Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Вставьте пропущенные буквы; расставьте недостающие знаки препинания. Над какими нормами вы работали? напрягала все силы стараясь пр одолеть т чение. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при

Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов. Ученики: Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (пере-) течение. Заяц метнулся, заверещал и, прижав (присоединения) уши, притаился (неполнота). Через несколько часов с приливом (приближения) вода прибывает (приближения), снова доходит до скал. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах.

Глава 7 (продолжение)

1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. Глава первая Амур в нижнем течении.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой

Сильны мужчины и суровы тверды как сталь в глазах огонь. Сначала на уроках литературы учат придумывать на ровном месте. Если вас боятся потерять не факт что вас любят может с вами удобно. Какую власть имеет человек который даже нежности не просит. Система препятствий в конкуре. Система барьеров в конкуре. Схемы барьеров в конкуре. Схема препятствий для конкура.

Расставьте знаки препинания в предложениях. Расставьте знаки препинания в сложноподчиненных предложениях. Расставить знаки препинания в этом предложении. Расставить знаки препинания в стихотворении. У каждого своя дорога. Мотиватор дорога. Всегда выбирайте самый трудный путь на нем.

Прикольные мотиваторы про жизнь. Стих про я. Если ты уйдешь стихи. Стих если. Стихи которые должен знать каждый. Переписка с девушкой. Переписки с бывшими парнями.

Переписка с крашем. Переписки с бывшими девушками. Давление, сила давления, сила Архимеда решение задач. Задачи на силу Архимеда. Решение задач по теме давление и сила Архимеда. Сила Архимеда задачи с решением. Укажите предложение, в котором нужно поставить одну запятую..

Укажите предложение, в котором нужно поставить запятую:. Предложение с которой. Предложение со словом. Песенка ничего на свете лучше нету. Ничего на свете лучше нету текст. Ничего на свете текст. Бременские музыканты ничего на свете лучше нету текст.

Зачем идти на работу картинки. Обезьяна идет на работу. Завтра надо на работу. Обезьяна по жизни прикол. Преодоление картинки цитаты. Ты всё сможешь преодолеть. Ты все выдержишь.

Стихи о преодолении трудностей жизни. Правила конного спорта. Интересныефакте о конном спорте. Польза от верховой езды. Правила верховой езды. Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Чужая жена цитаты.

Никто тебе не друг никто не враг но каждый учитель. А небо все точно такое как если бы ты не продался. Мяч брошенный с начальной скоростью. Баллистика задачи с решением. Скорость мяча брошенного под углом к горизонту. Бросок мяча под углом к горизонту. Кто добивается цели.

Правильно поставленные цели в жизни. У каждого своя цель. Цели для счастливой жизни. Дружба вообще нужно ли это понятие чтобы лишний раз понять. Жизнь загадка которую надо уметь. Моих грехов разбор оставьте до поры вы оцените красоту игры. Может мне страну поменять.

Каждая девушка мечтает. Каждая девушка мечтает что однажды. Я прошёл курс психотерапии теперь я адекватный. Каждый мужчина мечтает. Спиши предложения подчеркни грамматические основы предложений. Спишите предложения подчеркивая грамматические основы. Два предложения со словами ходить.

Мотоциклист ехал 3 со средней скоростью.

Тоня поднимает голову и, раздвинув рукою ветви, смотрит вниз: от берега на середину озера сильными бросками плывет загорелое изгибающееся тело. Тоня видит смуглую спину и черную голову купающегося.

Он фыркает, как морж, разрезая воду короткими саженками, переворачивается, кувыркается, ныряет и, наконец, устав, ложится на спину, зажмурив глаза от яркого солнца, замирает, распластав руки и чуть изогнувшись. Тоня опустила ветку. Увлеченная книгой, данной ей Лещинским, Тоня не заметила, как кто-то перелез через гранитный выступ, отделявший площадку от бора, и, только когда на книгу из-под ноги перелезавшего упал камешек, вздрогнув от неожиданности, подняла голову и увидела стоявшего на площадке Павку Корчагина.

Он стоял, удивленный неожиданной встречей, и, тоже смущенный, собирался уйти. Не знал, что вы здесь, так что невзначай сюда. Он тоже узнал Тоню.

Если хотите, можем даже поговорить о чем-нибудь. Павка с удивлением глядел на Тоню: — О чем же мы с вами говорить будем? Тоня улыбнулась.

Можете сесть, вот здесь. Вот мы и познакомились. Павка смущенно мял кепку.

Это некрасиво звучит, лучше Павел. Я вас так и буду называть. А вы часто сюда ходите… — Она хотела сказать: купаться, но, не желая открыть, что видела его купающимся, добавила: — Гулять?

Вот это был удар! Нельзя бить так немилосердно. А мне эта сценка доставила много удовольствия.

Говорят, что вы часто деретесь. Павел потемнел. Пусть скажет спасибо, что ему тогда не попало.

Я слыхал, как он обо мне говорил, только не хотелось рук марать. Это нехорошо, — перебила его Тоня. Павел нахохлился.

У меня на таких руки чешутся: норовит на пальцы наступить, потому что богатый и ему все можно, а мне на его богатство плевать; ежели затронет как-нибудь, то сразу и получит все сполна. Таких кулаком и учить, — говорил он возбужденно. Тоня пожалела, что затронула в разговоре имя Лещинского.

Этот парень имел, видно, старые счеты с изнеженным гимназистом, и она перевела разговор на более спокойную тему: начала расспрашивать Павла о его семье и работе. Незаметно для себя Павел стал подробно отвечать на расспросы девушки, забыв о своем желании уйти. Павка покраснел.

Злой был поп, жизни от него не было. Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение, рассказывал ей, как старый знакомый, о том, что не вернулся брат; никто из них и не заметил, как в дружеской, оживленной беседе они просидели на площадке несколько часов.

Наконец Павка опомнился и вскочил: — Ведь мне на работу уже пора. Вот заболтался, а мне котлы разводить надо. Теперь Данило волынку подымет.

Тоня быстро поднялась, надевая жакет: — Мне тоже пора, пойдемте вместе. Мы побежим вместе, вперегонку: посмотрим, кто быстрей. Павка пренебрежительно посмотрел на нее: — Вперегонку?

Куда вам со мной! Павел перескочил камень, подал Тоне руку, и они выбежали в лес на широкую ровную просеку, ведущую к станции. Тоня остановилась у середины дороги.

Быстро-быстро замелькали подошвы ботинок, синий жакет развевался от ветра. Павел помчался за ней. С размаху набежал и крепко схватил за плечи.

Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно, прижалась к Павлу и от этого стала близкой. Было это одно мгновенье, но запомнилось. Сейчас же расстались.

И, махнув на прощанье кепкой, Павел побежал в город. Когда Павел открыл дверь в кочегарку, возившийся уже у топки Данило, кочегар, сердито обернулся: — Ты бы еще позднее пришел. Что, я за тебя растапливать буду, что ли?

Но Павка весело, хлопнул кочегара по плечу и примирительно сказал: — В один момент, старик, топка будет в ходу. К полуночи, когда Данило, лежа на дровах, разразился лошадиным храпом, Павел, облазив с масленкой весь двигатель, вытер паклей руки и, вытащив из ящика шестьдесят второй выпуск «Джузеппе Гарибальди», углубился в чтение захватывающего романа о бесконечных приключениях легендарного вождя неаполитанских «краснорубашечников» Гарибальди. Углубившись в воспоминания о дневной встрече, Павел не слышал нарастающего шума двигателя; тот дрожал от напряжения, громадный маховик бешено вертелся, и бетонная платформа, на которой стоял он, нервно вздрагивала.

Павка метнул взглядом на манометр: стрелка на несколько делений перемахнула вверх за сигнальную красную линию! Опустив вниз рычаг, Павка перевел ремень на колесо, двигающее насос. Павел оглянулся на Данилу: тот безмятежно спал, широко разинув рот, и выводил носом жуткие звуки.

Через полминуты стрелка манометра возвратилась на старое место. Расставшись с Павлом, Тоня направилась домой. Она думала о только что прошедшей встрече с этим черноглазым юношей и, сама того не сознавая, была рада ей.

И он совсем не такой грубиян, как мне казалось. Во всяком случае, он совсем не похож на всех этих слюнявых гимназистов…» Он был из другой породы, из той среды, с которой до сих пор Тоня близко не сталкивалась. Виктор читал.

Они, видимо, ожидали ее. Поздоровалась со всеми, присела на скамью. Среди пустого, легкомысленного разговора Виктор Лещинский, подсев к Тоне, тихо спросил: — Вы прочли роман?

Тоня подумала и, медленно чертя носком ботинка по песку дорожки какую-то замысловатую фигуру, подняла голову и посмотрела на него: — Нет, я начала другой роман, более интересный, чем тот, что вы мне принесли. Тоня посмотрела на него искрящимися, насмешливыми глазами: — Никто… — Тоня, приглашай гостей в комнату, вас ожидает чай! Взяв под руки обеих девушек, Тоня направилась к дому.

А Виктор, идя сзади, ломал голову над сказанными Тоней словами, не понимая их смысла. Первое, еще не осознанное, но незаметно вошедшее в жизнь молодого кочегара чувство было так ново, так непонятно, волнующе. Оно встревожило озорного, мятежного парня.

Тоня была дочерью главного лесничего, а главный лесничий был для него все равно что адвокат Лещинский. Выросший в нищете и голоде, Павел враждебно относился к тем, кто был в его понимании богатым. К своему чувству подходил Павел с осторожностью и опаской, он не считал Тоню, как дочь каменотеса Галину, своей, простой, понятной и недоверчиво относился к Тоне, готовый дать резкий отпор всякой насмешке и пренебрежению к нему, кочегару, со стороны этой красивой и образованной девушки.

Целую неделю не виделся Павел с дочерью лесничего и сегодня решил пойти на озеро. Пошел нарочно мимо ее дома, надеялся встретить. Медленно идя вдоль забора усадьбы, в самом конце сада заметил знакомую матроску.

Поднял лежащую у забора сосновую шишку, бросил ее, целясь в белую блузку. Тоня быстро обернулась. Заметив Павла, подбежала к забору.

Весело улыбнулась, подавая ему руку. Я была у озера, книгу там забыла. Думала, вы придете.

Идите сюда, к нам в сад. Павка отрицательно махнул головой: — Почему? Вам же и попадет за меня.

Зачем, скажут, такого обормота привела. Мой отец никогда ничего не скажет, вот вы сами увидите. Она побежала, открыла калитку, и Павел не совсем уверенно пошел за ней.

Павел, подумав, ответил: — «Джузеппа Гарибальди». Вот человек был Гарибальди! Это я понимаю!

Сколько ему приходилось биться с врагами, а всегда его верх был. По всем странам плавал! Эх, если бы он теперь был я к нему пристал бы.

Он себе мастеровых набирал в компанию и все за бедных бился. Или боитесь? Павел посмотрел на свои босые ноги, не блиставшие чистотой, и поскреб затылок.

Я к ним ходил по одному делу, так Нелли даже в комнату не пустила, — наверное, чтобы я им ковры не попортил, черт ее знает, — улыбнулся Павка. Проведя его через столовую в комнату с громадным дубовым шкафом, Тоня открыла дверцы. Павел увидел несколько сотен книг, стоявших ровными рядами, и поразился невиданному богатству.

Павка радостно кивнул головой: — Я книжки люблю. Провели они несколько часов очень хорошо и весело. Она познакомила его со своей матерью.

Это оказалось не так уж страшно, и мать Тони Павлу понравилась. Тоня привела Павла в свою комнату, показывала ему свои книги и учебники. У туалетного столика стояло небольшое зеркало.

Подведя к нему Павла, Тоня, смеясь, сказала: — Почему у вас такие дикие волосы? Вы их никогда не стрижете и не причесываете? Тоня, смеясь, взяла с туалета гребешок и быстрыми движениями причесала его взлохмаченные кудри.

Тоня посмотрела критическим взглядом на его вылинявшую, рыжую рубашку и потрепанные штаны, но ничего не сказала. Павел этот взгляд заметил, и ему стало обидно за свой наряд. Расставаясь с ним, Тоня приглашала его приходить в дом.

И взяла с него слово прийти через два дня вместе удить рыбу. В сад Павел выбрался одним махом через окно: проходить опять через комнаты и встречаться с матерью ему не хотелось. С отсутствием Артема в семье Корчагина стало туго: заработка Павла нехватало.

Мария Яковлевна решила поговорить с сыном: не следует ли ей опять приниматься за работу; кстати, Лещинским нужна была кухарка. Но Павел запротестовал: — Нет, мама, я найду себе еще добавочную работу. На лесопилке нужны раскладчики досок.

Полдня буду там работать, и этого нам хватит с тобой, а ты уж не ходи на работу, а то Артем сердиться будет на меня, скажет: не мог обойтись без того, чтобы мать на работу не послать. Мать доказывала необходимость ее работы, но Павел заупрямился, и она согласилась. На другой день Павел уже работал на лесопилке, раскладывал для просушки свеженапиленные доски.

Встретил там знакомых ребят: Мишку Левчукова, с которым учился в школе, и Кулишова Ваню. Взялись они с Мишей вдвоем сдельно работать. Заработок получался довольно хороший.

Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр..

Не пр... Ответ Ответ дан galynakushnirp36cgk а с приставкой пре-: преодолеть, прерывается, прекратились, пренебрегла, прекрасная, непреодолимое, препятствующие, преданья, презирай. Приставка пре- имеет значение очень прекрасная или близка к приставке пере- преодолеть, прерывается, прекратились, непреодолимое, преданья.

Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр...

Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр...

Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика

Вставьте пропущенные буквы; расставьте недостающие знаки препинания. Над какими нормами вы работали? напрягала все силы стараясь пр одолеть т чение. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. 1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение].

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз. E Побледнел Давыдов напряг всю силу пытаясь освободить руки и не мог. плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз.

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. 1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву. 9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился.

Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно

Мое здоровье восстановилось, но я больше не слышала ни одного намека на то, что меня так занимало. Миссис Рид по временам окидывала меня суровым взглядом, но лишь изредка обращалась ко мне. Со времени моей болезни она еще решительнее провела границу между мной и собственными детьми: мне была отведена отдельная каморка, где я спала одна, обедала и завтракала я тоже в одиночестве и весь день проводила в детской, тогда как ее дети постоянно торчали в гостиной. Миссис Рид ни разу не обмолвилась ни единым словом относительно моего поступления в школу, и все-таки я была уверена, что она не станет долго терпеть меня под своей крышей: когда на меня падал ее взгляд, он больше чем когда-либо выражал глубокое и непреодолимое отвращение. Элиза и Джорджиана, следуя полученному приказанию, старались разговаривать со мной как можно меньше; Джон, едва завидев меня, показывал мне язык и однажды сделал попытку снова помуштровать меня; но так как я мгновенно накинулась на него, охваченная тем же чувством неудержимого гнева и негодования, с которыми ему уже пришлось столкнуться, он счел за лучшее отступить и убежал, бормоча проклятия и крича, что я разбила ему нос.

Я действительно ударила Джона кулаком по этой выступающей части лица со всей силой, на какую только была способна, и когда увидела, что этот удар, а может быть, мой взбешенный вид, произвел на него впечатление, — почувствовала сильнейшее желание воспользоваться и дальше достигнутым преимуществом; но он удрал под крылышко своей матери, и я услышала, как он плаксиво сочиняет ей какую-то историю относительно того, что эта гадкая Джен Эйр набросилась на него, точно бешеная кошка. Мать строго прервала его: — Не говори мне о ней, Джон; я запретила тебе связываться с ней. Она не заслуживает внимания. Я не хочу, чтобы ты или твои сестры разговаривали с этой девчонкой.

Но тут я, перегнувшись через перила лестницы, вдруг неожиданно для себя крикнула: — Это они недостойны разговаривать со мной! Миссис Рид была женщиной довольно тучной, но, услышав это странное и дерзкое заявление, она вихрем взлетела по лестнице, втащила меня в детскую и, швырнув меня на кроватку, весьма решительно приказала мне весь день не сходить с места и не раскрывать рта. Во мне заговорило что-то, над чем я не имела власти. Она выпустила мое плечо и уставилась на меня, словно вопрошая, кто перед ней — ребенок или дьявол?

Тогда я осмелела: — Мой дядя Рид на небе, он видит все и знает, что вы думаете и делаете; и папа и мама — тоже: они знают, что вы меня запираете на целые дни и хотите моей смерти. Миссис Рид быстро овладела собой; она изо всех сил принялась меня трясти, затем надавала пощечин и ушла, не промолвив ни слова. Это упущение наверстала Бесси, — она в течение целого часа отчитывала меня, доказывая с полной очевидностью, что я самое злое и неблагодарное дитя, какое когда-либо росло под чьей-нибудь крышей. Я готова была поверить ей, ибо понимала сама, что в моей груди бушуют только злые чувства.

Миновали ноябрь, декабрь, а также половина января. В Гейтсхэде, как всегда, весело отпраздновали Рождество и Новый год; на всех щедро сыпались подарки, миссис Рид давала обеды и вечера. Я была, разумеется, лишена всех этих развлечений: мое участие в них ограничивалось тем, что я ежедневно наблюдала, как наряжались Элиза и Джорджиана и как они затем отправлялись в гостиную, разодетые в кисейные платья с пунцовыми кушаками, распустив по плечам тщательно завитые локоны, а затем прислушивалась к звукам рояля и арфы, доносившимся снизу, к беготне буфетчика и слуг, подававших угощение, к звону хрусталя и фарфора, к гулу голосов, вырывавшемуся из гостиной, когда открывались и закрывались двери. Устав от этого занятия, я покидала площадку лестницы и возвращалась в тихую и пустую детскую.

Там мне хоть и бывало грустно, но я не чувствовала себя несчастной. Говоря по правде, у меня не было ни малейшего желания очутиться среди гостей, так как эти гости редко обращали на меня внимание; и будь Бесси хоть немного приветливее и общительнее, я бы предпочла спокойно проводить вечера с нею, вместо того чтобы непрерывно находиться под грозным оком миссис Рид в комнате, полной незнакомых дам и мужчин. Но Бесси, одев своих барышень, обычно удалялась в более оживленную часть дома — в кухню или в комнату экономки — и прихватывала с собой свечу. А я сидела с куклой на коленях до тех пор, пока не угасал огонь в камине, и испуганно озиралась, так как мне чудилось, что в полутемной комнате находится какой-то страшный призрак; и когда в камине оставалась только кучка рдеющей золы, я торопливо раздевалась, дергая изо всех сил шнурки и тесемки, и искала защиты от холода и мрака в своей кроватке.

Я всегда клала с собой куклу: каждое человеческое существо должно что-нибудь любить, и, за неимением более достойных предметов для этого чувства, я находила радость в привязанности к облезлой, дешевой кукле, скорее похожей на маленькое огородное пугало. Теперь мне уже непонятна та нелепая нежность, которую я питала к этой игрушке, видя в ней чуть ли не живое существо, способное на человеческие чувства. Я не могла уснуть, не завернув ее в широкие складки моей ночной сорочки; и когда она лежала рядом со мной, в тепле и под моей защитой, я была почти счастлива, считая, что должна быть счастлива и она. Какими долгими казались мне часы, когда я ожидала разъезда гостей и шагов Бесси в коридоре; иногда она забегала в течение вечера — взять наперсток или ножницы или принести мне что-нибудь на ужин — булочку, пирожок с сыром, — и тогда она усаживалась на краю постели, пока я ела, а затем подтыкала под матрац края одеяла, а два раза даже поцеловала меня, говоря: «Спокойной ночи, мисс Джен».

Когда Бесси была так кротко настроена, она казалась мне лучшим, красивейшим и добрейшим созданием на свете; и я страстно желала, чтобы она всегда была приветливой и внимательной и никогда бы не толкала меня, не дразнила, не обвиняла в том, в чем я была неповинна, как это с ней часто случалось. Теперь мне кажется, что Бесси Ли была очень одарена от природы: она делала все живо и ловко и к тому же обладала замечательным талантом рассказывать сказки, которые производили на меня огромное впечатление. Она была прехорошенькой, — если мои воспоминания о ее лице и фигуре не обманывают меня. В моей памяти встает стройная молодая женщина, черноволосая и темноглазая, с правильными чертами, со свежим, здоровым румянцем; но вся беда в том, что у нее был резкий и неуравновешенный характер и весьма смутные представления о беспристрастии и справедливости; но даже и такой я предпочитала ее всем остальным обитателям Гейтсхэдхолла.

Это произошло пятнадцатого января, около девяти часов утра. Бесси ушла вниз завтракать; моих кузин еще не позвали к столу. Элиза надевала шляпку и старое теплое пальто, собираясь идти кормить своих кур, — занятие, доставлявшее ей большое удовольствие. Когда они неслись, она с не меньшим удовольствием продавала яйца экономке и копила вырученные деньги.

Элиза была страшная скареда и прирожденная коммерсантка. Это сказывалось не только в том, что она продавала яйца и цыплят, но и в том, как она торговалась с садовником из-за рассады и семян, — ибо миссис Рид приказала ему покупать у этой юной леди все, что произрастало на ее грядках и что она пожелала бы продать. Элиза же ничего бы не пожалела, лишь бы это сулило ей прибыль. Что касается денег, то она прятала их по всем углам, завертывая в тряпочки или бумажки; но когда часть ее сокровищ была случайно обнаружена горничной, Элиза, боясь, что пропадет все ее достояние, согласилась отдавать их на хранение матери, но притом, как настоящий ростовщик, — из пятидесяти — шестидесяти процентов.

Эти проценты она взимала каждые три месяца и аккуратно заносила свои расчеты в особую тетрадку. Джорджиана сидела перед зеркалом на высоком стуле и причесывалась, вплетая в свои кудри искусственные цветы и сломанные перья, — она нашла на чердаке полный ящик этих украшений. Я убирала свою постель, так как Бесси строжайше приказала мне сделать это до ее возвращения она теперь нередко пользовалась мной как второй горничной: поручала мести пол, стирать пыль со стульев и тому подобное. Накрыв постель одеялом и сложив ночную сорочку, я подошла к подоконнику, чтобы прибрать разбросанные на нем книжки с картинками и кукольную мебель, но краткое приказание Джорджианы оставить в покое ее игрушки ибо крошечные стульчики и зеркальце, очаровательные тарелочки и чашечки принадлежали именно ей остановило меня; и тогда от нечего делать я стала дышать на морозные цветы, которыми было разукрашено окно, и, очистив таким образом маленькое местечко, заглянула в скованный суровым морозом сад, где все казалось недвижным и мертвым.

Из окна был виден домик привратника и усыпанная гравием дорога; и как раз тогда, когда мне удалось расчистить достаточно широкий кружок среди затянувшей стекло серебристо-белой листвы, ворота распахнулись и во двор въехал экипаж. Я равнодушно следила за тем, как он приближался к подъезду: в Гейтсхэд часто приезжали экипажи, но ни один не привозил гостей, которые представляли бы интерес для меня. Экипаж остановился перед домом, раздался резкий звук колокольчика, гостя впустили. Все это меня совершенно не касалось, и мое праздное внимание вскоре было привлечено голодным снегирем, который, чирикая, уселся на ветку голой шпалерной вишни у самой стены дома, неподалеку от окна.

Остатки моего завтрака, состоявшие из хлеба и молока, еще были на столе, и, раскрошив булку, я принялась дергать форточку, чтобы высыпать крошки на карниз; но тут в детскую вбежала Бесси. Что это вы делаете? Мыли вы руки и лицо сегодня? Прежде чем ответить, я принялась дергать оконную раму, так как мне хотелось обеспечить птичке ее завтрак; наконец рама поддалась, я высыпала крошки — они упали частью на каменный карниз, частью на вишневую ветку — и, закрыв окно, ответила: — Нет, Бесси, я только что кончила обметать пыль.

А что вы сейчас делали? Зачем открывали окно? Однако ответить мне не пришлось, ибо Бесси, видимо, слишком торопилась и, не слушая моих объяснений, потащила меня к умывальнику, беспощадно, хотя, к счастью, быстро, обработала мое лицо и руки водой, мылом и жестким полотенцем, пригладила волосы щеткой, сорвала с меня передник, вытолкала на площадку лестницы и приказала сойти вниз, так как меня ждут в столовой. Мне очень хотелось спросить, кто ждет меня и там ли миссис Рид, но Бесси уже исчезла, захлопнув дверь.

Я стала медленно спускаться. Вот уже почти три месяца, как миссис Рид не приглашала меня вниз; моя жизнь протекала только в детской, поэтому столовая, зал и гостиная сделались для меня недосягаемыми, и я не решалась в них вступить. И вот я очутилась одна в пустом холле; я стояла перед дверью в гостиную, дрожа и робея. Какую жалкую трусишку сделал из меня в те дни страх перед незаслуженным наказанием!

Я и в детскую боялась вернуться, и в гостиную не решалась войти; минут десять простояла я так, терзаясь сомнениями; резкий звонок к завтраку заставил меня решиться. Мужчину или женщину? Миссис Рид сидела на своем обычном месте у камина; она сделала мне знак. Я подошла, и она представила меня каменному незнакомцу, сказав: — Вот девочка, по поводу которой я обратилась к вам.

Он — ибо это был мужчина — медленно повернул голову в мою сторону, его серые глаза, поблескивавшие из-под щетинистых бровей, вонзились в меня, и он строго сказал густым басом: — Ростом она мала; сколько же ей лет? Пробормотав эти слова, я посмотрела на незнакомца; он показался мне очень высоким, — но ведь я сама была очень мала; черты лица у него были крупные и, так же как весь его облик, суровые и резкие. Невозможно было ответить на этот вопрос утвердительно: все в маленьком мирке, в котором я жила, были обратного мнения. Я молчала.

Миссис Рид ответила за меня выразительным покачиванием головы и добавила: — Может быть, чем меньше об этом говорить, мистер Брокльхерст, тем лучше… — Очень жаль. В таком случае нам с ней придется побеседовать. Я ступила на ковер перед камином; мистер Брокльхерст поставил меня прямо перед собой. Что за лицо у него было!

Теперь, когда оно находилось почти на одном уровне с моим, я хорошо видела его. Какой огромный нос! Какой рот! Какие длинные, торчащие вперед зубы!

А ты знаешь, куда пойдут грешники после смерти? Ты можешь объяснить мне? Ответ последовал не сразу; когда же он, наконец, прозвучал, против него можно было, конечно, возразить очень многое. Дети моложе тебя умирают ежедневно.

Всего два-три дня назад я похоронил девочку пяти лет, хорошую девочку; ее душа теперь на небе. Боюсь, что этого нельзя будет сказать про тебя, если Господь тебя призовет. Не смея возражать ему, я уставилась на его огромные ноги, протянутые на ковре, и вздохнула, — мне хотелось бежать от него за тридевять земель. Если так, то благодетельница — это что-то очень нехорошее».

Ты любишь Библию? Я надеюсь, их ты любишь? О, какой ужас! У меня есть маленький мальчик, он моложе тебя, но выучил наизусть шесть псалмов; и когда спросишь его, что он предпочитает — скушать пряник или выучить стих из псалма, он отвечает: «Ну конечно, стих из псалма!

Ведь псалмы поют ангелы! А я хочу уже здесь, на земле, быть маленьким ангелом». Тогда он получает два пряника за свое благочестие. Он возьмет у тебя сердце каменное и даст тебе человеческое.

Я только что собралась спросить, каким образом может быть произведена эта операция, когда миссис Рид прервала меня, приказав сесть, и уже сама продолжала беседу: — Мне кажется, мистер Брокльхерст, в письме, которое я написала вам три недели назад, я подчеркнула, что эта девочка обладает не совсем теми чертами характера и наклонностями, которых я могла бы желать. И если вы примете ее в Ловудскую школу, я бы очень просила вас, пусть директриса и наставницы как можно строже следят за нею и борются с ее главным грехом — наклонностью к притворству и лжи. Я нарочно говорю об этом при тебе, Джен, чтобы ты не вздумала вводить в заблуждение мистера Брокльхерста. Недаром я боялась, недаром ненавидела миссис Рид!

В ней жила постоянная потребность задевать мою гордость как можно чувствительнее! Никогда я не была счастлива в ее присутствии, — с какой бы точностью я ни выполняла ее приказания, как бы ни стремилась угодить ей, она отвергала все мои усилия и отвечала на них заявлениями, вроде только что ею сделанного. И сейчас это обвинение, брошенное мне в лицо перед посторонним, ранило меня до глубины души. Я смутно догадывалась, что она заранее хочет лишить меня и проблеска надежды, отравить и ту новую жизнь, которую она мне готовила; я ощущала, хотя, быть может, и не могла бы выразить это словами, что она сеет неприязнь и недоверие ко мне и на моей будущей жизненной тропе; я видела, что мистер Брокльхерст уже считает меня лживым, упрямым ребенком.

Но как я могла бороться против этой несправедливости?! Во всяком случае, миссис Рид, за ней установят надзор. Я поговорю с мисс Темпль и с наставницами. Что касается каникул, то она, с вашего позволения, будет проводить их в Ловуде.

Они смотрели на нас с мамой во все глаза, — добавила моя дочка, — будто никогда не видели шелковых платьев». Строгость, мой дорогой мистер Брокльхерст, — я стою за строгость решительно во всем! Что касается Ловуда, этому принципу подчинено все: неприхотливая пища, скромная одежда, строгий распорядок дня, закаляющий характер и приучающий к трудолюбию, — таков строй жизни этого дома и его обитателей. Значит, я могу быть спокойна, что девочку примут в Ловуд и там воспитают в соответствии с ее положением и видами на будущее!

Мы поместим ее в этот вертоград избранных душ. И я надеюсь, что она будет благодарна за столь высокую привилегию. А теперь пожелаю вам доброго здоровья. Я возвращусь в Брокльхерст в течение ближайших двух недель: викарий, мой друг и благодетель, раньше ни за что не отпустит меня.

Но я извещу мисс Темпль, чтобы она ожидала новую девочку. Таким образом, с приемом не будет никаких затруднений. До свидания! Девочка, вот тебе книжка «Спутник ребенка»; прочти ее с молитвой, особенно «Описание ужасной и внезапной смерти Марты Дж.

С этими словами мистер Брокльхерст вручил мне тощую брошюрку, аккуратно вшитую в папку, и, позвонив, чтоб ему подали экипаж, уехал. Миссис Рид и я остались одни. Несколько минут прошло в молчании; она шила, а я наблюдала за ней. Ей могло быть тогда лет тридцать шесть, тридцать семь.

Это была женщина крепкого сложения, с крутыми плечами и широкой костью, невысокая, полная, но не расплывшаяся: у нее было крупное лицо с тяжелой и сильно развитой нижней челюстью; лоб низкий, подбородок массивный и выступающий вперед, рот и нос довольно правильные; под светлыми бровями поблескивали глаза, в которых не отражалось сердечной доброты. Кожа у нее была смуглая и матовая; волосы почти льняные; сложение прочное и здоровье отличное, — она не ведала, что такое хворь. Миссис Рид была аккуратной и строгой хозяйкой; она крепко забрала в руки хозяйство и арендаторов, и только ее дети иногда выходили из повиновения и смеялись над ней. Она одевалась со вкусом и умела носить красивые туалеты с достоинством.

Сидя на низенькой скамеечке, в нескольких шагах от ее кресла, я внимательно рассматривала ее фигуру и черты лица. В руке я держала трактат о внезапной смерти лгуньи, — эта история особенно рекомендовалась моему вниманию как весьма уместное для меня предостережение. То, что здесь сейчас произошло, — слова, сказанные миссис Рид мистеру Брокльхерсту, весь тон этого разговора, грубого и оскорбительного для меня, еще болезненно отдавалось в моей душе. Я вспоминала каждое слово с той же болью, с какой я слушала их, и во мне пробуждалось горячее желание отомстить.

Миссис Рид подняла голову; ее взгляд встретился с моим, пальцы перестали прилежно работать. Вероятно, мой взгляд или что-нибудь во мне показалось ей вызывающим, так как в ее словах звучало крайнее, хотя и затаенное раздражение. Я встала, сделала несколько шагов к двери, затем вернулась, прошла через всю комнату и приблизилась к ней вплотную. Я должна была говорить: меня слишком безжалостно попирали, я должна была возмутиться.

Но как? Чем я могла отплатить моему врагу, какими располагала средствами? Я собралась с духом и бросила ей в лицо: — Я не лгунья! Будь я лгуньей, я бы сказала, что люблю вас; но я заявляю, что не люблю; я ненавижу вас больше всех на свете, даже больше, чем Джона Рида!

А эту книгу о лгунье можете отдать своей дочке Джорджиане, — это она лжет, а не я! Руки миссис Рид все еще праздно лежали на ее работе, она остановила на мне свой ледяной взор, замораживая меня. Эти глаза, этот голос растравили во мне всю ту неприязнь, которую я к ней питала. Дрожа с головы до ног, охваченная неудержимым волнением, я продолжала: — Я рада, что вы мне не родная тетя!

Никогда больше, во всю мою жизнь, я не назову вас тетей! Я ни за что не приеду повидать вас, когда вырасту; и если кто-нибудь спросит меня, любила ли я вас и как вы обращались со мной, я скажу, что при одной мысли о вас все во мне переворачивается и что вы обращались со мной жестоко и несправедливо! Как смею? Оттого, что это правда.

Вы думаете, у меня никаких чувств нет и мне не нужна хоть капелька любви и ласки, — но вы ошибаетесь. Я не могу так жить; а вы не знаете, что такое жалость. Я никогда не забуду, как вы втолкнули меня, втолкнули грубо и жестоко, в красную комнату и заперли там, — до самой смерти этого не забуду! А я чуть не умерла от ужаса, я задыхалась от слез, молила: «Сжальтесь, сжальтесь, тетя Рид!

И вы меня наказали так жестоко только потому, что ваш злой сын ударил меня ни за что, швырнул на пол. А теперь я всем, кто спросит о вас, буду рассказывать про это. Люди думают, что вы добрая женщина, но вы дурная, у вас злое сердце. Это вы лгунья!

Я еще не кончила, как моей душой начало овладевать странное, никогда не испытанное мною чувство освобождения и торжества. Словно распались незримые оковы и я, наконец, вырвалась на свободу. И это чувство появилось у меня не без основания: миссис Рид, видимо, испугалась, рукоделие соскользнуло с ее колен; она воздела руки, заерзала на стуле, и даже лицо ее исказилось, словно она вот-вот расплачется. Что с тобой?

Отчего ты так дрожишь? Хочешь выпить воды? Уверяю тебя, я готова быть твоим другом. Вы сказали мистеру Брокльхерсту, что у меня скверный характер и что я лгунья; а я решительно всем в Ловуде расскажу, какая вы и как вы со мной поступили!

А теперь возвращайся-ка в детскую, будь моей хорошей девочкой и приляг, отдохни… — Я не ваша хорошая девочка; я не хочу прилечь. Отправьте меня в школу как можно скорее, миссис Рид, я здесь ни за что не останусь. Я осталась одна на поле боя. Это была моя первая яростная битва и первая победа.

Несколько мгновений я стояла неподвижно, наслаждаясь одиночеством победителя. Сначала я улыбалась, испытывая необычайный подъем, но эта жестокая радость угасла так же быстро как и учащенное биение моего пульса. Ребенок не может вести борьбу со взрослыми, как вела я, не может дать волю своим безудержным порывам и не испытать после этого укоров совести и леденящего холода неизбежных сожалений. Степной курган, охваченный бушующим, всепожирающим пламенем, мог бы служить эмблемой моей души, когда я обвиняла миссис Рид и угрожала ей: та же степь, но черная, испепеленная, — вот образ моего душевного состояния, когда, после получасового размышления в тишине, я поняла, насколько безрассудно было мое поведение и как тяжело быть ненавидимой и ненавидеть.

Впервые я испытала сладость мести; пряным вином показалась она мне, согревающим и сладким, пока его пьешь, — но оставшийся после него терпкий металлический привкус вызывал во мне ощущение отравы. С какой охотой я бы попросила прощения у миссис Рид; но я знала — отчасти по опыту, отчасти инстинктивно, — что она оттолкнула бы меня с удвоенным презрением и вновь пробудила бы в моем сердце бурные порывы гнева. Мне хотелось бы отдаться чему-нибудь более благородному, чем яростные обличения, пробудить в своей душе более мягкие чувства, чем мрачное негодование. Я взяла книгу — это были арабские сказки, — уселась и сделала попытку углубиться в нее.

Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр... Дела давно минувших дней, пр..

Не пр...

С противоположной возвышенности тянулась выбитая лошадьми тропа, и там, где она обрывалась, дымился костер. Мы спустились в ложок. Нашего появления никто не заметил. Над перегоревшим костром висел котелок с мясом. Чуть дымились концы дров. Рядом с костром были расставлены чашки, нарезан хлеб, лежали ложки и сумочка с солью. Люди собрались ужинать, но усталость победила голод, и все заснули. Пугачев, склонив голову на седло, спал, держа в руках ложку, которой он мешал суп; другие разместились или полулежа, или свернувшись в комок.

В непосильной борьбе с лесными завалами люди измотали свои силы за последние дни и нуждались в продолжительном отдыхе. Рядом с костром на поляне отдыхали лошади. Они до неузнаваемости были вымазаны грязью и имели такой измученный вид, точно их волоком тащили через завалы. Я сложил головешки, раздул огонь и, добавив в котелок снега, разбудил всех. Он сильно осунулся и похудел. Следом за Пугачевым стали подниматься и остальные. Их лица выражали крайнюю усталость, на одежде заплаты, пришитые неумелой рукой. Велик ли путь сюда от Можарского озера, а посмотрите, все покалечились! Он подвел меня к Маркизе, так называли конюхи серую кобылицу за ее строптивый нрав и уродливую внешность.

У нее под брюхом вздулась шишка величиною со средний арбуз. Некоторые лошади стояли на трех ногах, и почти у всех были раны. Это от неумения ходить по завалам. Они впервые попали в такую тайгу и не смогли сразу приспособиться к новым условиям. Когда мы закончили осмотр лошадей и расселись вокруг костра, Пугачев стал рассказывать: — До Тагасука все было хорошо, а как перешли реку, ну и началась беда! Лошади непривычные, торопятся, лезут куда попало, то упадут, то напорются, а которые боятся прыгать через колодник — полезут в обход и завалятся. Одну вытащишь — другая засядет, и так весь день. Гнедко прыгнул через завал, да неудачно, задние ноги поскользнулись, и он упал прямо на сук. Мы подбежали, помогли встать, а у него брюхо распорото, кишки вываливаются.

Задних лошадей провели вперед, а я остался с Гнедком, седло снял, а он, поняв, что бросают его, так жалобно заржал… Пришлось застрелить. После ужина люди снова уснули. Костер из пихтовых дров осыпал спящих искристым дождем. Я дежурил, и на моей обязанности было следить, чтобы у людей не загорелась одежда и не затухал огонь. Я сел за дневник. Проплывали тревожные мысли… Впервые в эту темную безоблачную ночь мне безрадостным показался наш путь. Что же будет дальше, если лошадям без груза потребовалось три дня на преодоление двадцати километров от Можарского озера до Кизира? Выдержат ли люди такую нагрузку длительное время? Скорее бы пройти погибший лес.

Я знаю, когда мы окажемся по ту сторону этого мертвого пространства, у нас будет отрезан путь к отступлению, не найдется сил повторить его в обратном направлении. И тогда, оказавшись изолированными, мы вынуждены будем идти только вперед по намеченному маршруту, независимо от того, что ждет нас там, в гуще гор, успех или горькое разочарование. Утро было необычайно холодным. Мы торопились. Еще на горизонте не обозначился восток, а эхо уже разносило по тайге удары топоров и крик погонщиков. Через три часа показалась знакомая полоска березняка, а за ним и вершины береговых елей. Когда подошли ближе, то увидели голубой кусочек реки и дым костра. Было восемь часов утра. Повар Алексей Лазарев готовил завтрак.

Приятный запах от котлов будоражил аппетит. Среди нас не хватало только Лебедева и его товарищей — они работали на «судоверфи». А Алексей с хитрой улыбкой еще зачерпнул ложкой бульон, поднес ко рту, да так и застыл. Мы вскочили. Кирилл Лебедев, стоя на корме только что сделанной им лодки, забрасывал вперед шест и, наваливаясь на него всем своим крепко сложенным телом, так толкал лодку вперед, что она стрелою летела к противоположному берегу. В позе Лебедева чувствовалось торжество мастера, а в движениях — ловкость спортсмена. Он не допустил лодку до берега, круто повернул ее шестом и, не передохнув, пронесся мимо нас вниз по течению. Все махали шапками, кричали, даже лошади подняли головы и насторожились. А Маркиза, не разобрав сослепу, в чем дело, заржала.

Отплыв метров триста, Кирилл так же круто повернул лодку и, держа ее прямо на нас, стал вкось пересекать Кизир. Лодка, несмотря на сильное течение, шла ходко. Шест то и дело вылетал из воды, чтобы прыгнуть вперед и подтолкнуть долбленку. Наконец последний удар, и она с шумом врезалась в гальку. Лебедев бросил на берег шест и закурил. Мы подошли к нему. Скоро по берегу Кизира пришли все товарищи, занятые поделкой лодок, и, усевшись в дружный круг, мы приступили к завтраку. Не было только Самбуева. Его назначили постоянным табунщиком, и он возился со своими израненными питомцами.

Коней мы переправили на правый берег Кизира. Вместе с ними переехал и Самбуев. Мне казалось, что после переброски груза с озера на Кизир мы приступим непосредственно к работе и жизнь нашей небольшой экспедиции войдет в свое обычное русло. Но по мере того, как переброска подходила к концу, обнаруживались все новые и новые препятствия. Людям нужен был отдых, но на это у нас не было времени. Один день промедления, и река всколыхнется, весенним паводком затопит берега, закроет броды для лошадей — и экспедиция вынуждена будет отсиживаться в ожидании спада воды. Павел Назарович советовал: пока нет паводка — немедленно перебираться за второй порог. Он расположен на третьем километре выше по Кизиру. Позже по большой воде на лодках не пройти.

А без лодок на одних лошадях нам всего груза не поднять. Старик советовал лагерем стать на устье реки Таски — там лучше корм для лошадей и оттуда легче организовать подход на голец Чебулак. Для переброски на Таску нам потребуется четыре дня. Это значит работать первого и второго мая. Лебедев строго взглянул на него. Как, ребята? Такая артель, неужто за два дня не переберемся на Таску? Не может быть! Так и решили: если за два дня — 29 и 30 апреля — успеем перебазироваться на устье Таски, то майские праздники будем отдыхать.

После полудня я пошел посмотреть нашу «верфь». К спуску на воду подготавливались два последних «корабля». Деревья для лодок выбирал Павел Назарович. Человек он в этом деле опытный, ему хорошо известны секреты тополя. Толщину старик измерял обхватом рук, а пустоту выстукивал обушком маленького топора. Он взглядом определял прямолинейность ствола и высматривал на нем подозрительные сучочки. Если тополь отвечал всем условиям, Павел Назарович делал на нем длинный затес и этим решал судьбу дерева. В топольник пришел с рабочими Лебедев. Он недоверчиво осмотрел выбранные стариком деревья, снова выстукал их, обмерил и стал валить.

Шумно было на берегу Кизира. Два дня, не умолкая, стучали топоры и тесла, слышался оживленный говор. Лебедев из сваленных деревьев выпилил восьмиметровые сутунки, ошкурил их, разделил углем на три равные части каждый и комель назвал носом, а верхний срез кормою. Приступая к поделке лодок, вначале протесали верх, затем от линий, делящих сутунок на три части, заделали нос и корму. После этого неопытный человек еще не угадал бы, что хочет получить мастер из такого сутунка. Перевернув будущую лодку вверх дном, мастер буквально через десять — пятнадцать сантиметров по всем направлениям провертывал коловоротом дыры глубиною в два-два с половиной сантиметра, а следом за ним рабочий плотно забивает эти дыры сухими кедровыми колышками — «сторожками». Со стороны кажется, что люди занимаются ненужным делом, но это не так. Пробив колышками все дно и бока будущей лодки, сутунок перевертывают обратно и, взявшись за тесла, начинают выдалбливать середину. Борта лодки получаются безошибочно ровными по толщине.

Секрет состоит в том, что сторожки, в отличие от белой древесины тополя, имеют коричневый цвет и хорошо заметны. До их появления и долбит мастер лодку. Сторожки при спуске лодки на воду замокают и становятся совершенно незаметными. Но и после того, как середина выдолблена, вы еще не увидите ничего похожего на лодку. И только когда пустотелый сутунок положат на козлы да разведут под ним во всю длину костер, мастер превратит его в настоящую лодку. Самая ответственная работа — разводить лодку. Тут нужны терпение и мастерство. А делается это так: когда стенки пустотелого сутунка нагреются, берут тонкие прутья, способные пружинить, сгибают их в полудугу и концами упирают в край стенок будущей лодки. Подогревая то бок, то дно, постепенно увеличивают число прутьев.

На ваших глазах, под действием слабого огня и согнутых в полудугу прутьев, борта лодки разворачиваются все шире и шире, пока не дойдут до нужного предела. Так из тополевого бревна получается аккуратная лодка-долбленка. Когда лодка разведена, костер гасят, прибивают набои, а для прочности делают упруги, или кокорины, и лодка готова. Я вернулся с «верфи» и никого не застал в лагере. Люди с палатками, постелями, посудой перебрались к Самбуеву на правый берег и там организовали бивак. Стоило мне только показаться, как все в один голос заявили: — Тут веселее, а там нас мертвая тайга задавила! Действительно, на новом месте было светлее, просторнее, шире открывался горизонт. Поздно вечером на причале стояли три новенькие долбленки. Лодки мерно покачивались в такт береговой волне.

На них нам придется перебрасывать груз на устье Таски. Завтра утром «флот» будет загружен и пойдет в первый рейс через порог. А для перегона лошадей в новый лагерь придется рубить проход. Уставшие люди рано уснули. Ночи были холодные. Прозрачно-бронзовая вода в Кизире уже несла муть приближающегося паводка. Теперь, как никогда, нужно было торопиться. Все работали от зари до зари, а ведь весенние ночи короткие, не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет. Дежурил Самбуев; он сидел близко у костра, погруженный в свои думы.

Вспомнил ли он о сыне, оставленном после смерти жены у матери в далеком колхозе Бурят-Монголии, скучал ли о родных долинах Куртуй, Шантой, Зунд-Нимитэй, по которым три года назад ходил с колхозным табуном, угадать было трудно. Он настолько погрузился в свои думы, что не замечал, как перед ним, рассыпаясь на угли, постепенно затухал костер. Но вот сквозь нависшую тишину ночи пронесся отдаленный шум. Я пробудился. Самбуев вскочил и, сняв шапку, прислушался. Где-то внизу заржал конь, затем послышался топот лошадей. Что-то тревожное пронеслось по лесу. И бег табуна как-то вдруг оборвался… — Что это может быть? Он долго прислушивался, потом сказал: — Однако Чалка лошадей гонял… Когда жеребец в табуне, шибко худо, отдыхай кони не могут, — ответил он, присаживаясь к костру.

Потом мы всегда избегали, особенно весною, брать жеребцов в тайгу. Они будоражили весь табун, дрались, буйствовали. Я уже не мог уснуть. Еще была ночь. Дремали седые вершины гольцов, лес стоял, объятый тишиною, но чувствовалось, что до рассвета недалеко. Люди просыпались. На их сонных лицах так и осталась вечерняя усталость. Казалось, они не отдыхали. Позавтракали еще затемно.

Успели загрузить лодки, даже покурить и только тогда услышали шаловливый шепот утреннего ветерка. Точно птица ночная, пролетел он по лесу и пропал бесследно. Минута — и за горизонтом появилось бледное зарево, стали гаснуть звезды и лес наполнился звуками. С шумом разрезая воздух, пронеслась мимо нас стая уток. Под берегом, а березняке, любовно насвистывал весеннюю песенку рябчик, а где-то в небе чуть слышно гоготали гуси. Три пары дюжих шестовиков, громко стуча о камни железными наконечниками, толкали лодки вверх по течению. Шли у самого берега — так легче. За поворотом показался и порог. Издалека он обозначался береговыми возвышенностями, подошедшими близко друг к другу.

В образовавшейся щели злобился Кизир. Предупреждающий шум порога слышался далеко. У первой скалы лодки остановились. Мы поднялись на возвышенность, чтобы осмотреться. Впереди широкая лента реки. Спокойно, неторопливо подходит Кизир к порогу, и только там, где, прикрывая вход в узкие ворота между береговыми скалами, лежит отполированный водою огромный обломок скалы, Кизир вдруг набрасывается на это препятствие и с шумом преодолевает его. Ниже, зажатая тисками ворот, река ревет и волнами захлестывает берега. Собрав всю силу, она стремительным потоком наваливается на скалы, как бы силясь раздвинуть их, неистово ревет и пенится. Только миновав вторые ворота, Кизир умолкает, образуя ниже порога тихий слив.

Кирилл Лебедев решил сам попробовать перегнать первую лодку через порог. Он накрыл брезентом груз, надежно привязанный к лодке, чтобы волна не захлестнула его. Затем снял фуфайку, сапоги и вместе с шапкой оставил их на берегу. Засучив штаны выше колен, Кирилл обмакнул шест в воду, потер руками и, став в корму, бросил полный решимости взгляд на порог. Затем посмотрел на нас, на лодку и оглянулся назад. Там чуть заметно дымился оставленный костер. Лодка, повинуясь кормовщику, послушно стала вдоль берега и от первого удара шестом рванулась на порог. Как только Лебедев исчез с глаз, мы прошли вперед и стали выше первого поворота. Порог ревел, а поток казался настолько стремительным, что невольно закрадывалось сомнение в благополучном исходе.

Мы со страхом смотрели на огромный вал, который зарождался несколько выше первого поворота и готов был захлестнуть каждого, кто решится померяться с ним силой. Минуты потянулись медленно, тревога росла, Наконец за поворотом что-то забелело, стало медленно выползать, увеличиваться, и «вот обозначился нос лодки. Он направлялся прямо на вал. А Лебедев, напрягая силы, продолжал медленно подавать лодку вперед. Еще секунда, вторая — и нос действительно захлестнуло. Но Кирилл, налегая на шест, удержал нужное направление. Ему необходимо было пройти еще метра два вперед, чтобы повернуть в жерло порога. Кормчий видел впереди бушующий порог, но не отступал. Один бросок шестом — и лодка смело врезалась в высокий вал.

Вода навалилась на левый борт и стала давить лодку ко дну. Не устояла долбленка, качнулась и медленно подалась к противоположной скале, где в кипящей пучине волны могли похоронить ее. Мы видели, как Лебедев, навалившись всей своей тяжестью на правый борт, все ниже и ниже клонился к лодке, как от невероятного напряжения еще больше побагровело его лицо. Один еле уловимый толчок — и лодка, вздрогнув, остановилась. Взбеленился вал, понеслись ему на помощь волны.

Что они самые отчаянные наездники во всем мире… — Не ври, фендрик! Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика.

У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! Ничего нового.

Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать! Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!

Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена… Чего ты трусишь, фендрик! Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды.

Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!.. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется?

Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава Богу, не мальчик дался… — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой.

На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. Мало ли сколько может быть случаев.

Бунт, возмущение там или что… — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать?

Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых… ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!..

Бек-Агамалов с досадой покачал головой. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением, и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил… Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал.

Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — р-раз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет?

Потом суд его оправдал. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?..

Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать… — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке.

У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде… — А на людях? Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет.

Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство.

Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. Вот видите!

Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно.

От этого угол становится острее. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка?

Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась.

Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба.

Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке.

Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!..

Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник.

Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться.

Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру.

Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!..

В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут.

Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку.

Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда.

И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар.

Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты.

Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи.

Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой.

Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе.

Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество.

А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность.

Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением».

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий