Новости короткие рассказы бунина

Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. Мотив любви в рассказах Бунина нередко связан с предательством, которое приводит человека к трагическому финалу.

Короткие стихи Бунина

В рассказе отразилось впечатление, которое произвело на Бунина известие об убийстве Фердинанда. Образ тумана в коротких рассказах «Звезды стали тусклы и далеки, Небеса – туманны и глубоки». Читать все произведения, стихи Ивана Алексеевича Бунина.

Иван Бунин "Повести и рассказы"

Официальный сайт литературно-мемориального музея Ивана Алексеевича Бунина. Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. Смотрите видео онлайн «БУНИН короткие рассказы Муравский шлях,Свидание,Журавли,Капитал» на канале «Народный календарь» в хорошем качестве и бесплатно, опубликованное 20 апреля 2021 года в 11:25, длительностью 00:07:58. Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства.

Небольшие, короткие рассказы И. Бунин

Сидя у могилы, она вспоминает, как Оля хвасталась своим легким дыханием, которое якобы привлекает мужчин. А теперь ее дыхание рассеяно в ветре, небе — повсюду… 3. Окаянные дни «Окаянные дни» — книга тяжелая, настроение от нее становится мрачным, потому что она носит траурные цвета. Книга написана в форме записей дневника, автор делится своими впечатлениями и наблюдениями о событиях, произошедших в Москве во время гражданской войны — с 1 января 1918 по январь 1920 г. Автор не был в восторге от того, что творилось вокруг, и от будущего ожидал еще нечто более ужасное. Бунин с иронией описывает, как ввели новый стиль исчисления времени. Заметки и наблюдения Ивана Бунина от событий в России можно прочитать в книге «окаянные дни». Жизнь Арсеньева Алексей Арсеньев был рожден в отцовской усадьбе в 70-х годах. Все свое детство он провел на лоне природы, летом перед его взором расстилались цветы и травы, зимой — снежное море без конца и края… Размеренная спокойная жизнь, русские пейзажи сформировали характер Алексея, который никогда не менялся.

Его самое яркое детское воспоминание — это поездка в город с матерью и отцом. По дороге обратно домой Алеша увидел странного мужчину, так он впервые узнал о том, что существуют каторжники, убийцы, воры… Интересный факт: книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях. В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Господин из Сан-Франциско Господин из Сан-Франциско, заметив, что у него накопилось много денег после работы, которой он отдал всю свою жизнь, решил отправиться в путешествие с женой и дочерью. Тогда люди путешествовали в Старый Свет или Европу. Был тогда конец ноября, плыли они на роскошном теплоходе, выпивая кофе и принимая ванны. Пассажиры прогуливались по палубе, читали газеты, отдыхали в удобных креслах… Дочь господина познакомилась с принцем. По прибытию в Неаполь семья остановилась в дорогом отеле, а после все отправились на Капри.

Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается!

II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь.

Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно!

А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его.

Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха.

Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается.

И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив.

Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону.

Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит!

Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.

Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как?

При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью.

Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками.

Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню.

Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается.

Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах.

Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой.

Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная.

Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу.

Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком.

Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою.

Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова.

Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.

Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал.

Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении.

Да и слёз уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал!

Пришлось вспоминать всякую чепуху, порою выдумывать что попало, порою брать на себя всякую небылицу.

Притворяться балагуром, сказочником неловко, но неловко и сознаться, что нечего рассказывать. Да и как упустить заработок? Все-таки не всегда засыпают голодными ребятишки, закусишь и сам иной раз, купишь табаку, соли, мучицы, а не то, как вот нынче, крупы, яиц. Никифор сидит за столом, насупясь. Надо рассказывать, а ничего не придумаешь.

Держа в зубах трубку, вытянув верхнюю губу, глядя в землю, он до зеленой пыли растирает на ладони над кисетом корешки, выгадывая время. Барин ждет спокойно, но ждет. Хворост под чугуном разгорается, но свет держится только возле печки; уже не видно визжащих ребятишек, смутно и лицо барина. Однако Никифор не поднимает глаз, боясь выдать свое раздражение. Рассказывать нечего, но раздражение помогает.

Притворяясь думающим, он медленно, невыразительно начинает: Старые права были хитрый... Вот так-то поехал один мужик за дровами в лес, дело было, конечно, зимой, самый холод ужасный, и встречается с барином... У мужика, конечно, лошадь плохая, и барин попался злой. Ну, встречается с ним, кричит: «Сворачивай с дороги... Барин глядит, что такое он буровит, дурак, мол, опять его кутузкой...

И он его четыре раза порол, этот самый барин... Потом бросил его пороть и говорит на кучера: «Ну, он, верно, дурак, ну его к черту, сворачивай... Приезжает домой, «нy, говорит, девка, вряд жив буду; избил барин, вся тело синяя... Выздоровел, конечно, а он был плотник, и сбирается в дорогу. Положил в мешок рубанок, аршин, топор...

А барина этого была фамилия Шутов. Шел, шел, приходит, спрашивает, где такой-то барин проживает… Всходит на двор. Лакей выходит, говорит: «Вы плотник? Приходит к барину. Ну, конечно, договорились ценой, - за двести рублей.

Написали между собой расписку, дал пятьдесят рублей задатку... А у него был лес свой, у барина у этого...

Из-под его пера вышло большое количество стихов, повестей и рассказов.

По мотивам многих Бунина книг были поставлены пьесы и сняты художественные фильмы. Всеобщую любовь снискали знаменитые рассказы классика. Мы рекомендуем вам его произведения потому что...

Чистый понедельник Рассказ очень маленький, и освещает лишь малую часть жизни героев. Исследователи бунинского творчества сходятся во мнении, что в «Чистом понедельнике» нашла отражение первая любовь автора. Солнечный удар Военный и очаровательная девушка знакомятся на палубе корабля.

Ещё какое-то время назад она знать не знала о существовании этого мужчины, однако любовь толкает её на удивительные поступки. Это чувство здесь как метеорологическое явление — и как болезнь. Очень щемящее чувство.

Темные аллеи (сборник)

В честь 153-летия Ивана Алексеевича Бунина мы подготовили подборку его произведений. Иван Алексеевич Бунин I Вспоминается мне ранняя погожая осень Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине м. Иван Алексеевич Бунин Собрание сочинений в девяти томах Том 7. Рассказы 1931-1952. Мотив любви в рассказах Бунина нередко связан с предательством, которое приводит человека к трагическому финалу. Читайте Нобелевский лауреат, Иван Алексеевич Бунин – лучшие стихи и рассказы, трогательные романы и повести. В рассказе «Поздний час» идет речь о необычной встрече уже немолодого мужчины со своими прошлыми воспоминаниями.

Подснежник - трогательный рассказ И. А. Бунина

В рассказе Бунин даёт описание природы. Иван Алексеевич Бунин I Вспоминается мне ранняя погожая осень Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине м. Сборник Тёмные аллеи состоит из 37 рассказов, объединённых темой любви и заканчивающие в большинстве случаев трагически. В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина – рассказ «Несрочная весна».

10 самых известных произведений Ивана Алексеевича Бунина

Биография и список книг и произведений (в том числе доступны и электронные книги для онлайн чтения) Иван Алексеевич Бунин на В рассказе Бунин даёт описание природы. Иван Алексеевич Бунин Собрание сочинений в девяти томах Том 7. Рассказы 1931-1952. В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы. Многими Бунин воспринимается исключительно как писатель-реалист, мастер жизненных зарисовок, а также тонкий изобразитель лирических состояний.

10 лучших рассказов Ивана Бунина

В первой много места занимал широкий турецкий диван[ 17 ], стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша, протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы... Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех... Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате ; и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала: лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать. Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам!

Не любите вы меня! А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало?

Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить... И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки[ 21 ], стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»[ 22 ]? До того высокопарно, что совестно читать.

И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю[ 24 ]. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча.

Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче? В «Метрополь», может быть?

И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило.

Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя! Она промолчала.

Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть. Кто же знает, что такое любовь? Я махнул рукой. И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева...

В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, в подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица.

Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботинках. Глаза ее были радостны и тихи. Я удивился, но поспешил сказать: — Хочу! Я удивился еще больше: — На кладбище?

Это знаменитое раскольничье? Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями...

Рипиды, трикирии! Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие!

Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег... Да нет, вы этого не понимаете!

Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова.

Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор. Только не шибко, Федор, — правда? И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна...

Я засмеялся: — Опять в обитель? В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван...

Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки!

Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву. Как же вы не знаете? И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь.

Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Ах, как было хорошо!

Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы...

New Road Новая дорога. Петр Якубович , писавший в «Русском Богатстве», нашел в этом рассказе пример стремления Бунина дистанцироваться от реальной жизни, преуспевая в ее прекрасных изображениях. Туман Туман, Туман. Тишина Тишина, Тишина. По мотивам визита Бунина в Швейцарию. Некоторые описания и наблюдения, по-видимому, воспроизведены Буниным из его письма брату Юлию от ноября 1900 г.

Костёр Костёр. Наряду с двумя другими рассказами «Хребет» и « В августе » под общим названием «Три рассказа». В августе V avguste, В августе. Наряду с двумя другими рассказами под общим названием «Три истории». Некоторые подробности здесь, такие как визит последователей Льва Толстого или прогулки по улицам провинциального городка, напоминающего Полтаву, автобиографичны. Осенью Осенью, Осенью. Чехова это не впечатлило. Новый год Новый год, Новый год.

Рассвет всю ночь Заря всю ночь, Заря всю ночь. В сборнике Кораблик Кораблик, 1907 , как «Счастье» Счастье. Рассказы, Рассказы, 1902, сборник. Николай Телешов , которому автор прислал рассказ, не впечатлен. История может быть скудной, но вряд ли мускулистой... Похоже на чтение чужих писем... Проще говоря, мне это не нравится, вот и все», - написал он 15 марта 1902 г. Бунин не согласился.

И вам не нужно передергиваться; это не неприятно, что я пытаюсь здесь быть, просто откровенно», - ответил он на 21 Март. Сборник «Знание», кн. Всего же проза Бунина вошла в шестнадцать сборников «Знанье». Обе истории получили хорошую прессу. Хитрость не для него, он тоже художник для этого. И если его персонажи выглядят как социальные типы, это потому, что необыкновенный реализм их автор делает их, несомненно, типичный,» писал критик Александр Амфитеатров. Золотое дно Золотое дно, Золотое дно. Собрание «Знание», кн.

Этот рассказ впоследствии дал название сборнику Бунина, вышедшему в 1913 году, а в доработке - в 1914 году. Готовя его к более позднему, Бунин разделил текст на пять глав и расстался с фрагментами, описывающими жестокость старых помещиков по отношению к ним. Далекие Далёкое, Далёкое. Журнал «Правда», 1904 г. В Полном собрании сочинений И. Бунина он фигурирует как "Сон внука Обломова". Первая черновая редакция ». Сборник «Новое слово», т.

Михаил Чехов считал его «одним из лучших рассказов последних лет» письмо Бунину от 15 июня 1907 года. В начале У истока дней. Альманах «Шиповник», Санкт-Петербург, 1907. Новая версия рассказа вышла в газете «Последние новости», Париж 29 декабря 1929 г. В Полном собрании сочинений А. Бунина 1964 года "Зеркало" является приложением к роману. Белая лошадь Белая лошадь. Шиповник альманах, 1908, как «Астма» Астма.

История была задумана задолго до публикации. Об этом просто необходимо в« Знанье »», - писал Горький Бунину в письме от 25 ноября 1900 года. В 1905 году журнал «Правда» объявил о публикации «Белой смерти». Альманах «Земля», Том 1, Москва, 1908. Море богов Море богов, Море богов. В 1915 году в Полном собрании сочинений И. Бунина в нем фигурирует еще один рассказ, названный «Свет Зодиака». Иудея Иудея.

Антология Дрыкарха, Москва, 1910. Первоначально его части, Камень и Шеол, были отдельными рассказами. Бунин фигурировал в главах 4 и 5 «Иудеи». В текст включены фрагменты более раннего этюда «Ночная птица» и рассказа «Кукушка». В сокращенном виде опубликовано в Париже, 1926 г. Птицы небесные Птицы небесные, Птицы небесные. Знание, т. Накануне деревенской ярмарки Подторжье, Подторжье.

Написано в усадьбе двоюродного брата Бунина Васильевском о загородной ярмарке в Глотово Орловской губернии. Шеол Шеол. Птичья тень, Париж, 1931. Бунин фигурирует в 6 главе «Иудеи». Дьявольская пустыня Пустыня диавола, Пустыня дьявола. Земля Содомская Страна содомская. Крик Крик, Крик. Согласно рукописи, рассказ, написанный 26—28 июня 1911 г.

Он основан на реальном эпизоде, свидетелем которого был автор, когда моряки русского корабля напоили греческого пассажира просто ради забавы. Смерть пророка Смерть пророка, Смерть пророка. Снежный Бык Снежный бык, Снежный бык. Из коллекции «Иоанн Скорбящий» 1913. Древний человек. Написано 3—8 июля 1911 г. Strength Сила, Сила. Хорошая жизнь.

Сидим там, разглагольствуем против современной литературы и писателей. Пишем весь день напролет. Сверчок Сверчок, Сверчок. Всеобщий Ежемесячник, Санкт-Петербург. Написано во время пребывания на Капри. The Night Time Talk Ночной разговор. Сборник Первый Том первый. Издательство "Товарищество писателей".

Санкт-Петербург, 1912. Написано на Капри, 19—23 декабря 1911 г. Автор дважды сообщал своим корреспондентам Николай Клестов и Юлий Бунин, 24 и 28 декабря соответственно о успех этой истории среди гостей Горького. Консервативная пресса критиковала "The Night Time Talk" за то, что они считали чрезмерным натурализмом. Негативно оценили газеты «Столичная мольва», «Запросы жизни» и Русские ведомости. Счастливый дом Весёлый двор. Завершенный в декабре 1911 года, на Капри, он первоначально назывался «Мать и сын» Mat i syn, Мать и сын. Максим Горький сообщил Екатерине Пешковой письмом: В восемь [вечера] Бунин начал читать свой прекрасно написанный рассказ о матери и сыне.

Мать умирает от голода, а ее сын, бездельник и бездельник, просто пьет, потом пьяный танцует на ее могиле, а после идет и ложится на рельсы, и поезд отрубает ему обе ноги. Все это, написанное с исключительным мастерством, до сих пор вызывает уныние. Слушали: Коцюбинский, у которого больное сердце, Черемнов, больной туберкулезом , Золотарев, человек, который не может найти себя, и я, у которого болит мозг, не говоря уже о голове и костях. Потом мы много спорили о русском народе и его судьбе... Геннисарет Геннисарет. Написано на Капри 9 декабря 1911 года. В издании 1927 года Возрождение, Париж, текст изменен датировано «1907-1927». Знаное собрание, 1912, т.

Игнат Игнат. Коллекция Loopy Ears and Other Stories. Благов, получив рукопись, посчитал рассказ слишком натуралистичным, и Бунин потратил месяц на редактирование текста. Ермил Ермил. Написано 26—27 декабря 1912 г. Название было изменено для включения в сборник «Последнее свидание». Князь во князьях Князь во князьях , первоначально называвшийся «Лукьян Степанов». Последнее свидание.

Датировано «31 декабря 1912 г. Название было изменено, так как Бунин готовил новую книгу рассказов, которая также называлась «Последние встречи». Коллекция Last Rendes-Vous. Повседневная жизнь Будни, Будни. Датировано «25—26 января, 7—8 февраля 1913 г. Личарда Личарда. Русское Слово, Москва, 1913, No 61. Последний день Последний день.

Газета «Речь», Санкт-Петербург, 1913. По машинописной записи, написанной 1—15 февраля. Несколько рецензентов критиковали автора за гротескные изображения и якобы отсутствие сочувствия к своим героям. Fresh Shoots Всходы Новые, Всходы новые.

Эти произведения стали новым словом и в бунинском творчестве, и в русской литературе в целом. По словам К. Паустовского, «Жизнь Арсеньева» — это не только вершинное произведение русской литературы, но и «одно из замечательнейших явлений мировой литературы». По сообщению «Издательства имени Чехова», в последние месяцы жизни Бунин работал над литературным портретом А.

Чехова, работа осталась незаконченной в книге: «Петлистые уши и другие рассказы», Нью-Йорк, 1953. Умер во сне в два часа ночи с 7 на 8 ноября 1953 года в Париже. По словам очевидцев, на постели писателя лежал том романа Л. Толстого «Воскресение». Похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа во Франции. В 1929—1954 гг. С 1955 года — наиболее издаваемый в СССР писатель первой волны русской эмиграции несколько собраний сочинений, множество однотомников. Некоторые произведения «Окаянные дни» и др.

Кто бы мог думать? Вечно больной, дышащий на ладан Цетлин будет писать надгробное слово Тэффи — всегда бодрой, живой, энергичной? Ужас, в который разум отказывается верить! Вскоре выяснилось, что Цетлин малость поторопился: Тэффи благополучно прожила еще девять лет, а Михаил Осипович помер через год. Пословицы Бахрах когда-то усердно собирал частушки, народные поговорки, прибаутки.

Для писателя — это настоящий клад. И сколько ни записывай, еще множество останется. Он их собрал около одиннадцати тысяч. Когда из Москвы уезжал, все это осталось. Кое-что удалось восстановить по памяти. Бунин уходит в свою комнату, возвращается с тетрадью, в которой столбиком записаны всевозможные поговорки, которых ни у какого Даля не найти.

Некоторые Бунин любил повторять, но «воспроизвести их нельзя. А жаль! Они так выразительны и остроумны» Бахрах. Добавим: пословицами пересыпаны произведения Бунина. Вот наугад: «мертвых с погоста не носят», «все проходит, да не все забывается», «одному Бог дает полати, другому мосты да гати». Добрался писатель и до французских.

Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия. Это неверно. Самое значительное Буниным написано в эмиграции.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий