно отрывая вас от честного труда в такое время, когда все истинно русские люди должны дружно и не покладая рук работать на одоление нашего упорного внешнего врага». Тем временем революционеры использовали события 9 января для организации массовых беспорядков по всей стране. Начались забастовки, крестьянские волнения, антиправительственные выступления интеллигенции и учащихся.

Экономические требования сопровождались или сменялись политическими. Эти требования не были беспочвенны: у России было немало внутренних проблем; в частности, в деревне еще с крепостнических времен сохранялись те социальные язвы, на исцеление которых была потом направлена Столыпинская реформа. Но в 1905 г. Ведущей силой революции объявлялся рабочий класс. Он «должен был» готовить вооруженное восстание, поддерживать выступления крестьянства и «изолировать буржуазию». Партия намеревалась создать Временное революционное правительство как орган победившего пролетариата и крестьянства. Революционеры старались прежде всего разложить вооруженные силы. В беспорядки оказались втянуты матросы Черноморского флота, среди которых было много бывших рабочих.

Узнав об этом, Ленин послал большевика М. Васильева-Южина возглавить восстание, но пока тот ехал из Женевы в Одессу, «Потемкин» уже ушел оттуда. Странствуя по различным портам Черного моря, броненосец нигде не встретил поддержки, мятежная команда устроила артобстрел одесской набережной с гуляющими по ней гражданами; 26 июня он пришел в Констанцу и сдался румынским властям. В ноябре 1905 г. Шмидт возглавил восстание на крейсере «Очаков», но оно сразу было подавлено. Большинство частей армии и флота остались верны своей присяге. Крестьянские волнения провоцировались партией эсеров во главе с В. Эсеры всё чаще прибегали к террористическим актам.

Была создана «Боевая организация», на совести которой немало политических убийств. Так, в феврале 1905 года эсером И. Каляевым был убит московский Генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович. Наконец Император пошел навстречу требованиям общественности. В августе 1905 г.

Пятилетка была прервана вероломным гитлеровским нападением 22 июня 1941 года.

В начале войны удалось эвакуировать на восток 1. Во время войны гитлеровцы: сожгли и разрушили 1. В кратчайшие сроки на востоке страны была развернута военная промышленность, которая дала фронту 138,5 тыс. Созданная в войну на востоке промышленная база в послевоенное время получила дальнейшее развитие. Уже в 1948 году в основном был достигнут довоенный уровень промышленного производства, а к 1950 году основные производственные фонды возросли к уровню 1940 года: в промышленности — на 41, в строительстве — на 141, в транспорте и связи — на 20 процентов. На 73 процента был превзойден довоенный уровень по валовой продукции: промышленности.

Сельское хозяйство по большинству показателей также вышло на довоенный уровень. Вновь заработали гиганты металлургии и машиностроения Юга. Начиная с 1947 года, вплоть до 1953 года весной проходили крупные снижения розничных цен на продукты питания и товары широкого потребления. За пятилетку национальный доход вырос на 71, объем промышленной продукции — на 85, продукции сельского хозяйства — на 21 процент, объем капиталовложений инвестиций в отечественную экономику — почти вдвое. В 1952 году вошел в строй Волго-Донской судоходный канал. В Иванове вступили в строй первые очереди заводов автокранов, расточных станков, точных приборов.

За пятилетие национальный доход возрос более чем в полтора раза, валовая продукция промышленности — на 64, сельского хозяйства — на 32 процента, капиталовложения более чем вдвое. Начато освоение целинных и залежных земель Казахстана, Зауралья и Западной Сибири. Страна получила надежный ракетно-ядерный щит. Пятилетка началась с апрельского полета Юрия Гагарина в космос и увенчалась ростом национального дохода на 60, основных производственных фондов — на 90, валовой продукции промышленности — на 84, сельского хозяйства — на 15 процентов. За пятилетие национальный доход вырос на 42, объем валовой продукции промышленности — на 51, сельского хозяйства — на 21 процент. За пятилетие национальный доход вырос на 28, объем валовой продукции промышленности — на 43, сельского хозяйства — на 13 процентов.

Информация

Вып. 3. Тысяча девятьсот пятый год. Найдите и исправьте ошибку (ошибки) в образовании формы слова. Запишите правильный вариант формы слова (слов). 1) ихние письма 2) в обеих руках 3) до тысяча девятьсот пятого года 4) уважаемые директора. Коллекции и спецпроекты. Новости. ДО ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТОГО года. 1985 (одна тысяча девятьсот восемьдесят пятый) год — невисокосный год, начинающийся во вторник по григорианскому календарю. В российских селах за пять лет построят или модернизируют почти 4,5 тысячи инфраструктурных объектов.

Николай Железников «Девятьсот пятый год»

Главная» Новости» Новости 1985 года. • Упоминается, что историки спорят о том, была ли революция тысяча девятьсот пятого-тысяча девятьсот седьмого годов самой успешной российской революцией. Коллекции и спецпроекты. Новости. Смотрите онлайн самые последние и важные новости канала ОТР на официальном сайте.

Вышел первый номер газеты «Известия»

Здесь Олег сидел за судейским столом, обеспечивая контакт советских судей Международного трибунала с судьями других держав. Он же участвовал и во всех закрытых судебных заседаниях. Мамедов прибыл на процесс из советского посольства в Риме и тоже, как говорится, очень пришелся ко двору. Советские судьи и обвинители высоко ценили его как переводчика, но в то же время привлекали к поручениям и совсем иного характера, требовавшим от исполнителя определенной политической зрелости. Я еще расскажу о таком интересном эпизоде процесса, как допрос германского фельдмаршала Паулюса, об обстоятельствах его прибытия в Нюрнберг.

Здесь же упомяну только, что, прежде чем обеспечить выступление Паулюса в суде, следовало преодолеть ряд организационных трудностей. В немалой степени этому содействовал Энвер Мамедов. После окончания Московского института истории, философии и литературы каждый из них по нескольку лег работал во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей. И мы с гордостью сознавали, насколько выше они в своем развитии по сравнению с переводчиками других стран.

Когда на окончательно выправленной стенограмме стояла подпись Кулаковской или Соловьевой, можно было надеяться, что будущий историк, изучающий Нюрнбергский архив, не найдет повода для претензии. Кроме того, обладая опытом общения с зарубежными деятелями культуры, эти наши товарищи постоянно помогали работникам советской делегации находить общий язык со своими американскими, английскими и французскими коллегами. Переводчиков у нас было гораздо меньше, чем у делегаций других стран. Работы же для них оказалось, пожалуй, даже больше, чем у наших партнеров по трибуналу.

И здесь все мы имели возможность лишний раз на практике убедиться в том, что такое новое, советское, отношение к труду. Князь Васильчиков, состоявший на службе у американцев, с недоумением спрашивал наших синхронных переводчиков: — Слушайте, господа, зачем вы еще занимаетесь переводом документов? Вам ведь за это не платят. Синхронные переводчики, тратившие очень много энергии на выполнение своих прямых обязанностей, действительно освобождались от всякого иного перевода.

Однако Костя Цуринов и Тамара Соловьева, Инна Кулаковская и Таня Рузская не могли оставаться безразличными, когда их товарищи — «документалисты» Тамара Назарова или Лена Войтова — сгибались под тяжестью своей нагрузки. Наше неписаное правило — товарищеская взаимопомощь — ярко проявлялась и в другом. Как я уже говорил, в кабинах переводчиков каждой страны всегда сидело по три человека. Речи судебных ораторов порой продолжались в течение часа и даже более того.

В этих случаях переводчик с соответствующего языка работал с предельным напряжением, а остальные двое могли слушать, так сказать, вполуха, только чтобы не пропустить реплику на «своем» языке. Переводчики — американцы, англичане и французы в подобной ситуации обычно читали какую-нибудь занимательную книгу или просто отдыхали. Наши же ребята почти всегда все вместе слушали оратора и в полную меру своих возможностей помогали товарищу, ведущему перевод. При синхронном переводе даже самый опытный переводчик непременно отстает от оратора.

Переводя конец только что произнесенной фразы, он уже слушает и запоминает начало следующей. Если при этом в речи дается длинный перечень имен, названий, цифр, возникают дополнительные трудности. И вот здесь-то у наших переводчиков всегда приходили на выручку товарищи по смене. Они обычно записывали все цифры и названия на листе бумаги, лежавшем перед тем, кто вел перевод, и тот, дойдя до нужного места, читал эти записи, не напрягая излишне память.

Это не только гарантировало от ошибок, но и обеспечивало полную связность перевода. Справедливости ради не могу не заметить, что такая форма товарищеской взаимопомощи вскоре получила распространение и среди переводчиков других делегаций. Вот оно, пусть хоть маленькое, но все же торжество нашей морали! Работать в Нюрнберге в качестве переводчиков или даже архивариусов стремились многие советские историки, экономисты, международники, юристы.

Хорошо помню письмо ныне покойной академика А. Она рекомендовала в качестве переводчика своего ученика М. Миша Восленский оказался прекрасным работником и замечательным товарищем. Он мечтал стать летописцем процесса.

К сожалению, мечты эти почему-то не сбылись: прошло уже двадцать лет, а его книга о Нюрнберге остается еще не написанной. Зато Нюрнберг определил весь жизненный путь М. Восленского — он стал одним из наиболее известных советских историков-германистов. Теперь Михаил Сергеевич Восленский уже доктор исторических наук.

Другой наш переводчик — Костя Цуринов — большой знаток испанской литературы. В ходе Нюрнбергского процесса почти переквалифицировался в юриста. По моему представлению он был назначен секретарем советской делегации. Но в отличие от Михаила Сергеевича Восленского, Константин Валерьянович Цуринов в конечном счете не испытал такого влияния Нюрнберга на свою дальнейшую судьбу.

Он остался верен филологии и является ныне одним из крупнейших специалистов по испанской литературе. Когда мы проводили на мирную конференцию в Париж Олега Трояновского, его сменил за судейским столом Берри Купер. Это был переводчик особого рода. Случилось так, что английский язык стал для него родным.

В переводе на английский ему не было равных в нашей делегации. Но с переводами на русский он чувствовал себя не очень уверенно и частенько прибегал к помощи товарищей. Зато и сам помогал друзьям всем, чем мог. Это был на редкость добрый и благожелательный человек, щедро наделенный от природы чувством юмора.

С теплым чувством я вспоминаю также Лену Дмитриеву и Нину Орлову. В течение всего процесса они работали с Р. Руденко и И. Наши коллеги — обвинители и судьи других стран, — прощаясь с ними, от души благодарили этих тружениц за то, что было сделано каждой из них для установления хороших деловых отношений между руководителями делегаций.

Были среди переводчиков и такие, которые пришли в зал суда прямо из концлагерей. Они тоже относились к своей работе не только добросовестно, а просто самозабвенно. Для курьеза скажу, что один из них, обычно заикавшийся, сразу исцелялся от этого своего недуга, как только входил в переводческую кабину. Правильный перевод в обстановке Нюрнбергского процесса выходил далеко за рамки чисто технической задачи.

Это подчас приобретало характер большой политики. Вспоминается антисоветский выпад доктора Штамера, адвоката Геринга. Допрашивая одного из свидетелей, он весьма часто употреблял слово «безетцунг», говоря об освобождении Польши советскими войсками в 1944 году. Слово это имеет два значения: «оккупация» и «занятие».

По всему духу вопросов адвоката советский переводчик Евгений Гофман понимал, какой смысл вкладывает тот в слово «безетцунг», и потому перевел его как «оккупация». Руденко тут же заявляет протест. Западные судьи, которым их переводчики перевели это слово в его нейтральном звучании, не понимают, чего добивается главный советский обвинитель. Объявляется перерыв.

Суд удаляется на совещание. Наш переводчик разъясняет суть дела. Суд возвращается в зал и объявляет о своем решении: в протоколе заседания слово «оккупация» должно быть заменено словом «освобождение». Доктор Штамер недовольно кривится, но возражать не смеет… Не обходилось, впрочем, и без казусов.

Мне вспоминается сейчас один забавный казус. Показания давал Геринг. Переводила их очень молоденькая переводчица. Она была старательной, язык знала хорошо и на первых порах все шло гладко.

Но вот, как на грех, Геринг употребил выражение «политика троянского коня». Как только девушка услышала об этом неведомом ей коне, лицо ее стало скучным. Потом в глазах показался ужас. Она, увы, плохо знала древнюю историю.

И вдруг все сидящие в зале суда услышали беспомощное бормотание: — Какая-то лошадь? Какая-то лошадь?.. Смятение переводчицы продолжалось один миг, но этого было более чем достаточно, чтобы нарушить всю систему синхронного перевода. Геринг не подозревал, что переводчик споткнулся о троянского коня, и продолжал свои показания.

Нить мысли была утеряна. Раздалась команда начальника смены переводчиков: «Stop proceeding! А вот еще аналогичный пример. Одна из переводчиц, не особенно искушенная в военно-морской терминологии, переводила показания свидетеля.

И вдруг у нее получилось так, что далеко в открытом океане английский корабль обнаружил… мальчика. Когда его выловили и как следует отмыли, то на самом мальчике явственно проступила надпись, свидетельствующая, что он принадлежал потопленному немцами английскому кораблю… Тут голос переводчицы стал звучать несколько неуверенно, но уяснить свою ошибку ей удалось лишь выйдя из кабины. Она перепутала близкие по звучанию английские слова «буй» и «бой» мальчик. Всякое случалось в переводческой практике!

В составе делегации США, Англии и Франции находилось на службе значительное количество русских эмигрантов. Были среди них и такие, которые упорно сохраняли к Советскому Союзу враждебное отношение. Но большинство все-таки явно симпатизировали нам. Многие из этих людей покинули родные места еще в детские годы.

Находясь за границей, в массе своей они бедствовали. Помнилась война с Германией 1914—1918 годов, полная неудач для царской России. И вдруг четверть века спустя, когда германские милитаристы вновь оказались на русской земле, все обернулось по-иному — война закончилась блистательной победой русского оружия. Уже от одного этого у вчерашних белоэмигрантов не могло не заговорить чувство национальной гордости, и они, порой безотчетно, потянулись тогда к нам, советским людям.

Как-то раз, во время очередного заседания, один из секретарей советской делегации, майор Львов, сообщил мне, что в коридоре вот уже больше часа меня дожидается какой-то сотрудник английской делегации. Я спустился вниз и увидел пожилого человека, весьма небогато одетого. Лет ему было под шестьдесят. После этого незнакомец представился.

За точность не ручаюсь, но, кажется, фамилия его была Строганов. Он эмигрировал из России после революции. Я сразу не понял, что это такое. Строганов разъяснил — Российское общество пароходства и торговли.

Потом рассказал мне, что родился, жил и служил до революции в Одессе. Оказавшийся рядом со мной Аркадий Львов не удержался от восклицания: — Так вы же с майором земляки! Это была не самая удачная реплика. Строганов забросал меня вопросами.

Чувствовалось, что он сохранил глубокое уважение к своей Родине, а к Одессе — нежную сентиментальную любовь. В глазах его появились слезы. Старого одессита интересовало все: велики ли в городе разрушения, цел ли Николаевский бульвар, гостиница Лондонская, как Дюк? Ну и, конечно, осведомился о состоянии Оперного театра, в отношении которого одесские аборигены десятки лет спорили, первый ли он по красоте и изяществу в мире или только в Европе.

Некоторые снисходительно соглашались с тем, что в Вене построили такой же театр, но, разумеется, скопировав с одесского. Это спор, начавшийся где-то в XIX веке, прошел через две революции и несколько войн, но острота его не уменьшилась. Не скрою, мне приятно было поболтать со стариком. Они ведь очень занятные, эти одесские старики.

Недаром о них с такой симпатией писали Куприн, Бабель, Ильф и Петров. Но времени у меня было в обрез, и я постарался переключить нашу беседу на деловой тон: — Так чем же я все-таки обязан вашему вниманию, господин Строганов? Майор Львов чуть было не прыснул от такой торжественной формы обращения, но сдержал себя и тактично заметил: — Господин Строганов, а ведь можно и без «превосходительства». Старик улыбнулся, взглянул поочередно на наc обоих и не без лукавства отпарировал: — А ведь я знаю, господа, что в России все это отменено.

И сам считал, что это было сделано правильно. Но покорнейше прошу меня извинить: теперь самое время восстановить эти слова. После всего, что случилось, молодые люди, после таких побед русской армии я не могу обращаться к русскому генералу без приставки «ваше превосходительство». Я обещал Строганову поговорить с Никитченко, хотя так и не мог понять, о чем он хочет говорить с весьма несловоохотливым Ионой Тимофеевичем.

Старик был очень доволен и заверил, что впредь мы можем полагаться на него, он всегда готов помочь нам. Можете к ней относиться с доверием. Люди настроены к вам очень дружески. Скоро мы действительно убедились в этом.

Многие из эмигрантов старались по мере сил быть полезными нам. Помню, однажды мне пришлось вступить в спор с начальником отдела переводов генерального секретариата полковником Достером. Нами с некоторым опозданием был сдан в перевод с русского на английский язык текст предстоящей речи помощника главного советского обвинителя Л. Одновременно подоспела к переводу речь другого советского обвинителя — Л.

Полковник Достер отказался обеспечить своевременный перевод. Мы и сами понимали, что ставим переводчиков в тяжелое положение, но продолжали добиваться своего. Чтобы убедить нас в невозможности своевременно перевести обе речи, полковник Достер повел меня и Шейнина в русскую секцию бюро переводов, целиком состоявшую из эмигрантов. Каково же было удивление Достера, когда возглавлявшая эту секцию княгиня Татьяна Владимировна Трубецкая заявила ему: — Милый полковник, вы, конечно, правы.

Но на этот раз позвольте нам, русским, самим договориться с русскими. Нас же она заверила, что работа будет выполнена в срок. И слово свое сдержала. В памяти остались и некоторые другие встречи с эмигрантами.

Хочется сказать, в частности, о Льве Толстом — внучатом племяннике великого писателя. Как сейчас, вижу перед собой его худощавое смуглое лицо человека лет тридцати — тридцати трех. Работал он переводчиком во французской делегации и, возвратившись однажды из поездки в Париж, привез советским писателям, работавшим на процессе, сердечное приветствие от И. Бунин прислал также свежий номер русского эмигрантского журнала, в котором был напечатан его рассказ «Чистый понедельник».

Об этом рассказе много говорили и спорили. Но в одном соглашались все: от начала до конца его пронизывало чувство беспредельной тоски по Родине и нежнейшей любви к ней. Не могу я забыть и того, как пришла к нам группа русских переводчиков из западных делегаций с просьбой показать им документальные фильмы о преступлениях нацистов на советской территории. Такой киносеанс был организован, и трудно описать, что на нем происходило.

Плакали поголовно все — мужчины и женщины, молодые и старые. Волнение зрителей было непередаваемым. И тогда мне невольно вспомнились слова Дантона, брошенные в ответ на предложение эмигрировать из Франции, ибо гнев Робеспьера скоро настигнет и его: — Нельзя унести Родину на каблуках своих сапог. Да, действительно нельзя!

Не случайно в нюрнбергский Дворец юстиции стекалось тогда такое количество писателей и публицистов. Ефимов, Н. Жуков и др. Это дало когда-то повод Илье Эренбургу остроумно заметить устами Хулио Хуренито, что палка, в чьих бы руках она ни оказалась, не перестанет быть палкой; ни мандолиной, ни японским веером она стать не может.

Нюрнбергская тюрьма не являлась исключением. Это многоэтажное здание нафаршировано камерами размером 10 на 13 футов. В каждой камере на высоте среднего человеческого роста — окно в тюремный двор. В дверях — другое окошко, постоянно открытое через него передавалась подсудимому пища и осуществлялось наблюдение.

В углу — туалет. Весь мебельный «гарнитур» составляют койка, жесткое кресло и вправленный в пол стол. На столе разрешалось иметь карандаши, бумагу, семейные фотографии, табак и туалетные принадлежности. Все другое изымалось.

Когда подсудимый ложился на койку, его голова и руки должны были всегда оставаться на виду. Всякий, кто пытался нарушить это правило, вскоре чувствовал руку часового: его будили. Ежедневно заключенных брил безопасной бритвой проверенный парикмахер из военнопленных. Бритье тоже проходило под наблюдением охраны.

Электропроводка и освещение были сделаны так, что свет в камеры подавался снаружи. Это исключало возможность самоубийства током. Очки выдавались только на определенное время и на ночь обязательно отбирались. Один-два раза в неделю заключенные могли ожидать обыска.

В таких случаях они становились в угол, а военная полиция перетряхивала буквально всю камеру. Еженедельно полагалась баня, но перед ней непременно нужно было пройти через специальное помещение для осмотра. Я часто видел начальника тюрьмы полковника Эндрюса. Высокий, широкоплечий, представительный, в очках, придававших его строгому лицу еще большую официальность, он проявлял много забот о подсудимых, дабы каждый из них чувствовал себя настолько хорошо, чтобы не пропускать заседаний суда.

Эндрюс производил впечатление настоящего служаки, понимавшего, что под его надзором находятся не обычные уголовники, а заключенные особого рода. Как-то он мне сказал, показывая на скамью подсудимых: «Уф». Я сразу не понял его, и он разъяснил: — Very important persons [Весьма важные персоны]. Эти «Vip» не однажды жаловались на него.

Самое курьезное заключалось в том, что, даже сидя на скамье подсудимых, многие из них по-прежнему претенциозно рассматривали себя государственными деятелями. Их возмущали любые ограничения. Шахт, например, гневно жаловался на то, что ему не разрешают встречаться в тюрьме с такими джентльменами, как Папен и Нейрат остальных он считал преступными каторжниками, которым давно место на галерах, и потому его даже устраивало, что видится с ними не очень часто. Но больше всех и наиболее шумно выражал свои протесты Герман Геринг.

В отношении его полковник Эндрюс проявлял особую заботу и предосторожность. А вот это-то «свободолюбивой» натуре Германа Геринга как раз и не нравилось. На одном из заседаний генерального секретариата начальник тюрьмы давал объяснение по поводу очередной жалобы на него заключенных. Эндрюс пожаловался на Геринга: — Понимаете, этот толстый Герман все-таки неблагодарная свинья.

Я же его избавил от пагубной привычки целыми пригоршнями поедать наркотические таблетки. Ведь когда он прибыл ко мне, никак не хотел расставаться с чемоданом, наполненным наркотиками. Я отобрал. Он ругался, но вынужден был примириться.

Я сделал из него человека и спас от верной и позорной для мужчины смерти… В первые дни своего пребывания в тюрьме Геринг пытался убедить Эндрюса в том, что хотя среди подсудимых он действительно «первый человек», но это еще вовсе не значит, будто он самый опасный. Когда эта линия защиты ничего не дала, «толстый Герман» избрал другую, с его точки зрения, более весомую: как-никак процесс в Нюрнберге — исторический, и вряд ли, мол, чиновники вроде полковника Эндрюса захотят, чтобы их имя ассоциировалось потом с оскорблениями в отношении больших государственных деятелей, оказавшихся, увы, в беспомощном и безответном положении. Эндрюс рассказывал, что однажды Геринг, обращаясь к нему, воскликнул с явно напускным пафосом: — Не забывайте, что вы имеете здесь дело с историческими фигурами. Правильно или неправильно мы поступали, но мы исторические личности, а вы никто!

Полковник Эндрюс держался иного мнения, а потому довольно легко сносил такие истерические вспышки своих клиентов. Эндрюса не столько обижало, сколько смешило то, что бывший рейхсмаршал пугает его судьбой тюремщиков Наполеона. Никто в Германии, даже среди ближайшего окружения Германа Геринга, не подозревал, что он питает интерес к истории и литературе. Мы еще увидим, как загружен был день этого «второго человека в империи».

Но, видно, Геринг давно готовил себя к положению «первого человека», в связи с чем его очень волновала карьера Бонапарта. На изучение жизни и печального конца императора он находил время. Наполеона из него явно не вышло. Для Геринга не нашлось даже какого-нибудь экзотического острова, подобного тому, где доживал остаток дней своих «великий корсиканец».

Это тоже оказалось лишь глупой мечтой. Геринга посадили в обычную уголовную тюрьму, в обычную одиночную камеру с парашей, под надзор не очень посвященной в историю американской стражи. Ему не оставалось ничего иного, как попытаться своими силами восполнить этот пробел в образовании американцев. Он позволял себе дурное обращение с пленником.

Я хотел бы, чтобы вы знали, что ему пришлось потом написать в свое оправдание два тома воспоминаний. Но Эндрюс очень хладнокровно выслушивал такие тирады… Припоминается и еще одно заседание генерального секретариата, на котором в числе прочих вопросов рассматривалась очередная жалоба некоторых заключенных Нюрнбергской тюрьмы. На этот раз жаловались немецкие фельдмаршалы и генералы. Человек пятнадцать — двадцать.

Главное, что их возмущало, это уборка камер. Каждое утро один из немецких военнопленных солдат передавал господам фельдмаршалам обыкновенную метлу, которой они самолично должны были подмести пол своей камеры. Жалуясь на столь оскорбительное к ним отношение, германские фельдмаршалы и генералы обильно цитировали Женевскую конвенцию 1929 года о режиме для военнопленных. Они упорно не хотели считаться с тем, что являются уже не военнопленными, а военными преступниками, что режим их содержания определяется не Женевской конвенцией, а уголовным кодексом.

Полковник Эндрюс отозвался по поводу этой жалобы с присущей ему лаконичностью. Во время прогулок им разрешалось разговаривать. Но не все пользовались этим правом. Некоторые предпочитали держаться особняком.

Многие открыто сторонились Штрейхера. Отношение к нему других обвиняемых с предельной ясностью выразил Функ: — Я достаточно наказан уже тем, что вынужден сидеть рядом со Штрейхером на скамье подсудимых. Довольно странные вещи происходили иногда в тюрьме. Английское радио посвятило этому специальную передачу, в деталях сообщив своим слушателям, как все протекало.

Оказывается, еще накануне рождества из двух или трех тюремных камер было оборудовано нечто напоминающее церковь. Каждый подсудимый приходил туда со своим охранником. Разговаривать не разрешалось. Если охрана замечала, что кто-то не столько произносит слова молитвы, сколько болтает с другими подсудимыми, к «нарушителю» применялись соответствующие меры.

Какое отвратительное зрелище, какое фарисейство! Матерые преступники смиренно «беседуют с богом». Даже Фриче, опубликовавший впоследствии свои мемуары, пишет, что «слышать это было страшно». Подсудимым без ограничения давали из тюремной библиотеки книги.

Фабриканты отказались их принять, мотивируя это нежеланием общаться с неорганизованной толпой. Тем самым представители ивановской буржуазии сами подтолкнули рабочих к выбору депутатов. Поэтому 15 мая 1905 года рабочие выбрали 151 депутата, создавших Собрание уполномоченных депутатов г. Иваново - Вознесенска. Негорелая улица. Мещанская управа. В этот день здесь проводится первое заседание фактически первого в России общегородского Совета рабочих депутатов. Голубева, Фёдор Самойлов, Матрёна Сарментова. Совет действовал как орган революционной власти: осуществлял явочным порядком свободу собраний, слова, печати, устанавливал революционный порядок в городе, принимал меры по оказанию помощи бастующим и их семьям.

Боевую дружину рабочих возглавлял большевик Иван Уткин Станко. Полтора месяца Совет вел переговоры с фабрикантами. Пытаясь сломить бастующих и их рабочий Совет, царские власти применили войска.

Булыгина начала разработку положения о Государственной Думе [4].

Частичное цитирование возможно только при условии гиперссылки на iz.

Сайт функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации. Ответственность за содержание любых рекламных материалов, размещенных на портале, несет рекламодатель.

Николай Железников «Девятьсот пятый год»

Главная» Новости» Новости 1985 года. Тысяча девятьсот пятый год. Первый салют по случаю Дня Победы был произведен в Москве 9 мая 1945 года 30 залпами из тысячи орудий. Тысяча девятьсот пятый год перед царским судом.

Харьковский фронт СВО посыпался: армия России ворвалась в Макеевку и выбила ВСУ из Кисловки

  • Как бомбардировщики отряда "Циклон" защитили полстраны от радиоактивного облака
  • АиФ Санкт-Петербург: новости и события города, историческая хроника на |
  • Другие вопросы:
  • Что было 9 мая 1945 года. Девятое мая тысяча девятьсот сорок пятый год, день победы вкратце
  • 1905 год — Википедия Переиздание // WIKI 2
  • До тысячи девятисот пятого года - верно ли склонение составного числительного?

Поиск библиотечных материалов

В 1981 году в Москве проживало 8 302 000 человек, в Новосибирске - около 1 360 000 человек. В Среднем Поволжье днем возможно усиление морозов до 18-22 градусов, ночью -до 25 - 27. Бои продолжались до 12 мая 1945 года. Взято в плен 252 661 солдат противника, захвачено около 650 танков, 3069 орудий, 790 самолетов, 41 131 автомобиль.

Выборы в Думу не состоялись. Сентябрь[ ] 5 сентября — заключён Портсмутский мир с Японией, конец русско-японской войны. Мантейфель провёл первую хирургическую операцию по извлечению пули из сердца.

В две тысячи девятнадцатом году.

В две тысячи восьмом году. В две тысячи пятом году. Во всех приведенных примерах изменилась лишь последняя цифра в соответствии с падежной формой.

Он выдвинул идею пятилетки исходя из того, что именно за пять лет реально построить с нуля крупное сооружение или предприятие, а значит, заявленные в пятилетних планах результаты будут вполне достижимы. Пятилетним циклам, по расчетам идеолога первых пятилеток, подчинялся и рост урожайности, и даже процесс перераспределения специалистов между предприятиями. Наконец, это был промежуток, отлично подходящий для среднесрочного планирования, поскольку он легко разделялся на пять годовых краткосрочных периодов и так же легко объединялся в привычные для страны десятилетия, представлявшие собой минимальный период долгосрочного планирования. Что же касается задач, ставившихся в рамках каждого пятилетнего плана, то их формулирование начиналось с низового уровня; эти предложения аккумулировались в Госплане и согласовывались с руководством партии и правительством, а в итоге утверждались партийными съездами или народными депутатами. Первая пятилетка Главным документом первой пятилетки , охватившей период с 1 октября 1928-го по 1 октября 1932 года, определили «Директивы по составлению пятилетних планов развития народного хозяйства», которые в 1927 году утвердил XV съезд ВКП б.

На основе этих директив был составлен план, который в апреле 1929 года утвердила XVI партконференция, а затем в мае V съезд Советов СССР превратил в руководящий документ. Первая пятилетка решала четыре основные задачи, которые позволяли стране воссоздать, а то и создать с нуля многие индустриальные сферы: восстановление транспортной инфраструктуры, распределение производственных мощностей по территории страны, развитие добывающих и перерабатывающих предприятий и трансформацию энергетического комплекса. С остальным было труднее, многое приходилось создавать буквально на голом месте или на руинах. И тем не менее первая пятилетка была завершена всего за четыре года и три месяца, а по ее результатам объем промышленной продукции вырос в два с лишним раза.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий