Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. Напрягая последние СИЛЫ, мы прошли ещё пять километров.

Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)

Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации! это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками.

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь ь течение. Бык и лошадь, впряженные бок о бок, напрягали все силы. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал. 32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение.

Подготовка к ВПР

Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык) E Побледнел Давыдов напряг всю силу пытаясь освободить руки и не мог.
Остались вопросы? Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками.

Содержание

  • Гулов ответы
  • Даты и события для запоминания
  • Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой
  • Как закалялась сталь (Островский)/Версия 2 — Викитека
  • Другие книги автора

Синтаксический разбор предложения в тексте

Я была там. Уединенное место покоя и печали. Разве ты можешь сказать, почему тяжелая тоска, даже страх охватывает людей в руинах Микен? Недоброе, запретное, отвергнутое богами место. На Крите показывают гробницу Пасифаи, и то же, подобное страху чувство приходит к путникам, будто тень царицы со сверкающим именем и ужасной славой стоит около них.

Какая-то ярость вскипает во мне против этой жизни, я нуждаюсь в утешении и не нахожу его. Перемены, путешествия, может быть... А Птолемей? Он - теликрат, покоритель женщин, но я не буду жить у него затворницей, подобно афинской или македонской супруге, и чтобы меня наказывали рафанидой в случае измены.

А пошла бы с ним далеко, далеко! Поедем на холм Пирея хоть сегодня. Пошлю Клонарию с запиской к Олору и Ксенофилу. Они будут сопровождать нас.

Поплывем вечером, когда спадет жара, и проведем там лунную ночь до рассвета. Это хорошие молодые люди, отважные и сильные. Ксенофил выступал на прошлой олимпиаде борцом среди юношей. Таис возвратилась домой еще до того, как солнце стало свирепствовать на белых улицах Афин.

Странная задумчивость пришла к ней там, на склоне холма выше Фемистоклейона, где они сидели вдвоем с Эгесихорой, в то время как двое их спутников лежали внизу около лодки и обсуждали предстоящую поездку в Парнею для охоты на диких свиней. Эгесихора поверила подруге тайну. Эоситей - младший двоюродный брат Агиса, царя Спарты, уплывает в Египет с большим отрядом воинов, которых нанял египетский фараон Хабабаш для своей охраны. Наверное, он замышляет выгнать персидского сатрапа.

Шесть кораблей отплывают сразу. И начальник лакедемонян зовет ее поехать с собой, пророча дивной дочери Спарты славу в стране поэтов и древнего искусства. Эгесихора крепко прижала к себе Таис и стала уговаривать поехать с нею в сказочный Египет. Она сможет побывать на Крите - с такой надежной охраной можно не опасаться никаких пиратов или разбойников.

Таис напомнила подруге о том, что Неарх рассказывал им обеим о гибели древней красоты Крита, исчезновении прежнего населения, нищете, воцарившейся на острове, разоренном неуемными нападениями и войнами разных племен. В груды камней, в пожарах и землетрясениях, обратились дворцы Кносса и Феста, исчезло прежнее население, и никто уже больше не может читать надписи на забытом языке. Только кое-где на холмах еще высятся гигантские каменные рога, будто из-под земли поднимаются быки Держателя Земли Посейдона, да широкие лестницы спускаются к площадкам для священных игр. Иногда среди зарослей вдруг наткнешься на обломки тяжелых амфор в два человеческих роста с извивами змей на их толстых боках, а рядом в чистых сверкающих бассейнах плещется вода, еще бегущая по трубам водопроводов...

Таис достала ларец с критской статуэткой - подарок Птолемея, вынула драгоценную скульптуру и, растянувшись на ложе, стала рассматривать ее, как будто увидела впервые. Новые глаза дали ей время и грустные думы последних дней. Больше тысячи лет - огромная даль времени, еще не было великолепных Афин, а герой Тесей еще не ездил в Кносс убивать Минотавра и сокрушать могущество великой морской державы! Из этой неизмеримой глубины, отдаления явилось к ней это живое, тонко изваянное напряженное лицо с огромными пристальными глазами и маленьким скорбным ртом.

Согнутые в локтях руки были подняты ладонями вперед - сигнал не то остановки, не то внимания. Длинные ноги, слегка расставленные, девически тонкие, вытянутые и поставленные на пальцы, выражали мгновение толчка от земли для взлета. Одежда из листового золота в виде короткого узорного передника с широким поясом, стянувшим невероятно тонкую талию. Облегающий корсаж поддерживался двумя наплечниками и оставлял грудь открытой.

На ключицах, у основания крепкой шеи, лежало широкое ожерелье. Именно лежало - от сильной выпуклости грудной клетки. Повязка, обегавшая подбородок девушки, стягивала высокую коническую прическу. Очень молода была тавропола, четырнадцать лет, самое большее - пятнадцать.

Таис вдруг поняла, что назвала безвестную критскую девочку охотницей на быков - эпитетом Артемиды. Боги завистливы и ревнивы к своим правам, но не может богиня ничего сделать той, которая ушла в недоступное самому Зевсу прошлое и скрылась тенью в подземельях Аида. Правда, Артемида может прогневаться на живую Таис... Что общего у девственной охотницы с нею, гетерой, служанкой Афродиты?

И Таис спокойно вернулась к созерцанию статуэтки. Ничего детского не осталось в лице и фигуре бдительной девочки опасной профессии. Особенно трогал Таис ее скорбный рот и бесстрашный взгляд. Эта девочка знала, что ей предстоит.

Очень недолгой была ее жизнь, отданная смертельной игре - танцу с длиннорогими пятнистыми быками, олицетворявшими сокрушительного Колебателя Земли Посейдона. Девушки-таврополы представляли главных действующих лиц в этом священном ритуале, древний, позднее утраченный смысл которого заключался в победе женского начала над мужским, богини-матери над временным своим супругом. Мощь грозного животного растрачивалась в танце - борьбе с невероятно быстрыми прыгунами - девушками и юношами - специально подготовленными для балета смерти знатоками сложного ритуала. Критяне верили, что этим отводится гнев бога, медленно и неумолимо зреющий в недрах земли и моря.

Обитатели древнего Крита будто предчувствовали, что их высокая культура погибнет от ужасающих землетрясений и приливов. Откуда они взялись, эти ее отдаленные предки? Откуда пришли, куда исчезли? Из того, что знала она сама из мифов, что рассказывал Неарх своим двум зачарованным слушательницам, прекрасные, утонченные люди, художники, мореходы, дальние путешественники жили на Крите еще тогда, когда вокруг бродили полудикие предки эллинов.

Будто покрытая пряно пахнущими цветами, магнолия внезапно выросла среди распластанных ветром сосен и ядовитых зарослей олеандра. Необъяснима тонкая, поэтическая красота критской культуры среди грубых, воинственных кочевников берегов Внутреннего моря и может быть сравнена только с Египтом... Встряхивая коротко стриженными жесткими волосами, вошла Клонария - рабыня. Таис вернулась к жизни.

Рабыня засмеялась. Таис улыбнулась и жестом приказала ей подойти ближе. Три мины - сто восемьдесят драхм. Каждая сова - четыре драхмы, всего сорок пять сов.

Это за фиванку? Могут быть разные случаи, и если тебя купили дорого, то могут продать и подешевле... Не успела Таис закончить фразы, как Клонария прижалась лицом к ее коленям. Возьми с собой!

Куда я уеду? Так думали мы, твои слуги. Ты не знаешь, как будет ужасно оказаться у кого-нибудь другого после тебя, доброй, прекрасной. Не продавай меня!

Возьму с собой, хотя я никуда не собираюсь ехать. Как фиванка? Теперь спит, будто не спала месяц. И не тревожь меня больше, я усну.

Клонария быстро отсчитала серебро и весело, вприпрыжку побежала из спальни. Таис перевернулась на спину и закрыла глаза, но сон не приходил после ночного путешествия и взволнованных разговоров с подругой. Они причалили к кольцам Пирейской гавани, когда в порту уже было полным-полно народу. Оставив лодку на попечение двух друзей, Таис с Эгесихорой, пользуясь относительной прохладой Левконота "белого" южного ветра, расчистившего небо, пошли вдоль большой стой, где торговля была уже в полном разгаре.

У перекрестка дорог, Фалеронской и Средостенной Пирейской, находился малый рынок рабов. Вытоптанная пыльная площадка, с одной стороны застроенная длинными низкими сараями, которые сдавали внаем работорговцам. Грубые плиты, доски помостов, истертые ногами бесчисленных посетителей - вместо обширного возвышения из светлого мрамора под сенью крытой колоннады и огороженных портиков, какие украшали большой рабский рынок в пятнадцати стадиях выше, в самих Афинах. Обе гетеры равнодушно направились в обход по боковой тропинке.

Внимание Таис привлекла группа тощих людей, выставленных на окраине рынка, на отдельном деревянном помосте. Среди них были две женщины, кое-как прикрытые лохмотьями. Вне сомнения, это были эллины, скорее всего - фиванцы. Большинство жителей разрушенных Фив было отправлено в дальние гавани и давно продано.

Эту группу из четырех мужчин и двух женщин, наверное, пригнал на портовый рынок какой-нибудь богатый землевладелец, чтобы избавиться от них. Таис возмутила эта продажа свободных людей некогда знаменитого города. Перед помостом остановился высокий человек с напудренным лицом, окаймленным густейшей бородой в крупных завитках, видимо, сириец. Небрежным движением пальца он велел торговцу вытолкнуть вперед младшую из женщин, остриженные волосы которой густым пучком лежали на затылке перехваченные вокруг головы узкой синей лентой.

По пышности и густоте пучка на затылке Таис определила, каких великолепных кос лишилась фиванка, красивая девушка лет восемнадцати, обычного для эллинок небольшого роста. Она музыкантша или танцовщица? Военная добыча... Взгляни на очертания бедер, груди.

Плачу мину, ладно, две - последняя цена! Такую рабыню не будут продавать в Пирее, а поставят в Афинах. Ну-ка обнажи ее! Торговец не шелохнулся, и покупатель сам сдернул последний покров рабыни.

Она не отпускала ветхую ткань, и повернулась боком. Сириец ахнул. Прохожие и зеваки громко захохотали. На круглом заду девушки красовались вздувшиеся полосы от бича, свежие и красные, вперемежку с уже поджившими рубцами.

Схватив девушку за руку, он нащупал на ней следы ремней, стягивавших тонкие запястья. Тогда он приподнял дешевые бусы, нацепленные на шею девушки, чтобы скрыть следы от привязи. Опомнившийся торговец встал между сирийцем и рабыней. Годится только в наложницы да еще возить воду.

После разгрома Стовратых Фив девушки здесь подешевели, даже красивые, - ими полны дома во всех портах Внутреннего моря. Беру для своих матросов на обратный путь. Я сказал последнюю цену! Торговец заколебался, а девушка побледнела, вернее - посерела сквозь пыль и загар, покрывавший ее измученное гордое лицо.

Таис подошла к помосту, откинула со своих иссиня-черных волос легкий газ покрывала, которым спасались от пыли богатые афинянки. Рядом стала золотоволосая Эгесихора, и даже угрюмые глаза продаваемых рабов приковались к двум прекрасным женщинам. Темные упрямые глаза юной фиванки расширились, огонь тревожной ненависти погас в них, и Таис вдруг увидела лицо человека, обученного читать, воспринимать искусство и осмысливать жизнь. Теоноя - божественное разумение оставило свой след на этом лице.

И фиванка то же самое увидела в лице Таис, и ресницы ее задрожали. Будто невидимая нить протянулась от одной женщины к другой, и почти безумная надежда загорелась в пристальном взгляде фиванки. Торговец оглянулся, ища колесницу красавиц, ехидная усмешка наползла было на его губы, но тут же сменилась почтением. Он заметил двух спутников Таис, догонявших приятельниц.

Хорошо одетые, бритые по последней моде, они важно прошли через расступившуюся толпу. Тебе зачем эта девчонка - все равно с ней не справишься! Пришли за деньгами или придешь сам в дом Таис, между холмом Нимф и Керамиком. Афинянка протянула руку фиванской рабыне, чтобы свести ее с помоста в знак своего владения ею.

Девушка вцепилась в нее, как утопающая за брошенную ей веревку, и, боясь отпустить руку, спрыгнула наземь. Таис незаметно уснула и очнулась, когда ставни с южной стороны дома были распахнуты Ноту - южному ветру с моря, в это время года сдувавшему тяжелую жару с афинских улиц. Свежая и бодрая, Таис пообедала в одиночестве. Знойные дни ослабили пыл поклонников Афродиты, ни одного симпосиона не предстояло в ближайшие дни.

Во всяком случае, два-три вечера были совсем свободны. Таис не ходила читать предложения на стене Керамика уже много дней. Стукнув два раза по столешнице, она велела позвать к себе Гесиону. Девушка, пахнувшая здоровой чистотой, вошла, стесняясь своего грязного химатиона, и опустилась на колени у ног гетеры с неловким смешением робости и грации.

Привыкнув к грубости и ударам, она явно не знала, как вести себя с простой, ласковой Таис. Заставив ее сбросить плащ, Таис оглядела безупречное тело своей покупки и выбрала скромный полотняный хитон из своего платья. Темно-синий химатион для ночных похождений завершил наряд Гесионы. Я дала тебе это старье...

Она сразу же превратилась в полную достоинства девушку из образованных верхов общества. Глядя на нее, Таис поняла неизбежную ненависть, которую вызывала Гесиона у своих хозяек, лишенных всего того, чем обладала рабыня. И прежде всего знаний, какими не владели теперешние аттические домохозяйки, вынужденные вести замкнутую жизнь, всегда заведуя образованным гетерам. Таис невольно усмехнулась.

Завидовали от незнания всех сторон ее жизни, не понимая, как беззащитна и легкоранима нежная юная женщина, попадая во власть того, кто иногда оборачивался скотом. Гесиона по-своему поняла усмешку Таис. Вся вспыхнув, она торопливо провела руками по одежде, ища непорядок и не смея подойти к зеркалу. Но я забыла, - с этими словами она взяла красивый серебряный пояс и надела его на рабыню.

Гесиона снова залилась краской, на этот раз от удовольствия. Чем смогу я отдать тебе за твою доброту? Таис поморщилась смешливо и лукаво, и фиванка снова насторожилась. Свободным эллинам...

Не в том ли главное различие варваров, обреченных на рабство, что они находятся в полной власти свободных. И чем хуже обращаются с ними, тем хуже делаются рабы, а в ответ на это звереют их владельцы". Странные эти мысли впервые пришли ей на ум, прежде спокойно принимавшей мир, каков он есть. А если бы ее или ее мать похитили пираты, о жестокости и коварстве которых она столько наслышалась?

И она стояла бы сейчас, исхлестанная бичом, на помосте, и ее ощупывал бы какой-нибудь жирный торговец?.. Таис вскочила и посмотрела в зеркало из твердой бронзы светложелтого цвета, такие привозили финикийцы из страны, державшейся ими в секрете. Слегка сдвинув упрямые брови, она постаралась придать себе выражение гордой и грозной Лемниянки, не вязавшееся с веселым блеском глаз. Беспечно отмахнувшись от путаных мыслей о том, чего не было, она хотела отослать Гесиону.

Но одна мысль, оформившись в вопрос, не могла остаться без объяснения. И Таис принялась расспрашивать новую рабыню о страшных днях осады Фив и плена, стараясь скрыть недоумение: почему эта гордая и воспитанная девушка не убила себя, а предпочла жалкую участь рабыни? Гесиона скоро поняла, что именно интересовало Таис. Сначала от неожиданности, внезапного падения великого города, когда в наш дом, беззащитный и открытый, ворвались озверелые враги, топча, грабя и убивая.

Когда безоружных людей, только что всеми уважаемых граждан, выросших в почете и славе, сгоняют в толпу, как стадо, нещадно колотя отставших или упрямых, оглушая тупыми концами копий, и заталкивают щитами в ограду, подобно овцам, странное оцепенение охватывает всех от такого внезапного поворота судьбы... Лихорадочная дрожь пробежала по телу Гесионы, она всхлипнула, но усилием воли сдержала себя и продолжала рассказывать, что место, куда их загнали, в самом деле оказалось скотным рынком города. На глазах Гесионы ее мать, еще молодая и красивая женщина, была увлечена двумя щитоносцами, несмотря на отчаянное сопротивление, и навсегда исчезла. Затем кто-то увел младшую сестренку, а Гесиона, укрывшаяся под кормушкой, на свою беду, решила пробраться к стенам, чтобы поискать там отца и брата.

Она не отошла и двух плетров от ограды, как ее схватил какой-то спрыгнувший с коня воин. Он пожелал овладеть ею тут же, у входа в какой-то опустелый дом. Гнев и отчаяние придали Гесионе такие силы, что македонец сначала не смог с ней справиться. Но он, видимо, не раз буйствовал в захваченных городах и вскоре связал и даже взнуздал Гесиону так, что она не смогла кусаться, после чего македонец и один его соратник попеременно насиловали девушку до глубокой ночи.

На рассвете опозоренная, измученная Гесиона была отведена к перекупщикам, которые, как коршуны, следовали за македонской армией. Перекупщик продал ее гиппотрофу бравронского дема, а тот после безуспешных попыток привести ее к покорности и боясь, что от истязаний девушка потеряет цену, отправил ее на Пирейский рынок. Здесь, в Афинах, есть ее храм, но мне нет больше доступа туда. Это богиня мира у минийцев, наших предков, берегового народа до нашествия дорийцев.

Служение ей - против войны, а я уже была женой двух воинов и ни одного не убила. Я убила бы себя еще раньше, если бы не должна была узнать, что сталось с отцом и братом. Если они живы и в рабстве, я стану портовой блудницей и буду грабить негодяев, пока не наберу денег, чтобы выкупить отца - мудрейшего и добрейшего человека во всей Элладе. Только для этого я и осталась жить...

Кто мог бы еще в Элладе так поступить?! Но позволь мне остаться в твоем доме и служить тебе. Я много ела и спала, но я не всегда такая. Это после голодных дней и долгих стояний на помосте у торговца рабами...

Таис задумалась, не слушая девушку, чья страстная мольба оставила ее холодной, как богиню. И снова Гесиона внутренне сжалась и опять распустилась, словно бутон, поймав внимательный и веселый взгляд гетеры. Достаточно ли он знаменит, чтобы быть известным Элладе, и не только в Стовратых Фивах? Как поэта, может быть, и нет.

Ты не слыхала о нем, госпожа? Но я не знаток, оставим это. Вот что придумала я... Александр снабдил его деньгами, и философ из Стагиры основал в Ликии - в священной роще Аполлона Волчьего - свою школу, собрание редкостей и обиталище для учеников, исследовавших под его руководством законы природы.

По имени рощи учреждение Аристотеля стало называться Ликеем. Пользуясь знакомством с Птолемеем и Александром, Таис могла обратиться к Стагириту. Если отец Гесионы был жив, то, где бы он ни оказался, молва о столь известном пленнике должна была достигнуть философов и ученых Ликея. От жилья Таис до Ликея пятнадцать олимпийских стадий, полчаса пешего хода, но Таис решила ехать на колеснице, чтобы произвести нужное впечатление.

Она велела Гесионе надеть на левую руку обруч рабыни и нести за ней ящичек с редким камнем - зеленым, с желтыми огнями - хризолитом, привезенным с далекого острова на Эритрейском море. Подарили его Таис купцы из Египта. От Птолемея она знала о жадности Стагирита к редкостям из дальних стран и думала этим ключом отомкнуть его сердце. Эгесихора почему-то не появилась к обеду.

Таис хотела поесть с Гесионой, но девушка упросила не делать этого, иначе ее роль служанки, которую она хотела честно исполнять в доме Таис, стала бы фальшивой и лишила бы ее доброго отношения слуг и рабынь гетеры. Священные сосны безмолвно и недвижно уносились вершинами в горячее небо, когда Таис и Гесиона медленно шли к галерее, окруженной высокими старыми колоннами, где занимался с учениками старый мудрец. Стагирит был не в духе и встретил гетеру на широких ступенях из покосившихся плит. Постройка новых зданий еще только начиналась.

Таис сделала знак, Гесиона подала раскрытую шкатулку, и хризолит - символ Короны Крита - засверкал на черной ткани, устилавшей дно. Брюзгливый рот философа сложился в беглой усмешке. Он взял камень двумя пальцами и, поворачивая его в разные стороны, стал разглядывать на просвет. Неталантливым он был учеником, слишком занят его ум войной и женщинами.

И тебе надо, конечно, что-то узнать от меня? Гетера спокойно встретила его, смиренно склонила голову и спросила, известно ли ему что-нибудь об участи фиванского философа. Аристотель думал недолго. Но почему он тебя интересует, гетера?

Разве участь собрата, славного в Элладе, тебе безразлична? Меня по невежеству удивило твое безразличие к судьбе большого философа и поэта. Разве не Драгоценна жизнь такого человека? Может быть, ты мог бы его спасти...

Кто смеет пересекать путь судьбы, веление богов? Побежденный беотиец упал до уровня варвара, раба. Можешь считать что философа Астиоха больше не существует, и забыть о нем. Мне все равно, брошен ли он в серебряные рудники или мелет зерно у карийских хлебопеков.

Каждый человек из свободных выбирает свою участь. Беотиец сделал свой выбор, и даже боги не будут вмешиваться. Знаменитый учитель повернулся и, продолжая рассматривать камень на свет, показал, что разговор окончен. Мир и красота - вот что чуждо тебе, философ, и ты знаешь это!

Аристотель гневно обернулся. Один из стоявших рядом и прислушивавшихся к разговору учеников с размаху ударил Гесиону по щеке. Та вскрикнула и хотела броситься на кряжистого бородатого оскорбителя, но Таис ухватила ее за руку. С этими словами Таис ловко выхватила хризолит у растерявшегося Аристотеля, подобрала химатион и пустилась бежать по широкой тропе между сосен к дороге, Гесиона - за ней.

Вслед девушкам кинулось несколько мужчин - не то усердных учеников, не то слуг. Таис и Гесиона вскочили на колесницу, поджидавшую их, но мальчик-возница не успел тронуть лошадей, как их схватили под уздцы, а трое здоровенных пожилых мужчин кинулись к открытому сзади входу на колесницу, чтобы стащить с нее обеих женщин. Попались развратницы! В этот миг Гесиона, вырвав бич у возницы, изо всей силы ткнула им в раззявленный кричащий рот.

Нападавший грохнулся наземь. Освобожденная Таис раскрыла сумку, подвешенную к стенке колесницы, и, выхватив коробку с пудрой, засыпала ей глаза второго мужчины. Короткая отсрочка ни к чему не привела. Колесница не могла сдвинуться с места, а выход из нее был закрыт.

Дело принимало серьезный оборот. Никого из путников не было на дороге, и злобные философы могли легко справиться с беззащитными девушками. Мальчик-возница, которого Таис взяла вместо пожилого конюха, беспомощно озирался вокруг, не зная, что делать с загородившими путь людьми. Но Афродита была милостива к Таис.

С дороги послышался гром колес и копыт. Из-за поворота вылетела четверка бешеных коней в ристалищной колеснице. Управляла ими женщина. Золотистые волосы плащом развевались по ветру - Эгесихора!

Зная, что спартанка сделает что-то необычайное, Таис схватилась за борт колесницы, крикнув Гесионе держаться изо всех сил. Эгесихора резко повернула, не сбавляя хода, объехала колесницу Таис и вдруг бросила лошадей направо, зацепившись выступающей осью за ее ось. Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Лошади Таис понесли, а Эгесихора, сдержав четверку с неженской силой, расцепила неповрежденные колесницы.

Возница опомнился, и гнедая пара помчалась во весь опор, преследуемая по пятам четверкой Эгесихоры. Позади из клубов пыли неслись вопли, проклятия, угрозы. Гесиона не выдержала и принялась истерически хохотать, пока Таис не прикрикнула на девушку, чувства которой были еще не в порядке после перенесенных испытаний. Не успели они опомниться, как пролетели перекресток Ахарнской дороги.

Сдерживая коней, они повернули назад и направо, спустились к Илиссу и поехали вдоль речки к Садам. Только въехав под сень огромных кипарисов, Эгесихора остановилась и спрыгнула с колесницы.

Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.

Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Через несколько часов с пр.

Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр. Она запирает дверь на ключ, пр..

Путешественники ехали без всяких пр. Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр. Безродного пр.

Белая берёза под моим окном пр. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр. Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр..

Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный!

Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу? Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас.

Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу. V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку.

В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда. Ромашов прилип к забору.

От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор.

Удивляюсь, чего ты с ним так возишься? Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании.

Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту.

Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду.

Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть? Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол.

В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку.

Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни? Мне сейчас об этом говорил Николаев.

Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось. Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел. Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил.

Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека. Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив.

В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу?

Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!..

Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений.

Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы.

Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы!

Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое.

Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет.

Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны!

Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист.

Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив.

А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат.

А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов.

Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее?

Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет.

Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна!

Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего.

Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины. Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это?

Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать!

Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом.

И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели.

Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила.

Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор.

Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая.

Наверное, ярче всех г.. Через мост медле н,нн о идут поезда нагруже н,нн ые патронами и снарядами и шагают запыле н,нн ые мужестве н,нн ые войска напр.. Часовой стоит на узкой и дли н,нн ой п.. Над его г.. Под его ногами три.. Там блещ.. В волнах ревут бомбы сброше н,нн ые с сам.. В небе грохочут взрывы зениток атакующих 2 фашистов. С визгом скреж.. А несгибаемый часовой стоит на посту. Боец ост.. Кругом ширь и покой. Конечно, за холмами где то 3 идет война гудят взрывы. Однако это далекая и н.. И от конца к концу моста л.. Они прячутся в канавы под насыпью. И вот перед нами острый, как св.. Грозный пустой мост бе з,с молвно зажатый над водой в л.. Тих и ласко.. Ни утомительного зноя ни духоты в спокойном воздухе. Ни что не наруша.. Из редк.. Тогда поднима.. Куда ни кин.. Еще не спустились на землю сум.. Как хорош этот прекрасный вечер! Вскоре сумерки становятся как то гуще заметнее. На темном небе не прерывн.. Как хотелось бы полететь к звездам! Цыганок на минуту ост.. Вот она идет тихонько задумавшись 3 покач.. Перед вечером небо вдруг как то быстро стало ра.. Тучи которые доселе лежали не подвижн.. И в след за тем нал.. В воздух.. Её понесло куда то 3 вниз, и она ск.. Вдруг один кедр р.. Со страшным грох.. Около часа св.. В лесу по прежнему стал.. Свет последней з.. Амуры в.. Тускнея пятнами с п.. Сотни остр.. Говорят, Москва, если см.. В Москве около четырех сот пятид.. С Кремля открыва.. Все кругом пестре.. Мы стоим у памятника Александру Второму и обл.. Люди, кучера Ростовых и ден.. Один из людей в т.. Граф надел х.. С ним вышла и не разд.. Однажды утр.. Из за св.. Потом в дали 2 глухо бухнуло. Тёмные тяж.. И вдруг оглушительный грох.. Не смотря на лив.. Оно зашагало по влажным курящимся лё.. Играла ш.. Река шла пр.. Над бегущ.. Песчаные косы перемытые реч.. Лес т.. Эта ч.. Каждая сухая ветка с.. Серёжа ш.. В доль неё р.. Не которые б.. Ближе к з.. Многие дерев.. Заветные дупла Серёжа знал на перечёт. Там, у самого неба, они по м.. В скор.. Ему х.. Толя см.. От туда в пляш.. Они были похожи на ж.. Он ож.. Или они отв.. Толя попрыгал в течени.. Постепе н,нн о всё кругом наполн.. Они обл.. Мама стала бы ещё кр.. Грэй не ут.. В погреб.. А самая большая была в форм.. Среди боч.. С лев.. Перед гор.. Дли н,нн ые тени от д..

Глава 7 (продолжение)

Он и так задержался более чем на час против ожидаемого. Не хватало еще, чтобы кто-то из слишком глазастых придворных заподозрил, что король не сидит в засаде на уток в оксфордских болотах, как было заявлено, а шляется по университету с неизвестной целью... Конец апреля 1896 года, Оксфордский университет, Британская империя. Третий день Генри приходил в университет в возбужденном предвкушении. Ну когда уже прибудет обещанный королем агент Секретной Службы и можно будет приступить к вскрытию тайника?

Работать в таком состоянии было категорически невозможно, хотелось, вместо нудного обсуждения закупок оборудования, необходимого для внезапно ставших Хиннегану не интересными исследований, поделиться с сотрудниками сногсшибательной новостью. Ведь единственным человеком, с которым Генри мог обсуждать тайну, являлся ректор, но заявиться к нему в кабинет просто так, поболтать, научный работник не самого высокого ранга никак не мог. И так сотрудники уже косились на него, начиная что-то подозревать, особенно Питер, присутствовавший при внезапном вызове к канцлеру. Руководителю лаборатории надо бы взять себя в руки, а то пойдут гулять слухи по коридорам.

Наконец, опять же после обеда, в лабораторию примчался посыльный из административного корпуса. Генри, едва сдерживаясь, чтобы не перейти на бег, последовал за ним. На этот раз в приемной, кроме секретаря, никого не оказалось. Последний, все так же молча, пропустил Хиннегана в кабинет и собственноручно плотно прикрыл за ним дверь, выполняя, видимо, распоряжение ректора.

На этот раз, несмотря на пасмурный день, в помещении было заметно светлее, благодаря полностью раздвинутым шторам и приоткрытым окнам, сквозь которые в кабинет проникал насыщенный свежими весенними запахами воздух. Канцлер занимал свое традиционное место за столом, а вот на краю широкой столешницы, в нарушение всех светских приличий, вольготно восседал человек в сером сюртуке, державший в руках простую фетровую шляпу. У его ног блестел надраенными бронзовыми защелками потертый дорожный саквояж из плотной свиной кожи. Человек повернул голову и окинул Генри быстрым, но цепким и внимательным взглядом.

Он был высок, не менее шести футов росту, обладал худощавой спортивной фигурой, а его прямая, как палка, спина не смогла бы обмануть никого, несмотря на совершенно гражданский костюм. Это явно был военный, возможно отставной. Его, шикарные, до подбородка, бакенбарды, украшавшие несколько надменное лицо, и коротко остриженные темные с проседью волосы, только усиливали версию о военном прошлом их обладателя. Королевский агент, которым незнакомец несомненно и являлся, выглядел лет на сорок, хотя, вероятнее всего, был старше.

Джеймс Виллейн! Очень рад знакомству, мистер Виллейн! Вы, как я понимаю, тот самый офицер, которого обещал прислать Его Величество? Естественно, чего еще можно было ожидать от гражданского?

Никакой самодеятельности! Виллейн времени даром терять не стал, сразу же взяв быка за рога: - Идите сюда, Хиннеган! Вот, внимательно прочтите и подпишите это! Генри вчитался.

Это были разного рода обязательства о неразглашении. Неразглашение содержания получаемой конфиденциальной информации, имен и кличек агентов, адресов конспиративных квартир и даже самого факта сотрудничества с Секретной Службой. На каждый тип неразглашения имелся свой, отдельный бланк. Естественно, о моей причастности к Секретной Службе не должен знать никто.

Для окружающих я - офицер в отставке, прибывший в университет по собственному желанию для работы в архиве. Пишу книгу об истории Королевской егерской службы. Сэр Ллойд гарантировал, что в университетской библиотеке полно материалов на эту тему. Итак, я буду днями просиживать в читальном зале, изредка отрываясь, чтобы прогуляться вокруг.

То есть, я буду все время находиться неподалеку от вас. И не только днем! Мне сняли комнату совсем рядом с вашим домом, буквально в двух шагах. Это на случай, если кто-то за вами будет следить или попробует похитить… От последних слов агента Хиннегану стало не по себе.

Как-то иначе он представлял будущую работу, без всех этих полицейских штучек. Кто будет следить? Похищение в тихом мирном Оксфорде, где и преступлений-то почти не случается? Откуда Инквизиции знать обо всем?

Только потому, что он в уединении прочитает пару трактатов? Ерунда какая! Однако вслух возражать он не стал, прекрасно сознавая, что ничего изменить не в силах. Просто так ко мне не обращайтесь, для окружающих мы шапочные знакомые!

Рекомендую вам на время операции ограничить до минимума круг общения, а имена тех, кого вы не можете исключить, потрудитесь сообщить мне, для проверки. А то, знаете, бывает... Вот, помнится, когда в девяносто первом мы в Бристоле выслеживали одну парочку атеистов-социалистов... Впрочем, неважно!

Да, кстати, вы церковь регулярно посещаете? Какое это имеет значение? Сколько можно заниматься ерундой, не пора ли приступить к делу? Сейчас крайне важно не навлекать никаких подозрений, даже в вещах, на первый взгляд, никак не связанных с нашим делом.

Поэтому, убедительно прошу вас не манкировать посещением религиозных служб! Хинниган лишь уныло вздохнул, покорно опустив глаза. Возражать тут явно бессмысленно! Позже я проведу с вами еще один инструктаж, более...

А теперь перейдем к распорядку вашей работы! Сэр Ллойд очнулся от некоего подобия транса, в котором пребывал, подавленный энергичностью и настойчивостью речей сотрудника Секретной Службы: - Про тайник, гм, да... Как я уже сообщил нашему дорогому гостю, тайник находится в центральном здании университетской библиотеки, в административном архиве. Это, если вы помните, в пристройке, справа от главного входа.

Мы с мистером э... Виллейном обсудили этот вопрос и решили, что работать вы будете прямо там. Чтобы не тащить артефакты через весь университет, значит. И прятать их каждый раз по окончании работы будете в том самом тайнике, благо он расположен в подсобном помещении.

Организуем вам там стол. Работать будете после пяти вечера, когда библиотека закрыта. Я выпишу вам сейчас специальное разрешение, на срочные исследования. А днем занимайтесь своей обычной работой в лаборатории, чтобы не привлекать подозрений!

Вы достанете мне ключи? К вам будет приставлен отдельный библиотекарь, для содействия. Мой доверенный сотрудник! Вам необходим помощник.

Может потребоваться дополнительная литература, надо следить за порядком в помещении и сохранностью тайника. Знаю я вас, ученых, за исследованиями забываете обо всем вокруг! Сам такой был! Да и библиотечное руководство не захочет давать ключи кому попало.

Другое дело - собственный сотрудник. Генри вопросительно взглянул на Виллейна. Джеймс недовольно сморщил лицо: - Я уже выражал профессору свои сомнения по поводу расширения круга допущенных к секрету лиц. Однако он убедил меня, что это необходимо.

Хотя я был бы только рад, если бы вы могли справиться самостоятельно! К чему это выражение недовольства? Нет на неё ничего в архивах. Только это никакой гарантии не дает!

Ее зовут Кэтрин Даффи. Она дочь моего старого университетского друга, профессора Кристофера Даффи, известного геолога, трагически погибшего во время экспедиции в Африке более четырех лет тому назад, - пояснил канцлер. Кэт же, после гибели отца, воспитывалась у родственников за границей, и только недавно прибыла в Англию. Она считала, что у отца здесь осталось какое-то имущество, наивная девочка!

Увы, Кристофер был настолько предан делу науки, что совершенно не заботился о накоплении материальных благ! К счастью, она догадалась обратиться ко мне, и я, конечно, в память о старом друге, устроил ее на неплохую должность в нашей библиотеке. Благо, девушка она начитанная. Так что нищета ей не грозит, но обязана Кэт этим исключительно моей заботе.

Вот почему я считаю ее своим доверенным человеком! Ни родственников, ни знакомых. Не с кем будет потрепать языком, даже если и захочется! Генри, волнуясь, выпил поданный прислугой чай в несколько нервных глотков, обжигая губы и совсем не притронувшись к маковому печенью, красиво разложенному на чеканном серебряном подносе.

У аристократии и даже среднего класса с некоторых пор вновь вошло в моду столовое серебро, благо цены на медную и оловянную посуду сейчас стали не намного ниже его. А с текущими тенденциями скоро могут стать и выше. Если… Если его неожиданное исследование не увенчается успехом! Затем они втроем торопливо проследовали через опустевшие коридоры административного корпуса, пересекли также малолюдную улочку, едва освещенную отблесками закатного солнца, и оказались у входа в библиотеку.

Высокая внешняя дверь не запиралась, и попасть в широкий холл можно было в любое время суток. Однако все внутренние двери уже оказались закрыты — время работы библиотеки закончилось, и все посетители и сотрудники разошлись по домам. Кроме дежурного швейцара, грозно взиравшего на нежданных пришельцев из полумрака холла, освещенного единственной газовой лампой. Однако спустя пару мгновений библиотечный страж опознал среди подозрительных гостей Самого Главного Начальника и тут же подскочил со стула, сохраняя, впрочем, внушительность, положенную ему по должности: - Сэр Ллойд!

Во вверенном мне здании все в полном порядке! У нее в последнее время какая-то срочная работа! Кстати, доктор Хиннеган тоже проводит срочное исследование, и с сегодняшнего вечера присоединится к мисс Даффи. Вы тут постоянно находитесь по вечерам?

Окажете содействие, значит. Ну а сейчас мы зайдем ненадолго в архив. Ректор, обогнув сторожа, уверенно свернул в правый проход, Хинниган и Виллейн молча последовали за ним. Далеко идти не пришлось.

Широкий коридор, с портретами великих ученых прошлого на стенах, неодобрительно, как казалось, взиравших с высоты на неурочных посетителей, вскоре упирался в закрытую дверь, обрамленную гипсовым барельефом с цитатами из Писания и державшими их ангелочками. Ведь библиотеку переделывали с тех пор уже не раз! Через несколько секунд с той стороны стали заметны отблески света и мелодичный женский голос осведомился: - Кто там? Видимо, девушка достаточно хорошо знала голос ректора, так как уточнений не потребовалось.

Хорошо смазанный замок тихо щелкнул и Генри, наконец, увидел свою будущую помощницу. Хотя освещение и оставляло желать лучшего, он, против желания, задержал на ней взгляд несколько более положенного. Нельзя сказать, что мисс Даффи являлась образцом неописуемой красоты, отнюдь. Она отличалась небольшим, менее пяти футов, ростом и чрезмерно, пожалуй, плотным телосложением, золотистыми, чуть вьющимися волосами, сейчас скромно уложенными назад и полускрытыми строгим, как и остальная одежда, коричневым чепчиком.

Излишне широкое, полноватое лицо с малюсеньким носиком не совсем соответствовало господствовавшим в обществе представлениям о женской привлекательности, однако и уродливым называть его не имелось никаких оснований. Огромные же карие глаза под длинными ресницами и вовсе сразу приковывали к себе все внимание, заставляя забыть о небольших недостатках. Сэр Ллойд наскоро представил их, ограничившись именами, и вся компания поспешила войти внутрь. Лишь оказавшись за плотно закрытой дверью, ректор рискнул уточнить: - Итак, Кэтрин, это те самые люди, которых мы ждали.

Мистер Виллейн позаботится о нашей безопасности, а доктор Хиннеган будет проводить исследования. Его ты, возможно, встречала в университете. Генри не знал, встречала ли его когда-либо юная библиотекарь, но он ее точно еще не видал. Ученый, не отличавшийся особо ни богатством, ни мужественной внешностью, ни скандальным поведением, так привлекающим женщин, и обделенный ввиду указанных причин дамским вниманием, обязательно запомнил бы такую встречу, какой бы мимолетной она не была.

Тем временем, королевский агент, вряд ли озабоченный подобными размышлениями, уже приступил к работе. Раскрыв свой непримечательный саквояж, он извлек оттуда пачку бланков, точно таких же, как подписанные недавно Генри, и вручил их девушке. И лишь получив полный комплект подписей, разрешил перейти к главному: - Можно приступать, сэр Ллойд. Они стали протискиваться, вслед за ректором, сквозь узкие проходы между книжными шкафами, заставленными практически одинаковыми папками в черном кожаном переплете, казалось, источавших пыльные запахи прошлых эпох.

Архив отличался от публичных помещений библиотеки как раз чрезмерно экономным отношением к использованию пространства, из-за чего расстояние между шкафами позволяло проходить лишь одному человеку. Таким образом, вытянувшись в колонну, четверка, замыкаемая "хозяйкой" помещения, проследовала через весь архив к его противоположному концу. Там, вдоль стены, обнаружилось несколько безликих дверей, явно ведущих в подсобные помещения. К крайней слева и направлялся канцлер.

Взглядам приоткрылась малюсенькая каморка, уставленная полками с какими-то свертками и небольшим столиком посредине, занимавшим почти все свободное пространство. Что именно лежало на полках, снаружи рассмотреть не удавалось. Да и вообще что-либо увидеть стало возможно только благодаря Кэтрин, с масляной лампой в руках тихо "просочившейся" внутрь мимо стоявших в некотором недоумении мужчин. Этот декоративный элемент в виде полуколонны, декорированной лепниной, изображающей стилизованные пергаментные свитки, явно присутствовал в здании еще со времен его постройки два века назад.

Остатки былой роскоши, сохранившейся после всех ремонтов и перестроек. Впрочем, как понимал Генри, пилястр был встроен во внешнюю, несущую стену, поэтому его и не трогали. Благодаря обилию всяких завитушек и прочих элементов декора, зазор был почти не виден даже вблизи. Действительно, как раз посреди "свитка" пилястр опоясывала бронзовая дуга, вмонтированная в стену с обоих боков полуколонны.

Дуга служила для крепления литого подсвечника, располагавшегося как раз в центре предполагаемой дверцы. Бронза светильника почернела, свидетельствуя о его солидном возрасте. Не иначе, подсвечник установили еще при постройке здания! Ученый медленно, как будто опасаясь чего-то, приблизился к тайнику.

Генри неуверенно вставил ключ в найденную в основании массивного крепления прорезь и попытался его провернуть. Однако ключ не сдвинулся ни на йоту. Попробовал в обратную сторону - с тем же результатом. Подсознательно ожидавший затруднений ученый начал нервно дергать его туда-сюда, вызвав смешок со стороны Виллейна: - Дайте-ка сюда, доктор!

Вы его так, ей-богу, сейчас сломаете! Затем тщательно протер им механизм, ключ, а также ось со второй стороны дужки, вокруг которой она вращалась. После чего вновь захлопнул запор. Надеюсь, я не зря испортил свой носовой платок!

Хиннеган с некоторой опаской повторно приступил к делу, однако майор оказался прав: теперь ключ проворачивался при достаточно терпимом усилии. Ободренный успехом Генри потянул за дужку. Она также достаточно легко стала поворачиваться на оси, со слабым хлопком и едва слышным скрипом увлекая за собой дверь тайника, к которой была прикреплена в центре. Еще мгновение, и тайник открыт!

Теперь напротив лица Хиннегана таинственно зияло прямоугольное отверстие примерно в фут высотой и полфута шириной. Что же оно скрывает? Слабенький свет масляной лампы, даже поднесенной вплотную к отверстию, не помог ответить на этот вопрос. Совать руку наугад в десятки лет не открывавшуюся дыру Генри было как-то боязно, но положение вновь спас Виллейн.

Раскрыв свой заслуженный саквояж, он на этот раз извлек оттуда чудо современной техники - электрический фонарь. Даже в Военном ведомстве подобных еще нет! Хиннеган и Ллойд, привыкшие ежедневно созерцать в университете новейшие чудеса техники, не удостоили столь лелеемый агентом аппарат особым вниманием. Подумаешь, переносной электрический фонарь!

Наверняка стоил кучу денег, а толку... Причем явно перетяжеленный, весит фунтов десять, как минимум. Ничего, королевские агенты не заморыши какие, потаскают! Зато мисс Даффи уставилась на фонарь во все глаза, для нее такое устройство наверняка казалось сказочным...

Тем не менее, в данном случае новинка оказалась вполне к месту. Непривычно яркий, концентрированный луч четко высветил в глубине тайника два запыленных деревянных ящичка, а также позволил убедиться в отсутствии всяких неприятных сюрпризов, вроде крыс или паучьего логова. После чего находка была торжественно извлечена наружу. Оба ящичка, около полутора футов в поперечнике каждый, тоже были заперты, но уже не на замок, а на простую защелку.

Генри, нетерпеливо смахнув чуть ли не четвертьдюймовый слой пыли отчего сэр Ллойд тут же громко чихнул , дрожащими руками отрыл первую и откинул покрытую потрескавшимся от времени лаком крышку. Внутри обнаружились две толстые тетради в плотном кожаном переплете. Хиннеган осторожно раскрыл одну из них. Плотная разлинованная бумага вполне достойно пережила полувековое заключение, лишь слегка пожелтев местами.

Пролистав ее, Генри убедился, что тетрадь практически до конца заполнена неразборчивым торопливым почерком и пестрит цифрами и непонятными обозначениями. Впрочем, его собственный лабораторный журнал а то, что он держит в руках именно таковой, не вызывало сомнения вряд ли отличался в лучшую сторону для постороннего глаза. Зато вторая тетрадь, заполненная, правда, всего на треть, с первой же страницы радовала значительно более четким и читабельным текстом, хотя почерк был явно тот же самый. Впрочем, уже на первой странице имелось заглавие: "К вопросу о некоторых свойствах железных сплавов", которое однозначно давало понять, что текст является черновиком научной статьи, над которой работает автор.

Кстати, вот и его имя, красуется ниже: доктор Роберт Паркс. А еще рукопись оборвана практически на полуслове. Судя по рассказу Ллойда, можно предположить, что наиболее вероятной причиной прекращения работы послужила пуля или штык одного из королевских пехотинцев, принимавших участие в бомбейском разгроме. Генри передал рукописи также жаждущему взглянуть на них профессору.

Теперь настала очередь второй находки. Внутри оказался занимавший всю длину ящичка сверток. Ученый осторожно размотал прекрасно сохранившуюся плотную ткань, покрытую сложным и ярким цветным узором. Брат Генри, морской офицер, привозил домой подобные, аляповато украшенные предметы из плаваний в Индию.

Внутри блеснул металл. Хиннеган, хоть и ожидал этого, выронил сверток из рук. Просто блеск был слишком неординарен. В нем не имелось теплого желтого или красноватого оттенка, как в привычных медных сплавах.

Нет, отполированная поверхность загадочного металла строго отблескивала холодным голубым свечением, создавая впечатление совершенной враждебности всему человеческому. Генри даже передернул плечами от крайне редко посещавшего его чувства мистического ужаса. Лишь поймав на себе недоумевающие взгляды ректора и королевского агента, взял себя в руки, но все же сначала перекрестившись и пробормотав пару слов молитвы. Да, спутать этот металл с другим было абсолютно невозможно!

Взволнованный Хиннеган, поворачивая слиток дрожащими руками, не обнаружил ни малейших следов красных или темных шероховатых пятен, заклейменных в Писании. Полированный цилиндр демонстрировал девственную чистоту поверхности. Значит, это правда, и покойный бомбейский ученый действительно нашел способ побороть сатанинскую ржавчину? Из-за этой вещи не грех было нарушить королевский приказ!

Соблаговолите воздержаться в моем присутствии, я же на службе! А теперь, Хиннеган, потрудитесь аккуратно сложить все обратно. К исследованиям приступите в понедельник. И не возражайте!

Понимаю, вам не терпится, но действовать будете в соответствии с моими указаниями! Апрель 1896 года, окрестности Оксфорда - Тише, Хиннеган, спугнете кабана! Толстый бронзовый ствол карабина, украшенный чеканкой, постоянно задевал за маскировочный пучок перьев, свешивавшийся со шляпы охотника. Хиннеган молча последовал за агентом.

Спорить бесполезно, это очевидно. Сам король приказал выполнять распоряжения этого господина, ничего не попишешь! Лучше побыстрее выполнить его очередную причуду и вернуться домой. Извилистая тропинка, которой мнимые охотники следовали, представляла собой участки, покрытые мокрой травой или просто грязью.

Низкие, "городские" сапоги ученого мало помогали в борьбе с ней, и штанины Генри вскоре покрылись пятнами мокрой серой жижи. Охотой он никогда не интересовался, и приобретением соответствующей одежды не озаботился, портя теперь недавно пошитый костюм для прогулок. Тропинка вдруг расширилась и завершилась широкой поляной. На ее покрытой травой поверхности можно было заметить черные проплешины кострищ.

Возле некоторых даже остались воткнутые в землю ветки с развилкой. Видимо, поляна служила местным охотникам для приготовления трапезы. А я сейчас научу вас им пользоваться. Джеймс вытащил из футляра загадочную вещь.

Даже весьма слабо разбиравшемуся в оружии ученому с первого же взгляда стало ясно, что это пистолет какой-то необычной конструкции. Толстый, отливавший медью, блок стволов, переходивший в короткую изогнутую рукоять. Между ними спусковое кольцо, как раз такого диаметра, чтобы пролез указательный палец в перчатке. Вся конструкция казалась чрезвычайно миниатюрной, даже игрушечной.

Очнитесь, речь идет всего лишь об изучении пары документов в тиши университетской библиотеки! Зачем мне пистолет? Но моя задача состоит в том, чтобы у вас в решающий момент не возникло другого вопроса: "Зачем я не взял тогда пистолет? Распоряжением самого короля он обязан подчиняться этому человеку, какую глупость тот бы не возжелал.

Остается, смирившись, лишь побыстрее выполнить его требования и заняться делом. А это скорее на перечницу похоже! Некоторые даже есть в свободной продаже. Но конкретно этот образец разработан специально для Секретной Службы.

Для скрытного ношения. Лучшее решение для самообороны на близкой дистанции! В том числе для плохо владеющих стрельбой, вроде вас, стволы-то короткие, точности никакой. Стреляет специальным облегченным патроном, благодаря этому стволы относительно тонкие — сравните с моим карабином.

Зато пять пуль за три секунды! И быстрая перезарядка. Здесь разве что-то вращается? Ударник, скрытый внутри корпуса.

Вот, смотрите! Блок из пяти стволов ушел вниз, обнажив внутренности.

Мангуста толкнула лапкой в стейу, и рама поехала вбок. Когда рама приблизилась к бананам, мангуста рванулась, прыгнула и обеими лапками ухватила банан. Она повисла на момент в воздухе. Но банан оторвался, и мангуста прыгнула на все четыре лапки.

Прекрасный акробатический прыжок! Я привскочил поглядеть, но мангуста уже беспрерывно возилась под койкой. Через минуту она предстала передо мной с измазанной мордой и покрякивала от удовольствия. Русский человек пр. И подобное пр. Если русские гости обещают пр.

Усердный, старательный; находящийся возле школы; приехать куда-нибудь; сообщить недругу какую-либо тайну; устный рассказ, история, передающаяся из поколения в поколение; склонности, ставшие обычными, постоянными; обратить что-либо в нечто другое; лечь ненадолго; охранник, стоящий у ворот; перестать что-либо делать; немного открыть. Вставьте пропущенные буквы. Источник Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-.

Кому много приходилось путешествовать, тот знает, что это в порядке вещей. С каждым днём эти остановки делаются реже, постепенно всё налаживается, и дальнейшие передвижения происходят уже ровно и без заминок. Тут тоже нужен опыт каждого человека в отдельности. Когда идёшь в далёкое путешествие, то никогда не надо в первые дни совершать больших переходов. Наоборот, надо идти понемногу и чаще давать отдых.

Когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием. Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около ста восьмидесяти дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом. Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы.

На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам её. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идёт одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к десяти часам утра погода разгулялась.

Тогда мы увидели то, что искали. Километрах в пяти от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих редок давало возможность подойти к ней вплотную.

Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр...

Белая берёза под моим окном пр...

Остались вопросы?

Н.Носов "Незнайка на Луне" 32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение.
Дикая собака Динго Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз.
Подготовка к ВПР 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр.

Поединок. Александр Куприн

Тоня улыбнулась. Можете сесть, вот здесь. Вот мы и познакомились. Павка смущенно мял кепку. Это некрасиво звучит, лучше Павел. Я вас так и буду называть.

А вы часто сюда ходите… — Она хотела сказать: купаться, но, не желая открыть, что видела его купающимся, добавила: — Гулять? Вот это был удар! Нельзя бить так немилосердно. А мне эта сценка доставила много удовольствия. Говорят, что вы часто деретесь.

Павел потемнел. Пусть скажет спасибо, что ему тогда не попало. Я слыхал, как он обо мне говорил, только не хотелось рук марать. Это нехорошо, — перебила его Тоня. Павел нахохлился.

У меня на таких руки чешутся: норовит на пальцы наступить, потому что богатый и ему все можно, а мне на его богатство плевать; ежели затронет как-нибудь, то сразу и получит все сполна. Таких кулаком и учить, — говорил он возбужденно. Тоня пожалела, что затронула в разговоре имя Лещинского. Этот парень имел, видно, старые счеты с изнеженным гимназистом, и она перевела разговор на более спокойную тему: начала расспрашивать Павла о его семье и работе. Незаметно для себя Павел стал подробно отвечать на расспросы девушки, забыв о своем желании уйти.

Павка покраснел. Злой был поп, жизни от него не было. Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение, рассказывал ей, как старый знакомый, о том, что не вернулся брат; никто из них и не заметил, как в дружеской, оживленной беседе они просидели на площадке несколько часов. Наконец Павка опомнился и вскочил: — Ведь мне на работу уже пора.

Вот заболтался, а мне котлы разводить надо. Теперь Данило волынку подымет. Тоня быстро поднялась, надевая жакет: — Мне тоже пора, пойдемте вместе. Мы побежим вместе, вперегонку: посмотрим, кто быстрей. Павка пренебрежительно посмотрел на нее: — Вперегонку?

Куда вам со мной! Павел перескочил камень, подал Тоне руку, и они выбежали в лес на широкую ровную просеку, ведущую к станции. Тоня остановилась у середины дороги. Быстро-быстро замелькали подошвы ботинок, синий жакет развевался от ветра. Павел помчался за ней.

С размаху набежал и крепко схватил за плечи. Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно, прижалась к Павлу и от этого стала близкой. Было это одно мгновенье, но запомнилось. Сейчас же расстались. И, махнув на прощанье кепкой, Павел побежал в город.

Когда Павел открыл дверь в кочегарку, возившийся уже у топки Данило, кочегар, сердито обернулся: — Ты бы еще позднее пришел. Что, я за тебя растапливать буду, что ли? Но Павка весело, хлопнул кочегара по плечу и примирительно сказал: — В один момент, старик, топка будет в ходу. К полуночи, когда Данило, лежа на дровах, разразился лошадиным храпом, Павел, облазив с масленкой весь двигатель, вытер паклей руки и, вытащив из ящика шестьдесят второй выпуск «Джузеппе Гарибальди», углубился в чтение захватывающего романа о бесконечных приключениях легендарного вождя неаполитанских «краснорубашечников» Гарибальди. Углубившись в воспоминания о дневной встрече, Павел не слышал нарастающего шума двигателя; тот дрожал от напряжения, громадный маховик бешено вертелся, и бетонная платформа, на которой стоял он, нервно вздрагивала.

Павка метнул взглядом на манометр: стрелка на несколько делений перемахнула вверх за сигнальную красную линию! Опустив вниз рычаг, Павка перевел ремень на колесо, двигающее насос. Павел оглянулся на Данилу: тот безмятежно спал, широко разинув рот, и выводил носом жуткие звуки. Через полминуты стрелка манометра возвратилась на старое место. Расставшись с Павлом, Тоня направилась домой.

Она думала о только что прошедшей встрече с этим черноглазым юношей и, сама того не сознавая, была рада ей. И он совсем не такой грубиян, как мне казалось. Во всяком случае, он совсем не похож на всех этих слюнявых гимназистов…» Он был из другой породы, из той среды, с которой до сих пор Тоня близко не сталкивалась. Виктор читал. Они, видимо, ожидали ее.

Поздоровалась со всеми, присела на скамью. Среди пустого, легкомысленного разговора Виктор Лещинский, подсев к Тоне, тихо спросил: — Вы прочли роман? Тоня подумала и, медленно чертя носком ботинка по песку дорожки какую-то замысловатую фигуру, подняла голову и посмотрела на него: — Нет, я начала другой роман, более интересный, чем тот, что вы мне принесли. Тоня посмотрела на него искрящимися, насмешливыми глазами: — Никто… — Тоня, приглашай гостей в комнату, вас ожидает чай! Взяв под руки обеих девушек, Тоня направилась к дому.

А Виктор, идя сзади, ломал голову над сказанными Тоней словами, не понимая их смысла. Первое, еще не осознанное, но незаметно вошедшее в жизнь молодого кочегара чувство было так ново, так непонятно, волнующе. Оно встревожило озорного, мятежного парня. Тоня была дочерью главного лесничего, а главный лесничий был для него все равно что адвокат Лещинский. Выросший в нищете и голоде, Павел враждебно относился к тем, кто был в его понимании богатым.

К своему чувству подходил Павел с осторожностью и опаской, он не считал Тоню, как дочь каменотеса Галину, своей, простой, понятной и недоверчиво относился к Тоне, готовый дать резкий отпор всякой насмешке и пренебрежению к нему, кочегару, со стороны этой красивой и образованной девушки. Целую неделю не виделся Павел с дочерью лесничего и сегодня решил пойти на озеро. Пошел нарочно мимо ее дома, надеялся встретить. Медленно идя вдоль забора усадьбы, в самом конце сада заметил знакомую матроску. Поднял лежащую у забора сосновую шишку, бросил ее, целясь в белую блузку.

Тоня быстро обернулась. Заметив Павла, подбежала к забору. Весело улыбнулась, подавая ему руку. Я была у озера, книгу там забыла. Думала, вы придете.

Идите сюда, к нам в сад. Павка отрицательно махнул головой: — Почему? Вам же и попадет за меня. Зачем, скажут, такого обормота привела. Мой отец никогда ничего не скажет, вот вы сами увидите.

Она побежала, открыла калитку, и Павел не совсем уверенно пошел за ней. Павел, подумав, ответил: — «Джузеппа Гарибальди». Вот человек был Гарибальди! Это я понимаю! Сколько ему приходилось биться с врагами, а всегда его верх был.

По всем странам плавал! Эх, если бы он теперь был я к нему пристал бы. Он себе мастеровых набирал в компанию и все за бедных бился. Или боитесь? Павел посмотрел на свои босые ноги, не блиставшие чистотой, и поскреб затылок.

Я к ним ходил по одному делу, так Нелли даже в комнату не пустила, — наверное, чтобы я им ковры не попортил, черт ее знает, — улыбнулся Павка. Проведя его через столовую в комнату с громадным дубовым шкафом, Тоня открыла дверцы. Павел увидел несколько сотен книг, стоявших ровными рядами, и поразился невиданному богатству. Павка радостно кивнул головой: — Я книжки люблю. Провели они несколько часов очень хорошо и весело.

Она познакомила его со своей матерью. Это оказалось не так уж страшно, и мать Тони Павлу понравилась. Тоня привела Павла в свою комнату, показывала ему свои книги и учебники. У туалетного столика стояло небольшое зеркало. Подведя к нему Павла, Тоня, смеясь, сказала: — Почему у вас такие дикие волосы?

Вы их никогда не стрижете и не причесываете? Тоня, смеясь, взяла с туалета гребешок и быстрыми движениями причесала его взлохмаченные кудри. Тоня посмотрела критическим взглядом на его вылинявшую, рыжую рубашку и потрепанные штаны, но ничего не сказала. Павел этот взгляд заметил, и ему стало обидно за свой наряд. Расставаясь с ним, Тоня приглашала его приходить в дом.

И взяла с него слово прийти через два дня вместе удить рыбу. В сад Павел выбрался одним махом через окно: проходить опять через комнаты и встречаться с матерью ему не хотелось. С отсутствием Артема в семье Корчагина стало туго: заработка Павла нехватало. Мария Яковлевна решила поговорить с сыном: не следует ли ей опять приниматься за работу; кстати, Лещинским нужна была кухарка. Но Павел запротестовал: — Нет, мама, я найду себе еще добавочную работу.

На лесопилке нужны раскладчики досок. Полдня буду там работать, и этого нам хватит с тобой, а ты уж не ходи на работу, а то Артем сердиться будет на меня, скажет: не мог обойтись без того, чтобы мать на работу не послать. Мать доказывала необходимость ее работы, но Павел заупрямился, и она согласилась. На другой день Павел уже работал на лесопилке, раскладывал для просушки свеженапиленные доски. Встретил там знакомых ребят: Мишку Левчукова, с которым учился в школе, и Кулишова Ваню.

Взялись они с Мишей вдвоем сдельно работать. Заработок получался довольно хороший. День проводил Павел на лесопилке, а вечером бежал на электростанцию. К концу десятого дня принес Павел матери заработанные деньги. Отдавая их, он смущенно потоптался и наконец попросил: — Знаешь, мама, купи мне сатиновую рубашку, синюю, — помнишь, как у меня в прошлом году была.

На это половина денег пойдет, а я еще заработаю, не бойся, а то у меня вот эта уже старая, — оправдывался он, как бы извиняясь за свою просьбу. У тебя, верно, рубашки нет новой. Павел остановился у парикмахерской и, нащупав в кармане рубль, вошел в дверь. Парикмахер, разбитной парень, заметив вошедшего, привычно кивнул на кресло: — Садитесь. Усевшись в глубокое, удобное кресло, Павел увидел в зеркале смущенную, растерянную физиономию.

Ну, как это у вас называется? Через четверть часа Павел вышел вспотевший, измученный, но аккуратно подстриженный и причесанный.

Река Улахе течёт некоторое время в направлении от юга к северу, но потом вдруг на высоте фанзы Линда-Пау круто поворачивает на запад. Здесь улахинская вода с такой силой вливается в даубихинскую, что прижимает её к левому берегу. Вследствие этого как раз против устья реки Улахе образовалась длинная заводь. Эта заводь и обе реки Даубихе и Улахе вместе с Уссури расположились таким образом, что получилась крестообразная фигура. Во время наводнения здесь скопляется много воды. Отсюда, собственно, и начинает затопляться долина Уссури.

От того места, где Улахе поворачивает на запад, параллельно Уссури, среди болот, цепью друг за другом, тянется длинный ряд озерков, кончающихся около канала Ситухе, о котором говорилось выше. Озера эти и канал Ситухе указывают место прежнего течения Улахе. Слияние её с рекой Даубихе раньше происходило значительно ниже, чем теперь. Почувствовав твёрдую почву под ногами, люди и лошади пошли бодрее. К полудню мы миновали старообрядческую деревню Подгорную, состоящую из двадцати пяти дворов. Время было раннее, и потому решено было не задерживаться здесь. Дорога шла вверх по реке Ситухе. Слева был лес, справа — луговая низина, залитая водой.

По пути нам снова пришлось переходить ещё одну небольшую речушку, протекающую по узенькой, но чрезвычайно заболоченной долине. Люди перебирались с кочки на кочку, но лошадям пришлось трудно. На них жалко было смотреть: они проваливались по брюхо и часто падали. Некоторые кони так увязали, что не могли уже подняться без посторонней помощи. Пришлось их рассёдлывать и переносить грузы на руках. Когда последняя лошадь перешла через болото, день уже был на исходе. Мы прошли ещё немного и стали биваком около ручья с чистой проточной водой. Вечером стрелки и казаки сидели у костра и пели песни.

Откуда-то взялась у них гармоника. Глядя на их беззаботные лица, никто бы не поверил, что только два часа тому назад они бились в болоте, измученные и усталые. Видно было, что они совершенно не думали о завтрашнем дне и жили только настоящим. А в стороне, у другого костра, другая группа людей рассматривала карты и обсуждала дальнейшие маршруты. На следующий день решено было сделать днёвку. Надо было посушить имущество, почистить седла и дать лошадям отдых. Стрелки с утра взялись за работу. Каждый из них знал, у кого что неладно и что надо исправить.

Сегодня мы имели случай наблюдать, как казаки охотятся за пчёлами. Когда мы пили чай, кто-то из них взял чашку, в которой были остатки мёда. Немедленно на биваке появились пчелы — одна, другая, третья, и так несколько штук. Одни пчелы прилетали, а другие с ношей торопились вернуться и вновь набрать меду. Разыскать мёд взялся казак Мурзин. Заметив направление, в котором летели пчелы, он встал в ту сторону лицом, имея в руках чашку с мёдом. Через минуту появилась пчела. Когда она полетела назад, Мурзин стал следить за ней до тех пор, пока не потерял из виду.

Тогда он перешёл на новое место, дождался второй пчелы, перешёл опять, выследил третью и т. Таким образом он медленно, но верно шёл к улью. Пчелы сами указали ему дорогу. Для такой охоты нужно запастись терпением. Часа через полтора Мурзин возвратился назад и доложил, что нашёл пчёл и около их улья увидел такую картину, что поспешил вернуться обратно за товарищами. У пчёл шла война с муравьями. Через несколько минут мы были уже в пути, захватив с собой пилу, топор котелки и спички.

Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон. Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки. За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, — пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому. Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не два-три раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно. Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной. Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше. Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня. Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два. Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым. Я взяла с окна книгу и принесла ему. Я покажу тебе, как рыться в книгах. Это мои книги! Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала. Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам. Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита [1] и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше… Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы. Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: — Крыса! Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова: — Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона! И, наконец, приговор миссис Рид: — Уведите ее в красную комнату и заприте там. Четыре руки подхватили меня и понесли наверх. Глава II Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямо-таки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все. Какой стыд! Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы! Ведь это же ваш молодой хозяин! Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга? Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении. Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу. Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту. Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл. Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной. Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен. Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне: — Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом. Мне нечего было возразить ей: мысль о моей зависимости была для меня не нова, — с тех пор как я помню себя, мне намекали на нее, укор в дармоедстве стал для меня как бы постоянным припевом, мучительным и гнетущим, но лишь наполовину понятным. Мисс Эббот поспешно добавила: — И не воображайте, что вы родня барышням и мистеру Риду, если даже миссис Рид так добра, что воспитывает вас вместе с ними. Они будут богатые, а у вас никогда ничего не будет. Поэтому вы должны смириться и угождать им. Тогда, может быть, этот дом и станет для вас родным домом; а если вы будете злиться и грубить, миссис наверняка выгонит вас отсюда. Он может поразить ее смертью во время одной из ее выходок, и что тогда будет с ней? Пойдем, Бесси, пусть посидит одна. Ни за что на свете не хотела бы я иметь такой характер. Молитесь, мисс Эйр, а если вы не раскаетесь, как бы кто не спустился по трубе и не утащил вас… Они вышли, затворив за собой дверь, и заперли меня на ключ. Красная комната была нежилой, и в ней ночевали крайне редко, вернее — никогда, разве только наплыв гостей в Гейтсхэдхолле вынуждал хозяев вспомнить о ней; вместе с тем это была одна из самых больших и роскошных комнат дома. В центре, точно алтарь, высилась кровать с массивными колонками красного дерева, завешенная пунцовым пологом; два высоких окна с всегда опущенными шторами были наполовину скрыты ламбрекенами из той же материи, спускавшимися фестонами и пышными складками; ковер был красный, стол в ногах кровати покрыт алым сукном. Стены обтянуты светло-коричневой тканью с красноватым рисунком; гардероб, туалетный стол и кресла — из полированного красного дерева. На фоне этих глубоких темных тонов резко белела гора пуховиков и подушек на постели, застланной белоснежным пикейным покрывалом. Почти так же резко выделялось и мягкое кресло в белом чехле, у изголовья кровати, со скамеечкой для ног перед ним; это кресло казалось мне каким-то фантастическим белым троном. В комнате стоял промозглый холод, оттого что ее редко топили; в ней царило безмолвие, оттого что она была удалена от детской и кухни; в ней было жутко, оттого что в нее, как я уже говорила, редко заглядывали люди. Одна только горничная являлась сюда по субботам, чтобы смахнуть с мебели и зеркал осевшую за неделю пыль, да еще сама миссис Рид приходила изредка, чтобы проверить содержимое некоего потайного ящика в комоде, где хранился фамильный архив, шкатулка с драгоценностями и миниатюра, изображавшая ее умершего мужа; в последнем обстоятельстве, а именно в смерти мистера Рида, и таилась загадка красной комнаты, того заклятия, которое лежало на ней, несмотря на все ее великолепие. С тех пор, как умер мистер Рид, прошло девять лет; именно в этой комнате он испустил свой последний вздох; здесь он лежал мертвый; отсюда факельщики вынесли его гроб, — и с этого дня чувство какого-то мрачного благоговения удерживало обитателей дома от частых посещений красной комнаты. Я все еще сидела на том месте, к которому меня как бы приковали Бесси и злючка мисс Эббот. Это была низенькая софа, стоявшая неподалеку от мраморного камина; передо мной высилась кровать; справа находился высокий темный гардероб, на лакированных дверцах которого смутно отражались бледные световые блики; слева — занавешенные окна. Огромное зеркало в простенке между ними повторяло пустынную торжественность комнаты и кровати. Я не была вполне уверена в том, что меня заперли, и поэтому, когда, наконец, решилась сдвинуться с места, встала и подошла к двери. Я была узницей, не хуже, чем в тюрьме. Возвращаться мне пришлось мимо зеркала, и я невольно заглянула в его глубину. Все в этой призрачной глубине предстало мне темнее и холоднее, чем в действительности, а странная маленькая фигурка, смотревшая на меня оттуда, ее бледное лицо и руки, белеющие среди сумрака, ее горящие страхом глаза, которые одни казались живыми в этом мертвом царстве, действительно напоминали призрак: что-то вроде тех крошечных духов, не то фей, не то эльфов, которые, по рассказам Бесси, выходили из пустынных, заросших папоротником болот и внезапно появлялись перед запоздалым путником. Я вернулась на свое место. Я уже была во власти суеверного страха, но час его полной победы еще не настал. Кровь моя все еще была горяча, и ярость восставшего раба жгла меня своим живительным огнем. На меня снова хлынул поток воспоминаний о прошлом, и я отдалась ему, прежде чем покориться мрачной власти настоящего. Грубость и жестокость Джона Рида, надменное равнодушие его сестер, неприязнь их матери, несправедливость слуг — все это встало в моем расстроенном воображении, точно поднявшийся со дна колодца мутный осадок. Но почему я должна вечно страдать, почему меня все презирают, не любят, клянут? Почему я не умею никому угодить и все мои попытки заслужить чью-либо благосклонность так напрасны? Почему, например, к Элизе, которая упряма и эгоистична, или к Джорджиане, у которой отвратительный характер, капризный, раздражительный и заносчивый, все относятся снисходительно? Красота и розовые щеки Джорджианы, ее золотые кудри, видимо, пленяют каждого, кто смотрит на нее, и за них ей прощают любую шалость. Джону также никто не противоречит, его никогда не наказывают, хотя он душит голубей, убивает цыплят, травит овец собаками, крадет в оранжереях незрелый виноград и срывает бутоны самых редких цветов; он даже называет свою мать «старушкой», смеется над ее цветом лица — желтоватым, как у него, не подчиняется ее приказаниям и нередко рвет и пачкает ее шелковые платья. И все-таки он ее «ненаглядный сыночек». Мне же не прощают ни малейшего промаха. Я стараюсь ни на шаг не отступать от своих обязанностей, а меня называют непослушной, упрямой и лгуньей, и так с утра и до ночи. Голова у меня все еще болела от ушиба, из ранки сочилась кровь. Однако никто не упрекнул Джона за то, что он без причины ударил меня; а я, восставшая против него, чтобы избежать дальнейшего грубого насилия, — я вызвала всеобщее негодование. Как была ожесточена моя душа в этот тоскливый вечер! Как были взбудоражены мои мысли, как бунтовало сердце! И все же в каком мраке, в каком неведении протекала эта внутренняя борьба! Ведь я не могла ответить на вопрос, возникавший вновь и вновь в моей душе: отчего я так страдаю? Теперь, когда прошло столько лет, это перестало быть для меня загадкой. Я совершенно не подходила к Гейтсхэдхоллу. Я была там как бельмо на глазу, у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными. Если они не любили меня, то ведь и я не любила их. С какой же стати они должны были относиться тепло к существу, которое не чувствовало симпатии ни к кому из них; к существу, так сказать, инородному для них, противоположному им по натуре и стремлениям; существу во всех смыслах бесполезному, от которого им нечего было ждать; существу зловредному, носившему в себе зачатки мятежа, восставшему против их обращения с ним, презиравшему их взгляды? Будь я натурой жизнерадостной, беспечным, своевольным, красивым и пылким ребенком — пусть даже одиноким и зависимым, — миссис Рид отнеслась бы к моему присутствию в своей семье гораздо снисходительнее; ее дети испытывали бы ко мне более товарищеские дружелюбные чувства; слуги не стремились бы вечно делать из меня козла отпущения. В красной комнате начинало темнеть; был пятый час, и свет тусклого облачного дня переходил в печальные сумерки. Дождь все так же неустанно барабанил по стеклам окон на лестнице, и ветер шумел в аллее за домом. Постепенно я вся закоченела, и мужество стало покидать меня. Обычное чувство приниженности, неуверенности в себе, растерянности и уныния опустилось, как сырой туман, на уже перегоревшие угли моего гнева. Все уверяют, что я дурная… Может быть, так оно и есть; разве я сейчас не обдумывала, как уморить себя голодом? Ведь это же грех! А разве я готова к смерти? И разве склеп под плитами гейтсхэдской церкви уж такое привлекательное убежище? Мне говорили, что там похоронен мистер Рид… Это дало невольный толчок моим мыслям, и я начала думать о нем со все возрастающим ужасом. Я не помнила его, но знала, что он мой единственный родственник — брат моей матери, что, когда я осталась сиротой, он взял меня к себе и в свои последние минуты потребовал от миссис Рид обещания, что она будет растить и воспитывать меня, как собственного ребенка. Миссис Рид, вероятно, считала, что сдержала свое обещание; она его и сдержала — в тех пределах, в каких ей позволяла ее натура. Но могла ли она действительно любить навязанную ей девочку, существо, совершенно чуждое ей и ее семье, ничем после смерти мужа с ней не связанное? Скорее миссис Рид тяготилась необходимостью соблюдать данное в такую минуту обещание: быть матерью чужому ребенку, которого она не могла полюбить, с постоянным присутствием которого в семье не могла примириться. Мною овладела странная мысль: я не сомневалась в том, что, будь мистер Рид жив, он относился бы ко мне хорошо. И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю, чтобы покарать виновных и отомстить за угнетенных; и мне пришло в голову: а что, если дух мистера Рида, терзаемый обидами, которые терпит дочь его сестры, вдруг покинет свою гробницу под сводами церковного склепа или неведомый мир усопших и явится мне в этой комнате? Я отерла слезы и постаралась сдержать свои всхлипывания, опасаясь, как бы в ответ на бурное проявление моего горя не зазвучал потусторонний голос, пожелавший утешить меня; как бы из сумрака не выступило озаренное фосфорическим блеском лицо, которое склонится надо мной с неземной кротостью. Появление этой тени, казалось бы, столь утешительное, вызвало бы во мне — я это чувствовала — безграничный ужас. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене. Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом. Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч — вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие, что-то давило меня, я задыхалась; всякое самообладание покинуло меня. Я бросилась к двери и с отчаянием начала дергать ручку. По коридору раздались поспешные шаги; ключ в замке повернулся, вошли Бесси и Эббот. Я до смерти испугалась! Пустите меня в детскую! Разве вы ушиблись? Или вам что-нибудь привиделось? Тут мелькнул какой-то свет и мне показалось, что сейчас появится привидение! Как будто ее режут. Верно, она просто хотела заманить нас сюда. Знаю я ее гадкие штуки! Я, кажется, приказала оставить Джен Эйр в красной комнате, пока сама не приду за ней! Я ненавижу притворство, особенно в детях; мой долг доказать тебе, что подобными фокусами ты ничего не достигнешь. Теперь ты останешься здесь еще на лишний час, да и тогда я выпущу тебя только при условии полного послушания и спокойствия. Я не могу выдержать этого… Накажите меня еще как-нибудь! Я умру, если… — Молчи! Такая несдержанность отвратительна! Я и в самом деле была ей отвратительна. Она считала меня уже сейчас опытной комедианткой; она искренне видела во мне существо, в котором неумеренные страсти сочетались с низостью души и опасной лживостью. Тем временем Бесси и Эббот удалились, и миссис Рид, которой надоели и мой непреодолимый страх и мои рыдания, решительно втолкнула меня обратно в красную комнату и без дальнейших разговоров заперла там. Я слышала, как она быстро удалилась. А вскоре после этого со мной, видимо, сделался припадок, и я потеряла сознание. Глава III Помню одно: очнулась я, как после страшного кошмара; передо мною рдело жуткое багряное сияние, перечеркнутое широкими черными полосами. Я слышала голоса, но они едва доносились до меня, словно заглушаемые шумом ветра или воды; волнение, неизвестность и всепоглощающий страх как бы сковали все мои ощущения. Вскоре, однако, я почувствовала, как кто-то прикасается ко мне, приподнимает и поддерживает меня в сидячем положении, — так бережно еще никто ко мне не прикасался. Я прислонилась головой к подушке или к чьему-то плечу, и мне стало так хорошо… Еще пять минут, и туман забытья окончательно рассеялся. Теперь я отлично понимала, что нахожусь в детской, в своей собственной кровати, и что зловещий блеск передо мной — всего-навсего яркий огонь в камине. Была ночь; на столе горела свеча; Бесси стояла в ногах кровати, держа таз, а рядом в кресле сидел, склонившись надо мной, какой-то господин. Я испытала невыразимое облегчение, благотворное чувство покоя и безопасности, как только поняла, что в комнате находится посторонний человек, не принадлежащий ни к обитателям Гейтсхэда, ни к родственникам миссис Рид. Отвернувшись от Бесси хотя ее присутствие было мне гораздо менее неприятно, чем было бы, например, присутствие Эббот , я стала рассматривать лицо сидевшего возле кровати господина; я знала его, это был мистер Ллойд, аптекарь, которого миссис Рид вызывала, когда заболевал кто-нибудь из слуг. Для себя и для своих детей она приглашала врача. Я назвала его и протянула ему руку; он взял ее, улыбаясь, и сказал: — Ну, теперь мы будем понемножку поправляться. Затем он снова уложил меня и, обратившись к Бесси, поручил ей особенно следить за тем, чтобы ночью меня никто не беспокоил. Дав ей еще несколько указаний и предупредив, что завтра опять зайдет, он удалился, к моему глубокому огорчению: я чувствовала себя в такой безопасности, так спокойно, пока он сидел возле моей кровати; но едва за ним закрылась дверь, как в комнате словно потемнело и сердце у меня упало, невыразимая печаль легла на него тяжелым камнем. Я едва осмелилась ей ответить, опасаясь, как бы за этими словами не последовали более грубые. Какое небывалое внимание! Оно придало мне мужества, и я спросила: — Бесси, что со мной случилось? Я больна? Затем Бесси ушла в каморку для горничных, находившуюся по соседству с детской. И я слышала, как она сказала: — Сара, приходи ко мне спать в детскую; ни за что на свете я не останусь одна с бедной девочкой. А вдруг она умрет!.. Как странно, что с ней случился этот припадок… Хотела бы я знать, видела она что-нибудь или нет? Все-таки барыня была на этот раз чересчур строга к ней. Она вернулась вместе с Сарой; они легли, но по крайней мере с полчаса еще шептались, прежде чем заснуть.

А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали. Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям. Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна! Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать! Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка! И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен! Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры? Для войны. Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все. Кажется, ясно. Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться. Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено. Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу. Опять стало тихо. Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? Он улыбнулся рассеянной улыбкой. Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное? Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое. Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить. Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу? Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу. V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда. Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься? Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду. Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть? Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку. Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни? Мне сейчас об этом говорил Николаев. Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось. Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел. Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека. Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий. напрягла, о своих честолюбивых замыслах. Кроме зарослей северного лопуха, чтобы одно из них было анна - все силы. Совладал первый снег, все это в прошлом - стараясь.

Информация

Да вы посмотрите, каков он на лошади! Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам. Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, топким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво в еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой.

Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы… — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. Это к тебе, Бек, относится.

Что они самые отчаянные наездники во всем мире… — Не ври, фендрик! Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика. У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг.

Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха.

Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать! Я — для вас устав, и никаких больше разговоров!

Я здесь царь и бог! Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена… Чего ты трусишь, фендрик!

Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок.

Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!.. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется?

Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить.

Я им, слава Богу, не мальчик дался… — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка?

Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что… — Так что же?

При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину.

Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых… ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера.

Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением, и приговорил его.

Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил… Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал.

Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — р-раз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались.

А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет? Потом суд его оправдал. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку».

В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой?

Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать… — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. Соглашаешься со мной?

Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде… — А на людях? Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар!

А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет. Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин.

Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство.

Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца.

Брызнула кровь. Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик.

Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее.

Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу.

Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты.

К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о!

Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба.

Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись.

Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе!

Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем.

Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!..

Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь.

Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина.

Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру.

Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер.

Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни.

Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции.

Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью.

Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма.

Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза.

Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар.

Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами.

Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки.

Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой.

Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры.

Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее.

Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты.

Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество.

Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием. Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около ста восьмидесяти дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом.

Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой.

Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам её. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идёт одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к десяти часам утра погода разгулялась.

Тогда мы увидели то, что искали. Километрах в пяти от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих редок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга.

В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами. Каждый из стрелков по очереди шёл сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Закрыть Как отключить рекламу? Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [43] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе.

Часть речи сверху слова Чтобы показывать часть речи сверху слова, включите соответствующею функцию в настройке разбора. Если у вас есть вопросы или пожелания, можете обратиться к нам по электронной почте admin rustxt.

Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр...

Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...

Мне приходилось идти против общего течения егэ

Практикум по пунктуации. Автор М. Шутан Купить Программа курса «Русский язык». Гольцова Купить Школьный этимологический словарь русской фразеологии Купить Школьный морфемный словарь русского языка. Автор Н. Николина Купить Готовимся к Единому государственному экзамену. Итоговое сочинение.

Пособие для учащихся. Беляева Купить Школьный словарь лингвистических терминов. Николина Купить Русский язык в таблицах. Шамшин Купить Контрольные тесты. Орфография и пунктуация. Учебное пособие.

Над проливом сгущались сум.. Из далека 2 , то зам.. Это бригады завершив прокладку дороги в эту пору сошлись на льду в к.. Кто то отшвырнув кирку и лом обн.. В этот момент из мглы сум.. Начальник строительства выйдя из второй машины пр.. Ветер стих ч..

Ростов перетащился тоже к огню. Сон не пр.. В отсветах вечерн.. Но вот выгляд.. Ничто не нарушает тишины. Вдруг хрус.. Это вышагивает дымчато серый лось.

Преспокойно проб.. Осинка помешала лосю, он м.. Зайчик ож.. Зайцы всегда подб.. Лось стоит среди снегов с.. Солнце жгло по вчерашнему воздух был не подвижен и уныл. От жары было н..

Вода в реке голубеющая от отр. Дымов и Кирюша быстро ра.. Тихо журчавшая 3 реч.. Егорушка разделся. Описав в воздухе дугу Егорушка глуб.. Но дна не достал. Он вын..

Егорушка подплыл к берегу и стал шарить около к.. Старый лес зашумел ровно не умолчно 4. Только птич.. Сорока чистившая 2 на ветке ольховника ч.. Тревожно хрустели сучья. Кто то большой, сильный ш.. Алексей чу..

Закусив 2 губу он продолжал идти доб.. По мя.. И вдруг все посерело перед глазами 4. От боли и напр.. Мотив давно уже изменился… 4 Тут были голоса природы шум ветра ш.. По врем.. Он как будто сам уд..

Слепой см.. Обаяние овлад.. И опять звуки крепли и искали чего то подымаясь в своей полн.. На ветке ракиты сидела маленькая серая птица в красном ж.. У самой воды… выгляд.. А дальше, за св.. Высокий красный клевер перемеш..

Последние звезды тихо погасли в посв.. Лес окончательно стряхнувший с себя остатки н.. Из припудр.. Зверь ра.. Летчик ощущал дрож.. Лучи пронзавшие хвою св.. Тут зат..

Их так изнутри расп.. И дребе.. До чего же и в самом деле косачи на току похожи на ш.. Вспыхивают раск.. И из носика вырыва.. И так друг на друга накид.. Вы, любящие поспать, когда стан..

Они напомнят вам турнир косачей который вы так беспеч.. Мой дом стоит в густом саду но почему то отгорож.. Этот част.. Осенью весь дом сплош.. Но в нём я ночую лишь изредк... Обоз распол.. От жары было не куда деться.

Вода в реке голубе.. Егорушка разб.. Описав в воздухе дугу он глубоко погрузился но дна не достал. Какая то сила по.. Он нырнул фыркая пуская пузыри. В скоре Егорушка подплыл к берегу и стал шарить около камыш.. С пот.

Чудесный зап.. В тайге нач.. Изумительные зори на Севере. Марину всегда зач.. По нежнейшим оранжевым и лиловым полосам протянутым вдоль г.. Не забываемое, не изгладимое впечатление оставила гроза в деревне. Светлая з..

Через окна еще не закрытые на ночь комната наполнилась уд.. Не смолкавшие ни на минуту раскаты грома сковали нас и д.. Казалось, какая-то сила сн.. Утром н.. Ярко 2 сияло со.. Любовь к лесу р. Когда я был г..

Я узнал, например, что лучшие сем..

Выбирайтесь из задницы. Юмор в картинках с надписями Зеля. Юмор попал в сложную ситуацию так как. Пока одноклассницы. Спирит: душа прерий мультфильм 2002. Спирит душа прерий 2021. Спирит душа прерий 3. Спирит 2002. Раскраска лошадь в уздечке.

Повод рисунок. Поводья схема. Строение поводьев. Конь на дыбах. Конь встал на дыбы. Морда лошади Эстетика. Белый конь на черном фоне. Голова лошади Эстетика. Голова лошади на темном фоне. Рисунок Андалузская порода лошадей.

Лошадь картина Андалуз. Фризская лошадь арт. Мосбахская лошадь. Всадник на коне. Всадник в степи. Человек на коне. Одинокий всадник. Лошадь кланяется. Поклон лошади. Лошадь поклонилась.

Лошадь в красивом поклоне. Лошадь на мостовой. Лошадь на асфальте. Лошадь идет по дороге. Лошадь на мостовой лежит. Орловский ипподром Орловские рысаки. Орловские рысаки на ипподроме. Орловский рысак рысистые бега. Лошадь Сибирский рысак. Лошади дерутся.

Две лошади на дыбах. Вздыбленный конь. Лошадь референс. Конь арт. Арты лошадей в анфас. Теневой конь арт. Скелет лошади на дыбах. Изображение коня в динамике. Лошади вид сзади в движении. Лошадь бежит вид сверху.

Кранч лошади. Передний Кранч лошади. Лошади карандашом лежачего. Нога лошади карандашом. Аустерлицкое сражение война и мир Ростов и Болконский. Война в романе война и мир Аустерлицкое сражение. Андрей Болконский Аустерлицкое сражение. Николай Ростов и Андрей Болконский в Аустерлицком сражении. Белая лошадь в траве. Белые лошади в природе.

Морда лошади в тумане. Грива в поле коня. Делай добро и беги. Добро прикол. Догнать и причинить добро. Приколы про добрые дела. Ахалтекинская лошадь портрет. Ахалтекинец Дубинина Юлия. Лошадь пастелью Ахалтекинская. Лошади пастелью ахалтекинец.

Когут Блэк Хорс. Лошадь гарцует. Лошадь скачет.

Отец же ничего не говорил. Он только касался легонько ее щеки и потом торопил обедать. Обедали весело. Ели картошку с олениной, которую покупали сами у проезжих тунгусов. Ссорились из-за лучших кусков, смеялись над Колей, который засовывал целую картошку в рот, и ругали его за это, а иногда отец даже ударял его пальцами по носу так больно, что нос немного припухал.

Я уже не маленький! Просто так не перескочишь через вас. Поглядим только, что вы запоете, когда подадут пирожки с черемухой. И отец лукаво посматривал на Таню. А Таня думала: "Что пирожки с черемухой, если я знаю, что он никогда не будет меня любить, как Колю, никогда не назовет меня шалопаем, не ударит по носу, не отнимет лишнего куска! Да и я сама никогда не назову его "глупым папкой", как этот жалкий подлиза. Неужели пирожками с черемухой можно меня обмануть! А в то же время все привлекало ее тут.

И голос женщины, повсюду раздававшийся в доме, ее стройный стан и доброе лицо, всегда обращенное к Тане с лаской, и большая фигура отца, его ремень из толстой коровьей кожи, постоянно валявшийся на диване, и маленький китайский бильярд, на котором они все играли, позванивая железным шариком по гвоздям. И даже Коля, всегда спокойный мальчик, с упрямым взглядом совершенно чистых глаз, привлекал ее к себе. Он никогда не забывал оставить кость для ее собаки. Но о ней самой - казалось Тане - он никогда не помнил, хотя и ходил вместе с ней в школу, и обедал, и играл на бильярде. И все же он не давал себе труда думать о ней хотя бы только для того, чтобы ненавидеть ее так же, как она ненавидела его. Так почему же, однако, согласилась она пойти с ним на рыбную ловлю и показать место, где клюют лещи? VIII Таня любила звезды - и утренние, и вечерние, и большие летние звезды, горящие низко в небе, и осенние, когда они уже высоки и их очень много. Хорошо идти тогда под звездами через тихий город к реке и увидеть, что и река полна этих самых звезд, как будто насквозь просверлена ими темная и тихая вода.

А потом сесть на берегу, на глину, наладить удочки и ждать, когда начнется клев, и знать, что ни одна минута, отпущенная законом охоты на ловлю, тобой не потеряна зря. А рассвета все нет, и солнце еще не скоро протащит туман над рекой. Еще сначала будут клубиться в тумане деревья, и после уже задымится вода. А пока можно думать о чем угодно: о том, что делает теперь под кустом бурундук, и спят ли когда-нибудь муравьи, и бывает ли им холодно перед утром. Да, хорошо было на исходе ночи. Но сегодня, когда Таня проснулась, звезд уже было мало: одни ушли совсем, а другие уже бледно горели на краю горизонта. И тотчас же она услышала стук. Это в окошко стукнул два раза Филька.

Таня в темноте надела платье, накинула на плечи платок и, распахнув окно, выскочила прямо во двор. Филька стоял перед нею. Глаза его в бледном сумраке были странного цвета, блестели точно у безумного, а удочки лежали на плече. Удочку мою взял? Чего ждать! Та даже не шевельнулась под сенями, не переместила даже лап. Только взглянула на Таню, будто хотела сказать ей: "Хватит! Разве мало ходила я с тобой на реку летом за рыбой, зимой на каток и разве не я так часто таскала в зубах твои стальные коньки!

А теперь уж хватит. Ты подумай только, куда я пойду в такую слепую рань! И они пошли, все углубляясь в утро, как в волшебный лес, выраставший перед ними внезапно. Каждое деревце в роще казалось клубом дыма, каждый дымок, тянувшийся из труб, превращался в причудливый куст. На углу у спуска они подождали Колю. Он долго не шел, и Филька дул себе на руки: холодно было ночью добывать червей - копаться в остывшей земле. А Таня со злорадством молчала. Но и ее озябшая фигурка с открытой головой, тонкими волосами, от влаги завившимися в кольца, будто говорила: "Вот посмотрите, какой он, этот Коля, есть?

Он выходил из переулка. Он не торопился ничуть. Он подошел, стуча ногами, и снял удочку с плеча. Вчера меня затащила к себе Женя. Она тоже показывала мне разных рыб. Только она их держит в аквариуме. А есть красивые рыбки. Одна совсем золотая, с длинным черным хвостом, похожим на платье.

Я загляделся на нее... Так что простите уж меня, пожалуйста. Ты бы лучше не задерживал нас. Из-за тебя мы прозевали клев. Коля промолчал. Это наверху светло, а на воде еще не видно поплавка. Зачем же ты сердишься? Однако я из этого не делаю никакого вывода.

И Филька, сердце которого не выносило тяжести ссор, с грустью посмотрел на обоих. А я вам вот что скажу: перед охотой ссориться - так лучше остаться дома. Так говорит мой отец. А он знает, что говорит. Коля пожал плечами: - Я не знаю... Я никогда не ссорюсь с ней. Но всегда она. А между тем отец говорит, что мы должны быть друзьями.

Филька еще печальнее посмотрел на нее. И даже Коля был удручен ее словами, хотя не показал виду. Но все, что скажет, - правда. А Филька подумал: "Черт возьми, они говорят обо мне, как об убитом медведе, а ведь я еще живой! Не надо мне твоих червей! И он исчез под берегом, где кусты и камни скрыли его мгновенно из глаз. Только шаги его долго звучали внизу, далеко на дорожке. Таня смотрела ему вслед, уже не видя его.

Белый туман поднимался ей навстречу с реки, шагал по глине, шуршал, наступая на листья, на траву и песок. И такой же белый туман стоял у нее на душе. Филька с сокрушением глядел в ее лицо и молчал, не зная, что сказать. И наконец сказал правду: - Что тебе нужно от него? Зачем ты к нему пристаешь? Я сижу с ним на одной скамейке рядом и знаю: никто тебе про него ничего дурного не скажет. И я не скажу. Я не видел в нем гордости, хотя он учится лучше других, даже лучше тебя.

Я сам слышал, как он говорил по-немецки с учительницей немецкого языка и говорил по-французски. А ведь в классе об этом никто не знает. Так что же ты хочешь от него? Таня ничего не ответила Фильке. Она двинулась тихо вперед, навстречу реке, дремавшей внизу под туманом. И кошка с котятами тоже побрела вниз к реке. А Филька шел следом за ними и думал: странный этот мальчик Коля! Пусть тысячи кошек ходят на реку добывать себе рыбу, пусть миллионы кошек!

Но раз они с Таней, то разве ему, Фильке, от этого хоть капельку хуже? Нет, ему хорошо! И странная эта девочка Таня! Пусть Коля называет Фильку и Санчо и Панса, о которых он пока не слыхал еще ничего плохого, но разве ему, Фильке, хоть на капельку хуже от этого? Он подошел к Коле, заглянул в его банку, где на ржавом дне лежала только горсть пустой земли, и, повернувшись, чтобы не видела Таня, всыпал туда немного земляных червей. Но Таня все же увидела это и даже не открыла рта. Она взяла свою удочку и червей, прошла на мостки и села почти рядом с Колей. А Филька ушел подальше, выбрав себе тоже неплохое местечко.

На охоте он любил быть один. И на минуту или, может быть, больше река завладела детьми и даже кошкой с котятами, с тех же самых мостков пристально глядевшими в воду. А там, в глубине реки, делалось нечто странное. Будто чье-то дыхание поднимало из глубины туман, будто чьи-то невидимые руки, владевшие им всю ночь, отпустили его на волю, и он бежал теперь по поверхности реки, волоча над водой свои длинные ноги. Он бежал за солнцем, качаясь в вышине. А сама река светлела, все выше отодвигалось небо, глубина становилась видней. Рыба вышла пастись к берегам, и начался клев. Боже, какой был клев!

Таня никогда такого не видала. Но если ты смотришь не на свой поплавок, а на чужой, то рыба это отлично понимает. Она, может быть, в эту секунду издевается над тобой, повернувшись головой на струю. А Таня поминутно поднимала глаза и смотрела на удочку Коли. Коля же смотрел на ее поплавок. И страх, что другой может поймать прежде, не давал им обоим покоя. Добыча срывалась с крючка, объедая приманку.

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Приходилось напрягать все силы; один неверный шаг, и путешественники стремглав полетели бы в пропасть, на дно ущелья. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение.

Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика

Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий