Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза на конкурс чтецов 7. Больше всего меня удивило, что Марья Васильевна ни словом не обмолвилась о Кате. #ЖиваяКлассика#КонкурсОнлайн 22 марта в Верхнехавской центральной библиотеке прошел районный этап Всероссийского конкурса юных чтецов "Живая классика" в формате онлайн. На этот раз Серый Бобр пустил в ход тяжелое весло, и, когда Белый Клык очутился на дне пироги, на всем его маленьком теле не было ни одного живого места.
Заявка на участие
Конкурс Живая классика Тексты 9 класс Новые тексты Школа и ВУЗ #живаяклассика Подборка текстов для заучивания наизусть на прошел Крайнем Севере Год Литературы чтецов презент. все тексты для заучивания наизусть. К участию в «Живой классике» приглашаются учащиеся 5-11 классов учреждений. все тексты для заучивания наизусть. «Живая классика» — это не только чтецкий конкурс, но и сообщество читающих и актерски одаренных подростков, — подчеркивает президент фонда «Живая классика» Марина Смирнова. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". Лови другую скорей и метись живее, а то — не дай бог — старуха моя вспопашится, так нам с тобой обоим тошноты наделает!».
Прокомментируйте!
- Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
- Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика"
- МЕЖДУНАРОДНЫЙ
- 3. «Красный смех», Леонид Андреев
- Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020 - Технология урока
- Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика»
Живая классика 5-11 классы
Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна. Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен.
Она осталась там... Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни.
Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя!
Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно.
А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой. Они выкатили глаза. Не поверили.
Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее.
И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо!
Это прямо находка. Поедем с нами. Я хочу строить... Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне.
Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.
Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом.
Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже.
Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером.
Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло.
Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается.
Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев.
Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7.
Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил.
Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась!
Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии.
Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?
Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра... Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени.
И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад.
Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил.
Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!
Я не выдержала и закричала: «Димка!
Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы.
За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы. В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль.
Или Мураками. Или Амаду». Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное.
Передать другим то, что знает, то, что у него есть. Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать? Максим помялся, осторожно уселся на край стула. Понимаете, я профан.
Меня ничему не учили. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда.
Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Всякие тесты, квесты… — Андрей Петрович махнул рукой. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные.
Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план. Особенно литература. Вы следите, Максим? Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим.
Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков. Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб. Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете… Дети!
Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим! И именно поэтому обратился к вам.
Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать. Мне лишь надо знать что.
Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится. Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик! Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету. Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна. Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро. Глаза ее блестели от восторга. Ах, разве это не прекрасно? Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться! Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения. Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома. Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика. С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету. Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков. Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат. Дальше за садом зеленые луга, покрытые сочным клевером, спускались к долине, где бежал ручей и росло множество белых березок, стройные стволы которых поднимались над подлеском, наводившим на мысль о чудесном отдыхе среди папоротников, мхов и лесных трав. За долиной виднелся холм, зеленый и пушистый от елей и пихт. Среди них был небольшой просвет, и в него проглядывал серый мезонин того домика, который накануне Аня видела с другой стороны Озера Сверкающих Вод. Слева виднелись большие амбары и другие хозяйственные постройки, а за ними спускались вниз к сверкающему голубому морю зеленые поля. Глаза Ани, восприимчивые к красоте, медленно переходили от одной картины к другой, жадно впитывая все, что было перед ней. Бедняжка в своей жизни видела так много некрасивых мест. Но то, что открылось перед ней теперь, превосходило самые буйные ее мечты. Она стояла на коленях, забыв обо всем на свете, кроме красоты, окружавшей ее, пока не вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку. Маленькая мечтательница не слышала, как вошла Марилла. Марилла просто не знала, как говорить с этим ребенком, и это неприятное ей самой незнание делало ее резкой и решительной помимо ее воли. Аня встала с глубоким вздохом. Вы не чувствуете в такое утро, будто любите весь мир? Я даже здесь слышу, как ручей смеется вдали. Вы когда-нибудь замечали, какие радостные создания эти ручьи? Они всегда смеются. Даже зимой я слышу их смех из-подо льда. Я так рада, что здесь, возле Зеленых Мезонинов, есть ручей. Может быть, вы думаете, что это не имеет для меня значения, раз вы не хотите оставить меня здесь? Но это не так. Мне всегда будет приятно вспомнить, что возле Зеленых Мезонинов есть ручей, даже если я никогда больше его не увижу. Если бы здесь не было ручья, меня всегда преследовало бы неприятное чувство, что он должен был здесь быть. Сегодня утром я не в пучине горя. Я никогда не бываю в пучине горя по утрам. Разве это не замечательно, что бывает утро? Но мне очень грустно. Я только что воображала, что вам все-таки нужна именно я и что я останусь здесь навсегда-навсегда. Было большим утешением это вообразить. Но самое неприятное в воображаемых вещах — это то, что наступает момент, когда приходится перестать воображать, а это очень больно. Умой лицо и причешись. Оставь окно открытым и разверни постель, чтобы она проветрилась. И побыстрее, пожалуйста. Аня, очевидно, могла действовать быстро, когда это требовалось, потому что уже через десять минут она спустилась вниз, аккуратно одетая, с расчесанными и заплетенными в косы волосами, умытым лицом; душу ее при этом наполняло приятное сознание, что она выполнила все требования Мариллы. Впрочем, справедливости ради, следует заметить, что она все-таки забыла раскрыть постель для проветривания. Я так рада, что утро солнечное. Впрочем, я люблю и дождливые утра тоже. Любое утро интересно, правда? Неизвестно, что ждет нас в этот день, и так много простора для воображения. Но я рада, что сегодня нет дождя, потому что легче не унывать и стойко переносить превратности судьбы в солнечный день. Я чувствую, что мне сегодня предстоит многое перенести. Очень легко читать о чужих несчастьях и воображать, что и мы могли бы героически их преодолеть, но это не так легко, когда приходится и в самом деле с ними столкнуться, правда? После этого замечания Аня совсем умолкла, столь послушно, что ее продолжающееся молчание стало несколько раздражать Мариллу, как нечто не совсем естественное. Мэтью тоже молчал — но это, по крайней мере, было естественно — так что завтрак прошел в полном молчании. По мере того как он приближался к концу, Аня становилась все более и более рассеянной. Она ела машинально, а ее большие глаза неотрывно, невидящим взглядом смотрели на небо за окном. Это раздражало Мариллу еще сильнее. У нее было неприятное чувство, что в то время, как тело этого странного ребенка находилось за столом, дух его парил на крыльях фантазии в какой-то заоблачной стране. Кто захотел бы иметь в доме такого ребенка? И однако, что было самым непостижимым, Мэтью желал оставить ее! Марилла чувствовала, что он хочет этого сегодня утром так же сильно, как вчера вечером, и собирается и дальше хотеть этого. Это была его обычная манера — вбить себе в голову какую-нибудь причуду и цепляться за нее с поразительным молчаливым упорством — упорством в десять раз более мощным и действенным благодаря молчанию, чем если бы он говорил о своем желании с утра до вечера. Когда завтрак кончился, Аня вышла из задумчивости и предложила вымыть посуду. Правда, я лучше умею нянчить детей. У меня большой опыт в этом деле. Жаль, что у вас здесь нет детей, которыми я могла бы заняться. С тобой одной вполне достаточно хлопот. Ума не приложу, что с тобой делать. Мэтью такой смешной. Я почувствовала в нем родственную душу , как только увидела его. Не жалей горячей воды и вытри как следует. У меня и так полно работы сегодня с утра, потому что придется поехать после обеда в Уайт Сендс — повидать миссис Спенсер. Ты поедешь со мной, и там решим, что с тобой делать. Когда кончишь с посудой, пойди наверх и застели кровать. Аня довольно проворно и тщательно вымыла посуду, что не осталось не замеченным Мариллой. Затем она застелила кровать, правда с меньшим успехом, потому что никогда не училась искусству бороться с периной. Но все же кровать была застелена, и Марилла, чтобы на время избавиться от девочки, сказала, что разрешает ей пойти в сад и поиграть там до обеда. Аня бросилась к двери, с оживленным лицом и сияющими глазами. Но на самом пороге она внезапно остановилась, круто повернула назад и села возле стола, выражение восторга исчезло с ее лица, словно его сдул ветер. А если я выйду и познакомлюсь со всеми этими деревьями, цветами, и с садом, и с ручьем, я не смогу не полюбить их. Мне и так тяжело на душе, и я не хочу, чтобы стало еще тяжелее. Мне так хочется выйти — все, кажется, зовет меня: "Аня, Аня, выйди к нам! Аня, Аня, мы хотим поиграть с тобой! Не стоит влюбляться в то, от чего предстоит быть оторванным навсегда, ведь так? И так тяжело удержаться и не полюбить, правда? Вот почему я была так рада, когда думала, что останусь здесь. Я думала, что здесь так много всего, что можно полюбить, и ничто не помешает мне. Но этот краткий сон миновал. Теперь я примирилась с моим роком, так что мне лучше не выходить. Иначе, боюсь, я не сумею снова с ним примириться. Как зовут этот цветок в горшке на подоконнике, скажите, пожалуйста? Я имею в виду имя, которое вы ей дали. Вы не дали ей имени? Тогда можно мне это сделать? Можно, я назову ее… о, дайте подумать… Милочка подойдет… можно мне называть ее Милочка, пока я здесь? О, позвольте мне ее так называть! Но какой же смысл в том, чтобы давать имя герани? Это делает их больше похожими на людей. Откуда вы знаете, что не задеваете чувства герани, когда называете ее просто «герань» и никак больше? Ведь вам не понравилось бы, если бы вас всегда называли просто женщиной. Да, я буду называть ее Милочкой. Я дала имя сегодня утром и этой вишне под окном моей спальни. Я назвала ее Снежной Королевой , потому что она такая белая. Конечно, она не всегда будет в цвету, но ведь всегда можно это вообразить, правда? Я уже чувствую, как меня занимает, что еще она скажет. Она и на меня напускает чары. И уже напустила их на Мэтью. Этот взгляд, который он бросил на меня, когда выходил, снова выражал все, о чем он говорил и на что намекал вчера. Лучше бы он был как другие мужчины и говорил обо всем открыто. Тогда было бы можно ответить и переубедить его. Но что сделаешь с мужчиной, который только смотрит? Когда Марилла вернулась из своего паломничества в подвал, она застала Аню снова впавшей в мечтательность. Девочка сидела, опустив подбородок на руки и устремив взгляд в небо. Так Марилла и оставила ее, пока обед не появился на столе. Мэтью кивнул и печально взглянул на Аню. Марилла перехватила этот взгляд и сказала сухо: — Я собираюсь поехать в Уайт Сендс и решить этот вопрос. Я возьму Аню с собой, чтобы миссис Спенсер могла сразу отправить ее обратно в Новую Шотландию. Я оставлю тебе чай на плите и вернусь домой как раз к дойке. И опять Мэтью ничего не сказал. Марилла почувствовала, что зря тратит слова. Ничто так не раздражает, как мужчина, который не отвечает… кроме женщины, которая не отвечает. В положенное время Мэтью запряг гнедую, и Марилла с Аней сели в кабриолет. Мэтью открыл пред ними ворота двора и, когда они медленно проезжали мимо, сказал громко, ни к кому, кажется, не обращаясь: — Здесь был утром один паренек, Джерри Буот из Крик, и я сказал ему, что найму его на лето. Марилла не ответила, но хлестнула несчастную гнедую с такой силой, что толстая кобыла, не привыкшая к подобному обращению, возмущенно рванула галопом. Когда кабриолет уже катил по большой дороге, Марилла обернулась и увидела, что несносный Мэтью стоит, прислонившись к воротам, и печально смотрит им вслед.
А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание... Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. Не умирай, Санечка...
Заявка на участие
Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов. Тегиновогодний конкурс чтецов, смешной текст для конкурса живая классика, смешные произведения для конкурса живая классика. Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов. Просмотр содержимого документа «Живая классика 5-11 классы». МОБУ Тыгдинская СОШ Конкурс «ЖИВАЯ КЛАССИКА» 2018г. Конкурс Живая классика Тексты 9 класс Новые тексты Школа и ВУЗ #живаяклассика Подборка текстов для заучивания наизусть на прошел Крайнем Севере Год Литературы чтецов презент. Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением – «Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, – продолжал я быстро.
Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок
Отец ещё с утра уехал в лес, мать ушла на подённую работу. Остались в избе Филипок да бабушка на печке. Стало Филипку скучно одному, бабушка заснула, а он стал искать шапку. Своей не нашёл, взял старую, отцовскую и пошёл в школу. Школа была за селом у церкви.
Когда Филипп шёл по своей слободе, собаки не трогали его, они его знали. Но когда он вышел к чужим дворам, выскочила Жучка, залаяла, а за Жучкой — большая собака Волчок. Филипок бросился бежать, собаки за ним. Филипок стал кричать, споткнулся и упал.
Вышел мужик, отогнал собак и сказал: — Куда ты, пострелёнок, один бежишь? Филипок ничего не сказал, подобрал полы и пустился бежать во весь дух. Прибежал он к школе. На крыльце никого нет, а в школе, слышно, гудят голоса ребят.
На Филипка нашёл страх: «Что как учитель меня прогонит? Назад идти — опять собака заест, в школу идти — учителя боится.
А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём. Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал. Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ.
С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей. Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы. От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения… По факту утилизирован….
Общественность обеспокоена проявлением… Выпускающая фирма готова понести… Специально созданный комитет постановил…». Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню. Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка. Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла. Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол. Коту под хвост, пришла итоговая мысль.
Всё коту под хвост. Всё это время он обучал робота. Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил. Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся. Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита.
Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё. Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать. На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше. Мы от Макса. Перед тем, как он… как его… — Мело, мело по всей земле во все пределы!
Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку. Вы будете нас учить? Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад. Входите, дети. Смеркалось, но от снега, лежавшего во дворе сугробами, в комнате было ещё светло.
Чиновники недоверчиво на меня посмотрели.
И сначала не захотели мне выдать деньги и документы. Но потом выдали. И вскоре я, счастливый и сияющий, поехал на Кавказ. Зелёная лампа. Александр Грин I В Лондоне в 1920 году, зимой, на углу Пикадилли и одного переулка, остановились двое хорошо одетых людей среднего возраста. Они только что покинули дорогой ресторан.
Там они ужинали, пили вино и шутили с артистками из Дрюриленского театра. Теперь внимание их было привлечено лежащим без движения, плохо одетым человеком лет двадцати пяти, около которого начала собираться толпа. Он пьян или умер. У меня явился интересный замысел. Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно только одним способом: делать из людей игрушки. Эти слова были сказаны тихо, так что лежавший, а теперь прислонившийся к ограде человек их не слышал.
Реймер, которому было все равно, презрительно пожал плечами, простился со Стильтоном и уехал коротать ночь в свой клуб, а Стильтон, при одобрении толпы и при помощи полисмена, усадил беспризорного человека в кэб. Экипаж направился к одному из трактиров Гайстрита. Беднягу звали Джон Ив. Он приехал в Лондон из Ирландии искать службу или работу. Ив был сирота, воспитанный в семье лесничего. Кроме начальной школы, он не получил никакого образования.
Когда Иву было 15 лет, его воспитатель умер, взрослые дети лесничего уехали - кто в Америку, кто в Южный Уэльс, кто в Европу, и Ив некоторое время работал у одного фермера. Затем ему пришлось испытать труд углекопа, матроса, слуги в трактире, а 22 лет он заболел воспалением лёгких и, выйдя из больницы, решил попытать счастья в Лондоне. Но конкуренция и безработица скоро показали ему, что найти работу не так легко. Он ночевал в парках, на пристанях, изголодался, отощал и был, как мы видели, поднят Стильтоном, владельцем торговых складов в Сити. Стильтон в 40 лет изведал все, что может за деньги изведать холостой человек, не знающий забот о ночлеге и пище. Он владел состоянием в 20 миллионов фунтов.
То, что он придумал проделать с Ивом, было совершенной чепухой, но Стильтон очень гордился своей выдумкой, так как имел слабость считать себя человеком большого воображения и хитрой фантазии. Когда Ив выпил вина, хорошо поел и рассказал Стильтону свою историю, Стильтон заявил: - Я хочу сделать вам предложение, от которого у вас сразу блеснут глаза. Слушайте: я выдаю вам десять фунтов с условием, что вы завтра же наймёте комнату на одной из центральных улиц, во втором этаже, с окном на улицу. Каждый вечер, точно от пяти до двенадцати ночи, на подоконнике одного окна, всегда одного и того же, должна стоять зажжённая лампа, прикрытая зелёным абажуром. Пока лампа горит назначенный ей срок, вы от пяти до двенадцати не будете выходить из дому, не будете никого принимать и ни с кем не будете говорить. Одним словом, работа нетрудная, и, если вы согласны так поступить, - я буду ежемесячно присылать вам десять фунтов.
Моего имени я вам не скажу. Но скажите, пожалуйста, - как долго будет длиться такое моё благоденствие? Может быть, год, может быть, - всю жизнь. Но - смею спросить - для чего понадобилась вам эта зелёная иллюминация? Лампа будет служить сигналом для людей и дел, о которых вы никогда не узнаете ничего. То есть ничего не понимаю.
Хорошо; гоните монету и знайте, что завтра же по сообщенному мною адресу Джон Ив будет освещать окно лампой! Так состоялась странная сделка, после которой бродяга и миллионер расстались, вполне довольные друг другом. Прощаясь, Стильтон сказал: - Напишите до востребования так: «3-33-6». Ещё имейте в виду, что неизвестно когда, может быть, через месяц, может быть, - через год, - словом, совершенно неожиданно, внезапно вас посетят люди, которые сделают вас состоятельным человеком. Почему это и как - я объяснить не имею права. Но это случится… - Черт возьми!
Наобещать такую кучу благодати, только за то, что я сожгу в день пол-литра керосина. Лампа была придвинута к самой раме. Двое прохожих некоторое время смотрели на зеленое окно с противоположного дому тротуара; потом Стильтон сказал: - Так вот, милейший Реймер, когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дёшево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдёт с ума… Но будет ждать, сам не зная чего.
Да вот и он! Действительно, тёмная фигура, прислонясь лбом к стеклу, глядела в полутьму улицы, как бы спрашивая: «Кто там? Чего мне ждать? Кто придёт? II В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими воплями: кричал от страшной боли только что привезённый старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице тёмного притона.
Пострадавшего отнесли в хирургическое отделение. Случай оказался серьёзный, так как сложный перелом кости вызвал разрыв сосудов. По начавшемуся уже воспалительному процессу тканей хирург, осматривавший беднягу, заключил, что необходима операция. Она была тут же произведена, после чего ослабевшего старика положили на койку, и он скоро уснул, а проснувшись, увидел, что перед ним сидит тот самый хирург, который лишил его правой ноги. Я узнал вас с первого взгляда. Возможно ли это?
Расскажите, что так резко изменило ваш образ жизни? Однажды я раскрыл старую анатомию, лежавшую на этажерке той комнаты, где я жил, и был поражён. Передо мной открылась увлекательная страна тайн человеческого организма. Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором? К тому времени я уже два года жёг зелёную лампу, а однажды, возвращаясь вечером я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов , увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зелёное окно не то с досадой, не то с презрением. Вы прибавили: «Глупая шутка.
Не стоило бросать денег». У меня было куплено достаточно книг, чтобы учиться, учиться и учиться, несмотря ни на что. Я едва не ударил вас тогда же на улице, но вспомнил, что благодаря вашей издевательской щедрости могу стать образованным человеком… - А дальше? Если желание сильно, то исполнение не замедлит. В одной со мной квартире жил студент, который принял во мне участие и помог мне, года через полтора, сдать экзамены для поступления в медицинский колледж. Как видите, я оказался способным человеком … Наступило молчание.
Но мне теперь кажется, что там все ещё горит зелёная лампа… лампа, озаряющая темноту ночи. Простите меня. Ив вынул часы. Вам пора спать, - сказал он. Тогда позвоните мне, - быть может, я дам вам работу в нашей амбулатории: записывать имена приходящих больных. А спускаясь по темной лестнице, зажигайте… хотя бы спичку.
Роман даёт обширную картину социально-политической жизни России конца XIX века. Русская интеллигенция - одна из главных исторических проблем нашей страны. Проблем в том смысле, что этот социальный слой никогда не мог найти себя, определиться с собственными идеалами. Интеллигенты, либералы, террористы - после прочтения романа у вас не останется вопросов, почему в Российской империи эти понятия для многих были синонимичными. Другие драмы не отвлекают человека от реальности до философских обобщений - ваши делают это». Что уж говорить, пьесы Чехова действительно самые сильные в русской литературе.
Но министерство образования почему-то исключило пьесу из числа обязательных к прочтению книг, что сказалось на её сегодняшней популярности. Если решите ознакомиться, то имейте в виду, что произведение это тяжёлое и повествование в нём идёт в несвойственном Чехову серьёзном тоне. Основное внимание уделяется другой повести автора - «Иуде Искариоту». А ведь «Красный смех» - это настолько стилистически выверенное произведение, что мурашки бегут по коже не от описываемых ужасов войны, а от звучного насыщенного слога. Так о войне не писал никто. Так вообще больше никто не писал.
Если вы хотите чётко и ясно узнать, что значит слово «стиль» в литературе, читайте Андреева. Поэтому, наверное, его произведения не попали в школьные учебники. Однако умение развлекать, сохраняя отличный художественный стиль, тоже многого стоит. Пусть Беляев сейчас оценивается как классик беллетристики, но не всегда же нам читать, чтобы раздумывать о проблемах мира, верно? Собрание сочинений, Даниил Хармс Хармс - проказник и сорвиголова советской литературы. Его абсурдистская проза лишена явного нравоучительного посыла, именно поэтому школьники так и получают аттестаты, ничего не узнав о самом оригинальном советском писателе.
Выделить центральное произведение Хармса довольно сложно, поэтому рекомендуем читать первое, что под руку попадётся. Вот, например, целый рассказ «Новая анатомия»: У одной маленькой девочки на носу выросли две голубые ленты. Случай особенно редкий, ибо на одной ленте было написано «Марс», а на другой - «Юпитер». Этот роман не нуждается в представлении. Фразы Остапа Бендера давно разобраны на цитаты и стали крылатыми. Даже если вам по каким-то причинам не довелось прочитать легендарный роман о великом комбинаторе, наверняка вы видели одну из его многочисленных экранизаций.
Однако это тот случай, когда ни одно из киновоплощений не сравнится с литературным оригиналом. Ведь это как шанхайские барсы по сравнению с мексиканскими тушканами. Бесконечно лучше. Основана она на личном опыте автора, и, возможно, именно поэтому получилась столь вдохновенной и искренней. Это хроника событий 1941—1945 годов, поданная через призму взгляда участников войны. Произведение фундаментальное, масштабное, со множеством глубоко прописанных образов, сильных диалогов и сюжетных линий.
Странно, почему советские фантасты-классики до сих пор не включены в школьную программу. Почти каждая их книга философична и поднимает широкий спектр тем. Серия книг «Сталкер» берёт своё начало именно здесь. Метафора, которая обобщает всю деятельность человека и наделяет её универсальным смыслом стремления к счастью. Поэтому он столь многогранен и затрагивает огромное количество разных тем: науку, философию, мистику, любовь, йогу. Писатель провёл такую сложную работу по синтезу материалистических, метафизических и мистических учений, что его книгу можно рассматривать не только как художественное произведение, но и как своеобразный философский трактат.
Неудивительно, что после написания романа Ефремов обрёл статус духовного гуру. Романы, Владимир Набоков Почему в школьной программе нет «Лолиты», мы понять можем. Но почему другим произведениям автора вроде «Защиты Лужина» или «Приглашения на казнь» уделяется так мало времени - загадка. Набоков открыл совершенно новое измерение русского языка - такое, которое было неведомо ни Пушкину, ни Толстому. Его слова звучат, пахнут, ощущаются кожей и языком. Это синестетическое пиршество звуков и красок, где поднимаются не самые традиционные для русской литературы темы вроде отношений автора и его творения, иллюзорности мира.
Что такое новая Россия , каковы ценности зарождающегося мира, где их истоки и в чём смысл медиа - Пелевин, безусловно, копает куда глубже уровня увеселительного рассказа о приключениях талантливого пиарщика Вавилена Татарского. Извечная проблема «Кому на Руси жить хорошо? Что такое хорошо? И что, в конце концов, значит жить? Идейно произведение Пелевина несколько устарело: на дворе уже другие реалии. Однако его подход к объяснению явлений, совмещающий постмодернистские идеи и метафизику индийской и иранской философии, совершенно уникален.
Открытый Пелевиным метод анализа социальных явлений наделяет его творение вневременным значением. Дмитрий Быков - один из виднейших представителей современной литературы. Это писатель классической школы с хорошим чувством языка и стремлением к обширному раскрытию образов персонажей. А какие книги, которые остались за пределами школьной программы, запомнились вам? Небольшой рассказ о войне Евгений Рыбаков Я в Бога поверил на войне, - рассказывал мне дед, - и из-за одного человека. Звали Анатолий.
Он служил в нашем танковом расчете с декабря 1941-го. Парень был с Псковщины из городка Порхова. Он был весь спокойный, с виду неторопливый. И всегда крест на шее. Перед всяким боем он обязательно осенял себя крестным знамением. Наш командир — Юра, яростный комсомолец, прямо видеть не мог ни крестика этого медного, ни крестного знамения.
И как тебя только на фронт позвали? Ты же не наш человек! Толя с обычным своим достоинством отвечал, не спеша с расстановкой: «Я наш, пскопской, русской, стало быть. И не из попов, а из крестьян. Верующая у меня бабушка, дай ей Бог здравия, она и воспитала в вере. А на фронте я — доброволец, ты же знаешь.
Православные всегда за Отечество воевали». Юрка кипел от злости, но придраться к Толе, кроме креста, было не за что - танкист был как полагается. Когда в 42-м мы однажды едва не попали в окружение, помню, как Юрий нам всем сказал: ; Значит, если у немцев окажемся, всем приказ — застрелиться. Нельзя сдаваться! Мы молчали, подавлено и напряженно, один Толя ответил, как всегда не торопясь: «Я стреляться не могу, этого греха Господь не прощает, самоубийства, стало быть». Не заделаюсь, - ответил Толя.
Слава Богу, мы тогда избежали окружения и плена… В начале 1944-го, в Белоруссии, несколько экипажей получили приказ идти к узловой станции, где наша пехота уже несколько часов вела бой. Там застрял немецкий состав с боеприпасами — он тянулся на подмогу крупному соединению, что пыталось отбить у нас ключевую позицию... Бой был короткий. Две наши машины сразу запылали. Наш танк обогнул их и, на полном ходу, шел к уже видневшейся за деревьями станции, когда что-то шарахнуло по броне, и вдруг вспыхнул огонь внутри в кабине. Мы с Толей выволокли самого молодого из нас, Володю, из люка, на землю опустили и отбежали с ним метров на сорок.
Смотрим — мертвый. Бывает, что сразу видно… И тут Толя кричит: «А где командир? Толя перекрестился, бросил мне: «Прикрой! Командир был жив, его просто сильно контузило и обожгло. Он почти ничего не видел. Но именно он, услыхав вдруг скрежет, … закричал: «Братцы, поезд!
Полыхая пламенем, танк на полном ходу врезался в передние вагоны немецкого состава. Помню, как лопнул воздух от адского грохота: это стали один за другим взрываться ящики со снарядами. Ему же Тольке-то нельзя было себя убивать. Раз он верующий! Что же теперь будет-то! Там бабушку Толи и самого Толю помнили.
Тамошний старенький батюшка благословлял его перед уходом на фронт. Этому батюшке я честно, как на духу рассказал всю Толину историю и как он погиб. Батюшка задумался, перекрестился, покачал головой. И по полному чину отпел раба Божия Анатолия, за Отечество и веру православную убиенного. Душу свою положившего за Отечество. Надеюсь, вы отнесётесь к этому заданию ответственно и творчески.
Итак, жду от вас кратких и ярких портретов друзей, одноклассников или просто знакомых! Да и сидит прямо передо мной - очень уж удобно его описывать! Поэтому сочинение я начал так: "Мой друг здорово шевелит ушами... Я даже не заметил, как подошла Татьяна Евгеньевна. Все уже закончили работу! Зато он очень любит поесть.
В общем, прожорливый такой друг. Несмотря на это, он тощий и бледный. Плечики у друга узенькие, глазки маленькие и хитрые. Он очень невзрачный с виду - так, сутулая спичка в школьной форме. Или бледная поганка…" - Тогда это Владик Гусев! Вон он какой тощий!
Он обожает смеяться над другими. И зубы у него торчат в разные стороны. Как у вампира…" - Ребята! Да это же сам Вовка! И плечи! И вредный!
И зубы торчат! Здорово сам себя описал! Некоторые девчонки даже захлопали в ладоши. Карикатуру какую-то изобразил! Ничего вы не понимаете! Разве не ясно?!
Все захохотали, а Петька показал мне язык и запрыгал на стуле. Сейчас мы послушаем, что ты написал, - сказала Татьяна Евгеньевна. Я сел, а Петька встал. И провозгласил: - "У моего друга безумно красивое лицо! Он потрясающе сложён, умён и силён. И это сразу заметно.
У него длинные крепкие пальцы, стальные мускулы, толстая шея и широченные плечи. О голову моего друга можно запросто разбить кирпич. А друг и глазом не моргнёт. Только засмеётся. Мой друг знает всё на свете. Я люблю с ним поговорить о том о сём.
То и дело мой друг приходит мне на помощь. И днём, и ночью!.. Я бы сама не отказалась от такого супердруга! Ну-ка, ребята, быстренько: кто это? Но мы ничего не понимали и недоумевающе переглядывались. Это Сильвестр Сталлоне!
Но никто не отреагировал на такую глупость: будет ещё Сталлоне с Петькой болтать о том о сём! А Татьяна Евгеньевна всё же уточнила: - А друг-то из этого класса? И мы опять стали вытаращивать глаза и вертеться во все стороны. Петька потупил глаза и застенчиво произнёс: - Это я. Ирина Пивоварова. О чём думает моя голова Если вы думаете, что я учусь хорошо, то вы ошибаетесь.
Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами. Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу.
А она не решается. Я говорю маме: Мам, а у меня задачка не получается. Не ленись, - говорит мама. Только хорошенько подумай! Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей: Думай, голова.
Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому: - Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер... Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо. Я подумала: "А вдруг правда убьют? Я не переживу твоей смерти! Он, помолчав, медленно выговорил: - Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там.
Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне. Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, - в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, - и мы все перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку. Постояв, вошли в опустевший дом.... Убили его - какое странное слово! Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то,что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то?
Все-таки был. И это все, что было в моей жизни, - остальное ненужный сон. И я верю: где-то там он ждет меня - с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. Тексты для конкурса «Живая классика» «А вдруг? Алёшка прыгал через лужи и быстро — быстро шагал. Нет, он вовсе не опаздывал в школу. Просто он ещё издали заметил синюю шапочку Тани Шибановой. Бежать нельзя: запыхаешься. А она может подумать, что бежал за ней всю дорогу. Ничего, он и так её догонит.
Догонит и скажет… Только вот что сказать? Больше недели, как поссорились. А может, взять да и сказать: «Таня, пойдём в кино сегодня? А вдруг Таня скажет: «Убери, Вертишеев, свой булыжник. На что он мне нужен?! Таня шла себе преспокойно и слушала, как машины шуршат колёсами по мокрой мостовой. Вот она оглянулась и увидела Алёшку, который как раз перепрыгивал через лужу. Она пошла тише, но больше не оглядывалась. Хорошо бы он догнал её возле палисадника. Они пошли бы вместе, и Таня спросила бы: «Не знаешь, Алёша, почему у одних клёнов листья красные, а у других жёлтые?
Тогда всё будешь знать». Ведь поссорились… За углом большого дома была школа, и Таня подумала, что Алёшка не успеет догнать её.. Нужно остановиться. Только ведь не встанешь просто так посреди тротуара. В большом доме был магазин «Одежда», Таня подошла к витрине и принялась рассматривать манекены. Алёшка подошёл и встал рядом… Таня посмотрела на него и чуть улыбнулась… «Сейчас что-нибудь сказанёт»,- подумал Алёшка и, чтобы опередить Таню, проговорил: А-а, это ты, Шиба.. Здравствуй… Привет, Вертишеев, - бросила она. Шипилов Андрей Михайлович «Правдивая история» Васька Петухов придумал такой приборчик, нажмешь на кнопочку, — и все вокруг только правду начинают говорить. Сделал Васька этот прибор и в школу принес. Вот заходит Марья Ивановна в класс и говорит: — Здравствуйте ребята, очень рада вас видеть!
А Васька на кнопочку — раз! Надоели вы мне хуже горькой редьки за две четверти! Учишь вас, учишь, вкладываешь в вас душу — и никакой благодарности. Не буду больше с вами церемониться. Чуть что — сразу пару! А на перемене к Ваське подходит Косичкина и говорит: — Васька, давай с тобой дружить. Я знаю, у тебя дядя в Лужниках работает; так вот, когда "Иванушки- интернешнл" или Филипп Киркоров в очередной раз выступать будут, тогда ты меня с собой бесплатно на концерт проведешь. Грустно Ваське стало. Ходит весь день по школе, кнопочку нажимает. Пока кнопочка не нажата — все нормально, но стоит нажать — такое начинается!..
А после уроков — новогодний вечер. Васька на кнопочку — раз! У школы денег нет, чтобы настоящего артиста нанять для дедморозовской роли, вот меня директор и попросил выступить за отгулы. Одно выступление — пол отгула. Только, я думаю, что прогадал, надо было мне не по половине, а по целому отгулу брать. Как считаете, ребята? Совсем плохо на душе у Васьки сделалось. Приходит домой грустный-грустный. А что? Я уже в третий класс хожу, а невесты у меня до сих пор нет.
Когда же, если не сейчас. Ещё пару лет и поезд ушёл. Вот папа мне часто говорит: В твои годы люди уже полком командовали. И это правда. Но сначала я должен жениться. Об этом я сообщил своему лучшему другу Петьке Амосову. Он со мной за одной партой сидит. Из нашего класса. На перемене мы с ним первым делом список невест составили и стали думать, на ком же мне из них жениться. Она же отличница, — говорит Петька.
Она же зубрила. Будет меня уроки заставлять учить. Будет шнырять по квартире, как заводная и ныть противным голосом: — Учи уроки, учи уроки. Она ведь живёт рядом со школой. Мне её провожать удобно, — говорю. Если я на ней женюсь, мне что же всю жизнь в такую даль таскаться? Мне мама вообще не разрешает в том районе гулять. А вот у Машки Кругловой есть. Самый настоящий Мерседес, будете на нём в кино ездить. У неё бабушка готовит — пальчики оближешь.
Помнишь, Бубликова нас бабушкиными пирожками угощала? Ох, и вкусные. С такой бабушкой не пропадёшь. Даже в старости. Что это за жена такая? Это ещё великий русский писатель Гоголь сказал, я сам слышал. А что это за приданое такое — глаза? Смех, да и только. Самое лучшее! На том дело и кончилось.
Но жениться я не передумал. Так и знайте! Виктор Голявкин. Не везёт Однажды прихожу я домой из школы. В этот день я как раз двойку получил. Хожу по комнате и пою. Пою и пою, чтоб никто не подумал, что я двойку получил. А то будут спрашивать ещё: «Почему ты мрачный, почему ты задумчивый? А мама говорит: - У него, наверное, весёлое настроение, вот он и поёт. Отец говорит: - Наверное, пятёрку получил, вот и весело человеку.
Всегда весело, когда какое-нибудь хорошее дело сделаешь. Я как это услышал, ещё громче запел. Тогда отец говорит: - Ну ладно, Вовка, порадуй отца, покажи дневник. Тут я сразу петь перестал. Берёт у меня дневник, видит там двойку и говорит: - Удивительно, получил двойку и поёт! Что он, с ума сошёл? Ну-ка, Вова, иди сюда! У тебя, случайно, нет температуры? Отец развёл руками и говорит: - Тогда нужно тебя наказать за это пение... Вот как мне не везёт!
Притча «Сделанное тобой к тебе же и вернётся» В начале двадцатого века один шотландский фермер возвращался домой и проходил мимо болотистой местности. Вдруг он услышал крики о помощи. Фермер бросился на помощь и увидел мальчика, которого засасывала в свои жуткие бездны болотная жижа. Мальчик пытался выкарабкаться из страшной массы болотной трясины, но каждое его движение приговаривало его к скорой гибели. Мальчик кричал. Фермер быстро срубил толстый сук, осторожно приблизился и протянул спасительную ветку утопающему. Мальчик выбрался на безопасное место. Его пробивала дрожь, он долго не мог унять слезы, но главное - он был спасен! Он очень волнуется, наверное. С благодарностью посмотрев в глаза своему спасителю, мальчик убежал… Утром, фермер увидел, что к его дому подъехала богатая карета, запряженная роскошными породистыми скакунами.
Из кареты вышел богато одетый джентльмен и спросил: - Это вы вчера спасли жизнь моему сыну? Вы мне ничего не должны, потому что я поступил так, как должен был поступить нормальный человек. Класс замер. Изабелла Михайловна склонилась над журналом и, наконец, произнесла: - Рогов. Все облегченно вздохнули и захлопнули учебники. А Рогов вышел к доске, почесался и почему-то сказал: - Хорошо выглядите сегодня, Изабелла Михайловна! Изабелла Михайловна сняла очки: Рогов шмыгнул носом и начал: - Прическа у вас аккуратная! Не то, что у меня. Изабелла Михайловна встала и подошла к карте мира: - Ты что, не выучил урок? Ничего от вас не скроешь!
Опыт работы с детьми - колоссальный! Изабелла Михайловна улыбнулась и сказала: - Ой, Рогов, Рогов! Покажи хоть, где Африка находится. На перемене Рогов давал товарищам интервью: - Главное - этой кикиморе про глазки запустить... Изабелла Михайловна как раз проходила мимо. Изабелла Михайловна остановилась и глянула на Рогова так, что Рогов понял: тетеря слышит дальше двух шагов. На следующий же день Изабелла Михайловна опять вызвала к доске Рогова. Рогов стал белым как полотно и прохрипел: - Вы ж меня вчера вызывали! Вам бы к морю сейчас, стихи писать, человека хорошего встретить... Склонив голову, Изабелла Михайловна задумчиво водила по бумаге карандашом.
Потом вздохнула и тихо сказала: - Ну, садись, Рогов. Отец на фронте, мать умерла, и в детдом не берут: дядя родной есть. Правда, дядя инвалид, но при хорошем деле портной , - что ему стоит сироту пригреть? Дядя, однако, сироту не пригрел, и сын фронтовика частенько кормился с помойки. Насобирает картофельных очисток, сварит в консервной б анке па костерике у реки, в которой иной раз удастся изловить какого-нибудь пескарика, да тем и жил. После войны Котя отслужился в армии, выстроил дом, завел семью, а потом и дядю к себе взял - тот к тому времени совсем одряхлел, на девятый десяток перевалило. Дяде Котя ни в чем не отказывал. Что сам с семьей ел, то и дяде в чашку. И даже рюмочкой не обносил, ежели когда сам причащался. Я родню не забываю,- приговаривал всякий раз Котя.
В газетах пишут, чужих детей брали на воспитание, потому как война. Помнишь, как в песне-то пели? Тогда надо было охать-то, когда я в яме помойной рылся... Завершал Котя застольный разговор обычно слезой: - Ну, дядюшка, дядюшка, спасибо! Отец-покойник в ноги бы тебе поклонился, ежели бы с войны вернулся. Ведь он-то думал, сын евонный, сирота горемычная, под крылом у дяди, а меня ворона своим крылом больше грела, чем дядя. Понимаешь ты это своей старой-то башкой? Ведь лоси и те от волков малых лосят всема защищают, а ты-то ведь не лось. Ты дядя родной... И тут уж начинал в голос голосить и старик.
Ровно два месяца так изо дня в день воспитывал Котя дядю, а на третий месяц дядя повесился. Потом повернулся, смотрю - вот он, папаша! Я его всегда боялся - уж очень здорово он меня драл. Отцу было лет около пятидесяти, и на вид не меньше того. Волосы у него длинные, нечесаные и грязные, висят космами, и только глаза светятся сквозь них, словно сквозь кусты. В лице нет ни кровинки - оно совсем бледное; но не такое бледное, как у других людей, а такое, что смотреть страшно и противно, - как рыбье брюхо или как лягва. А одежда - сплошная рвань, глядеть не на что. Я стоял и глядел на него, а он глядел на меня, слегка покачиваясь на стуле. Он осмотрел меня с головы до пяток, потом говорит: - Ишь ты как вырядился - фу-ты ну-ты! Небось думаешь, что ты теперь важная птица, - так, что ли?
Я с тобой живо разделаюсь, собью с тебя спесь! Тоже, образованный стал, - говорят, читать и писать умеешь. Думаешь, отец тебе и в подметки теперь не годится, раз он неграмотный? Это всё я из тебя выколочу. Кто тебе велел набираться дурацкого благородства? Скажи, кто это тебе велел? Вот оно как! А кто это вдове позволил совать нос не в свое дело? А ты, смотри, школу свою брось. Я им покажу!
Выучили мальчишку задирать нос перед родным отцом, важность на себя напустил какую! Ну, если только я увижу, что ты околачиваешься возле этой самой школы, держись у меня! Твоя мать ни читать, ни писать не умела, так неграмотная и померла. И все твои родные так и померли неграмотные. Я ни читать, ни писать не умею, а он, смотри ты, каким франтом вырядился! Не таковский я человек, чтобы это стерпеть, слышишь? А ну-ка, почитай, я послушаю. Я взял книжку и начал читать что-то такое про генерала Вашингтона и про войну. Не прошло и полминуты, как он хватил по книжке кулаком, и она полетела через всю комнату. Читать ты умеешь.
А я было тебе не поверил. Ты смотри у меня, брось задаваться, я этого не потерплю! Следить за тобой буду, франт этакий, и ежели только поймаю около этой самой школы, всю шкуру спущу! Всыплю тебе - опомниться не успеешь! Хорош сынок, нечего сказать! Он взял в руки синюю с желтым картинку, где был нарисован мальчик с коровами, и спросил: - Это еще что такое? Он разодрал картинку и сказал: - Я тебе тоже дам кое-что: ремня хорошего! Он долго бормотал и ворчал что-то себе под нос, потом сказал: - Подумаешь, какой неженка! И кровать у него, и простыни, и зеркало, и ковер на полу, - а родной отец должен валяться на кожевенном заводе вместе со свиньями! Ну да я с тобой живо разделаюсь, всю дурь повыбью!
Ишь напустил на себя важность … Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что непременно буду ходить в школу, отцу назло. В футбол играть - жарко, на речку идти - далеко. И так уже два раза сегодня ходили. Подошел Димка с кульком конфет. Дал каждому по конфете и сказал: - Вот вы тут дурака валяете, а я на работу устроился. Вот работу на дом взял. Их ведь как делают? Высыпают в большой чан мешок сахарного песка, мешок сухого молока, потом ведро какао, ведро орехов... А если кто-то лишний килограмм орехов засыплет? Или наоборот...
А они уже сами не могут это есть. Не то что есть - смотреть уже не могут на эти конфеты! Поэтому у них там всюду автоматические линии. А результат несут нам, дегустаторам. Ну, мы попробуем и говорим: все нормально, можно везти в магазин. Или: а вот сюда неплохо бы добавить изюм и сделать новый сорт под названием "Зю-зю". Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы? Я в них хорошо разбираюсь. Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете?
Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают. Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол.
Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Никак, барана зарезали? Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить. А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем? А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал? Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида.
Кажите шкуру.
Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". Интересные отрывкииз книг
живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. Тексты для заучивания наизусть на конкурс «Живая классика». Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. Тексты для живой классики. Живая классика тексты.
Всероссийский финал
А пингвин будто не слышит. Очень хитрый пингвин. Притаился там и сидит. Ну, хотя бы подушку кинем. Кинули мы на шкаф подушку. А кошка оттуда не прыгнула.
Тогда мы на шкаф закинули ещё три подушки, мамино пальто, все мамины платья, папины лыжи, кастрюльку, папины и мамины домашние туфли, много книг и ещё много всего. Витька принёс таз с водой и поставил его у шкафа. Если вздумает кошка со шкафа прыгнуть, пусть прямо в таз прыгает. Пингвины любят в воду нырять. Мы ещё кое-что покидали на шкаф.
Подождали — не прыгнет ли? Потом подставили к шкафу стол, на стол стул, на стул чемодан и на шкаф полезли. А там кошки нет. Стал Витька со шкафа слезать и прямо в таз плюхнулся. Воду разлил по всей комнате.
Тут мама входит. А за ней наша кошка. Она, видимо, в форточку прыгнула. Мама всплеснула руками и говорит: — Что здесь происходит? Витька так и остался в тазу сидеть.
До того напугался. Нужно же натворить такое! Нам, конечно, пришлось убирать всё самим. И даже пол мыть. А кошка важно ходила вокруг.
И посматривала на нас с таким видом, как будто бы собиралась сказать: «Вот, будете знать, что я кошка. А не тюлень и не пингвин». Через месяц приехал наш папа. Он рассказал нам про Антарктиду, про смелых полярников, про их большую работу, и нам было очень смешно, что мы думали, будто зимовщики только и делают, что ловят там разных китов и тюленей… Но мы никому не сказали о том, что мы думали. Ты, мой самый большой подарок, что уготовила мне судьба и её самая большая награда.
С возрастом дети забывают про мам, ты знаешь, что так иногда случается. И это не значит, что с возрастом у нас начинаются проблемы с памятью, что всё из неё стирается. Это мы всё стираем и их в том числе. Мы начинаем реже звонить, реже спрашивать «как дела? А ведь она тоже мечтает.
Мы погружаемся в свои заботы, забыв о заботе её сердца. А ведь когда-то и мне предстоит стать тобой, Мама. Иногда я чувствую себя ужасной дочерью, недостойной твоей любви. Сколько ты отдала мне времени и тепла, сколько подарила мне поцелуев и объятий, сколько сказала мне нежных слов. Разве есть такая единица измерения, чтобы всё это вычислить.
Нет таких цифр, чтобы передать киловатты твоего тепла и вольты твоей нежности. Нет такого прибора, который бы измерил силу твоей любви… Ты всегда поддерживала меня и считала меня самой красивой и лучшей. Ты пыталась убедить меня в этом, заставляла поверить в себя так, как ты в меня верила, смотреть на себя твоими глазами и видеть то прекрасное, что сама видела во мне. Ты вместе со мной боролась с моими неудачами, переживала мои потери, делила боль, разделяла слёзы. Ты всегда оказываешься рядом.
Ты старалась отдать всё, что есть, ничего не жалея. Ради меня, для меня и во имя меня…Ты щедро отдавала свои силы ради моего счастья, свои слёзы ради моей улыбки, свои руки ради моего удовольствия. Жизнь, день и минуты — мне… И теперь спустя годы, отвечая на твой вопрос «зачем мне такие подарки? Только благо даря тебе, я могу быть счастлива. Глядя в твои глаза, я по-прежнему встречаю теплоту, не смотря на все, нанесенные тебе, раны.
А, смогу ли я вот так как ты? Разве любовь матери — это не чудо? Только не говори мне, что я опять произношу глупости. Ты всегда говоришь так, смущаясь от моей похвалы. Не смущайся, ты её заслужила.
В тебе — моя сила, в тебе - моя любовь, в тебе — моя мудрость, в тебе — моя милость, в тебе — моя кротость. Я тебя люблю! Спасибо тебе за всё, Мама! Прошу тебя, улыбайся мне, как бы далеко мы не были друг от друга, какие бы континенты и времена года не разделяли нас, я прошу тебя, улыбайся мне! Я знаю, у тебя сейчас трудное время, - произнёс куратор группы поддержки.
Судя по всему, через две недели у меня будет операция, после которой я останусь слепым. Я не жалуюсь, многим приходится и хуже. Меня поддерживает моя девушка. И друзья. Огастус вот, например.
Так что вот так, — продолжал Айзек, глядя на свои руки, сложенные домиком. Так говорил Айзек совсем недавно. Но сегодня он покачал головой. Потом перегнулся через Огастуса и, борясь со спазмом в горле, выдавил, обращаясь ко мне: — Она решила не откладывать на потом. Айзек кивнул.
Слезы непрерывно катились по его лицу — одна за другой, словно работал некий беззвучный метроном. Он вытер мокрое лицо рукавом. За стеклами очков глаза Айзека казались такими огромными, что остальное лицо словно исчезало. Тебе тоже, но у нее нет прямой необходимости пересиливать ситуацию. А у тебя есть.
Будто я уже умер, понимаешь? Как можно нарушать слово? Айзек гневно взглянул на меня: — Конечно. Но слово все равно держат. В этом заключается любовь.
Любить - значит выполнять обещанное в любом случае. Или ты не веришь в настоящую любовь? Я не ответила.
Бывало, сам по бутылкам разливал и запечатывал Когда я снимал эту комнату, Ольга Петровна, подняв глаза на портрет юноши в летной форме, что висит над письменным столом, спросила: Не помешает?
Это мой сын Алексей. И комната была его. Ну, ты располагайся, живи на здоровье. Подавая мне тяжелую медную кружку с квасом, тетя Оля сказала: А маки твои поднялись, уже бутоны выбросили.
Я пошел посмотреть на цветы. В центре клумбы, над всей цветочной пестротой, поднялись мои маки, выбросив навстречу солнцу три тугих, тяжелых бутона. Распустились они на другой день. Тетя Оля вышла поливать клумбу, но тотчас вернулась, громыхая пустой лейкой.
Ну, иди смотри, зацвели. Издали маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими на ветру языками пламени. Легкий ветер чуть колыхал их, солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнем, то наливались густым багрянцем. Казалось, что, стоит только прикоснуться - сразу опалят!
Два дня буйно пламенели маки. А на исходе вторых суток вдруг осыпались и погасли. И сразу на пышной клумбе без них стало пусто. Я поднял с земли еще совсем свежий, в капельках росы, лепесток и расправил его на ладони.
Вот и все, - сказал я громко, с чувством еще не остывшего восхищения. Да, сгорел... Зато без оглядки, в полную силу прожита. И у людей так бывает...
Я теперь живу в другом конце города и изредка заезжаю к тете Оле. Недавно я снова побывал у нее. Мы сидели за летним столиком, пили чай, делились новостями. А рядом на клумбе полыхал большой ковер маков.
Одни осыпались, роняя на землю лепестки, точно искры, другие только раскрывали свои огненные языки. А снизу, из влажной, полной жизненной силы земли, подымались все новые и новые туго свернутые бутоны, чтобы не дать погаснуть живому огню. В руках у него был неразлучный друг - автомат. За пазухой - краюшка материнского хлеба.
Так и сберёг краюшку до самого Берлина. Смолкли орудия. Остановились танки. Отвыли сигналы воздушных тревог.
Тихо стало на земле. И люди услышали, как шуршит ветер, растёт трава, поют птицы. В этот час попал Иван на одну из берлинских площадей, где ещё догорал подожжённый фашистами дом. Площадь была пуста.
И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость.
Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей. Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками.
Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война!
Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина. Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце.
Дрогнул Иван. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо.
Бронзовой - девочка на его руках. Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку.
Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда.
Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело. Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда!
И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь. Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги.
Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам!
Валентина Осеева Бабка Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться? Бабка спала на сундуке.
Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Попейте горяченького-то на дорожку... Тёмный человек глух и нем — вот зачем!
Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них! Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила». Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть! В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком.
Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает». Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня!
Ты ела, бабка? Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка! Можешь с ней не здороваться.
Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть — что ударить, приласкать — надо слова искать». А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие.
Она у нас главная». Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это».
Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня — мал ещё! Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди.
Что убьёте, то не вернёте». Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. Старая очень? Бабка задумывалась.
Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала — ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась — опять морщины. Мужа на войне убили — много слёз было, много и морщин осталось.
Большой дождь и тот в земле ямки роет». Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни — неужели всё лицо такими нитками затянется? А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».
Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу — клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.
На другой день бабку схоронили. Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами.
Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка — тоже для Борьки.
В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке». Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу.
Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки... И вдруг, как живая, встала перед ним бабка — тихая, виноватая, не выучившая урока.
Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора... Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина.
Я и говорю: - А нельзя ли мне, товарищ военком, в цирк увольниться вместо театра? А он прищурил глаз и спрашивает: - В цирк?.. Это зачем же такое? Несознательный элемент! Рыжие… рыжие! Сам ты рыжая деревенщина! Слоны-то ученые, а вот вы, горе мое, неученые!
Какая тебе польза от цирка? А в театре тебя просвещать будут… Мило, хорошо… Ну, одним словом, некогда мне с тобой долго разговаривать… Получай билет, и марш! Делать нечего - взял я билетик. Пантелеев, он тоже неграмотный, получил билет, и отправились мы. Купили три стакана семечек и приходим в «Первый советский театр». Видим, у загородки, где впускают народ, - столпотворение вавилонское. Валом лезут в театр. И среди наших неграмотных есть и грамотные, и все больше барышни. Одна было и сунулась к контролеру, показывает билет, а тот ее и спрашивает: - Позвольте, - говорит, - товарищ мадам, вы грамотная?
А та сдуру обиделась: - Странный вопрос! Конечно, грамотная. Я в гимназии училась! Очень приятно. В таком случае позвольте вам пожелать до свидания! И забрал у нее билет. Туда всех ваших грамотных собрали - доктора там, фершала, профессора. Сидят и чай с патокою пьют, потому им сахару не дают, а товарищ Куликовский им романсы поет. Так и ушла барышня.
Ну, а нас с Пантелеевым пропустили беспрепятственно и прямо провели в партер и посадили во второй ряд. Представление еще не начиналось, и потому от скуки по стаканчику семечек сжевали. Посидели мы так часика полтора, наконец стемнело в театре. Смотрю, лезет на главное место огороженное какой-то. В шапочке котиковой и в пальто. Усы, бородка с проседью и из себя строгий такой. Влез, сел и первым делом на себя пенсне одел. Я и спрашиваю Пантелеева он хоть и неграмотный, но все знает : - Это кто же такой будет? А он отвечает: - Это дери, - говорит, - жер.
Он тут у них самый главный. Серьезный господин! Вот его для примеру нам, значит, и выставляют. А дирижер этот самый развернул перед собой какую-то книгу, посмотрел в нее и махнул белым прутиком, и сейчас же под полом заиграли на скрипках. Жалобно, тоненько, ну прямо плакать хочется. Ну, а дирижер этот действительно в грамоте оказался не последний человек, потому два дела сразу делает - и книжку читает, и прутом размахивает. А оркестр нажаривает. Дальше - больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане.
Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны… Я глянул в оркестр и кричу: - Пантелеев, а ведь это, побей меня Бог, Ломбард[Б. Ломбард 1878—1960 , известный тромбонист], который у нас на пайке в полку! А он тоже заглянул и говорит: - Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне! Ну, я обрадовался и кричу: - Браво, бис, Ломбард! Но только, откуда ни возьмись, милиционер, и сейчас ко мне: - Прошу вас, товарищ, тишины не нарушать! Ну, замолчали мы. А тем временем занавеска раздвинулась, и видим мы на сцене - дым коромыслом!
Которые в пиджаках кавалеры, а которые дамы в платьях танцуют, поют. Ну, конечно, и выпивка тут же, и в девятку то же самое. Одним словом, старый режим! Ну, тут, значит, среди прочих Альфред. Тозке пьет, закусывает. И оказывается, братец ты мой, влюблен он в эту самую Травиату. Но только на словах этого не объясняет, а все пением, все пением. Ну, и она ему то же в ответ. И выходит так, что не миновать ему жениться на ней, но только есть, оказывается, у этого самого Альфреда папаша, по фамилии Любченко.
И вдруг, откуда ни возьмись, во втором действии он и шасть на сцену. Роста небольшого, но представительный такой, волосы седые, и голос крепкий, густой - беривтон. И сейчас же и запел Альфреду: - Ты что ж, такой-сякой, забыл край милый свой? Ну, пел, пел ему и расстроил всю эту Альфредову махинацию, к черту. Напился с горя Альфред пьяный в третьем действии, и устрой он, братцы вы мои, скандал здоровеннейший - этой Травиате своей. Обругал ее, на чем свет стоит, при всех. Поет: - Ты, - говорит, - и такая и эдакая, и вообще, - говорит, - не желаю больше с тобой дела иметь. Ну, та, конечно, в слезы, шум, скандал! И заболей она с горя в четвертом действии чахоткой.
Послали, конечно, за доктором. Приходит доктор. Ну, вижу я, хоть он и в сюртуке, а по всем признакам наш брат - пролетарий. Волосы длинные, и голос здоровый, как из бочки. Подошел к Травиате и запел: - Будьте, - говорит, - покойны, болезнь ваша опасная, и непременно вы помрете! И даже рецепта никакого не прописал, а прямо попрощался и вышел. Ну, видит Травиата, делать нечего - надо помирать. Ну, тут пришли и Альфред и Любченко, просят ее не помирать. Любченко уж согласие свое на свадьбу дает.
Но ничего не выходит! И действительно, попели они еще втроем, и померла Травиата. А дирижер книгу закрыл, пенсне снял и ушел. И все разошлись. Только и всего. Ну, думаю: слава Богу, просветились, и будет с нас! Скучная история! И говорю Пантелееву: - Ну, Пантелеев, айда завтра в цирк! Лег спать, и все мне снится, что Травиата поет и Ломбард на своем тромбоне крякает.
Ну-с, прихожу я на другой день к военкому и говорю: - Позвольте мне, товарищ военком, сегодня вечером в цирк увольниться… А он как рыкнет: - Все еще, - говорит, - у тебя слоны на уме! Никаких цирков! Нет, брат, пойдешь сегодня в Совпроф на концерт. Там вам, - говорит, - товарищ Блох со своим оркестром Вторую рапсодию играть будет! Листа, которую писатель любил и часто исполнял на фортепьяно. Оказия, прости Господи, куда я, туда и он с своим тромбоном! Взглянул я и спрашиваю: - И завтра, - говорит, - нельзя. Завтра я вас всех в драму пошлю. И вообще, говорит, довольно вам по циркам шляться.
Настала неделя просвещения. Осатанел я от его слов! Думаю: этак пропадешь совсем. И спрашиваю: - Это что ж, всю нашу роту гонять так будут? Грамотных не будут. Грамотный и без Второй рапсодии хорош! Это только вас, чертей неграмотных. А грамотный пусть идет на все четыре стороны! Ушел я от него и задумался.
Вижу, дело табак! Раз ты неграмотный, выходит, должен ты лишиться всякого удовольствия… Думал, думал и придумал. Пошел к военкому и говорю: - Позвольте заявить! Улыбнулся тут военком и говорит: - Молодец! Ну, походил я в нее, и что вы думаете, выучили-таки! И теперь мне черт не брат, потому я грамотный! Раздел имущества Когда я была в девятом классе, учительница литературы придумала необычную тему домашнего сочинения: «Главный человек в моей жизни». Я написала про бабушку. А потом пошла с Федькой в кино… Было воскресенье, и у кассы, прижимаясь к стене, выстроилась очередь.
Федькино лицо, по моему мнению и по мнению бабушки, было красивым, но всегда таким напряженным, будто Федька изготовился прыгать с вышки вниз, в воду. Увидев хвост возле кассы, он прищурился, что предвещало готовность к действиям чрезвычайным. Стремление добиваться своих целей немедленно и любой ценой осталось опасным признаком Федькиного характера. Стоять в очереди Федька не мог: это его унижало, ибо сразу присваивало ему некий порядковый номер , и, безусловно, не первый. Федька рванулся к кассе. Но я остановила его: — Пойдем лучше в парк. Такая погода!.. Тут уж цепная реакция… Я повернула к дому, поскольку свои намерения Федька осуществлял любой ценой и на долгий срок не откладывал. Я пошутил… Это точно.
Я пошутил. Если люди, не привыкшие унижаться, должны это делать, их становиться жаль. И все-таки я любила, когда Федька След, гроза дома, суетился возле меня: пусть все видят, какая я теперь полноценная! Федька умолял пойти в парк, обещал даже, что не поцелует меня больше ни разу в жизни, чего я от него вовсе не требовала. И повторила: — Только домой… Но повторила уже растерянно, потому что в эту минуту с ужасом вспомнила о том, что оставила сочинение «Главный человек в моей жизни» на столе, хотя вполне могла бы сунуть его в ящик или в портфель. Что, если мама его прочтет? Мама уже прочла. Не главный человек… Это бесспорно. Но все же какой?!
Я так и стояла в пальто. А она продолжала: — Больше я не могу, Вера! Возникла несовместимость. И я предлагаю разъехаться… Это бесспорно. Ты бы не возражала? Всегда безупречно выдержанная, мама, потеряв власть над собой, зарыдала. Слезы часто плачущего человека не потрясают нас. А мамины слезы я видела первый раз в жизни. И стала ее утешать.
Ни одно литературное сочинение, наверно, не произвело на маму такого сильного впечатления, как мое. Она до вечера не могла успокоиться. Когда я была в ванной комнате, готовясь ко сну, пришла бабушка. Мама и ей не дала снять пальто. Голосом, который вернулся на край обрыва, не стремясь что-либо скрыть от меня, она стала говорить сбивчиво, как некогда говорила я: — Вера написала… А я случайно прочла. Все у них в классе посвятят его матерям. Это бесспорно! А она написала о вас… Если бы ваш сын в детстве… А? Нам надо разъехаться!
Это бесспорно. Я не могу больше. Моя мама ведь не живет с нами… И не пытается отвоевывать у меня мою дочь! Я могла бы выйти в коридор и объяснить, что прежде, чем отвоевывать меня, маминой маме надо было бы отвоевать мое здоровье, мою жизнь, как это сделала бабушка. И что совершить это по телефону вряд ли бы удалось. Но мама опять зарыдала. И я притаилась, затихла. Это бесспорно, — сквозь слезы, но уже твердо сказала мама. Я напишу заявление.
В суд! Там поймут, что надо спасти семью. Что практически разлучаются мать и дочь… Я напишу! Когда Вера закончит учебный год… чтобы у нее не было нервного срыва. Я и тут осталась в ванной комнате, не приняв всерьез угрозы насчет суда. Она написала о том, что мы с бабушкой должны разлучиться. Разъехаться… И о разделе имущества «согласно существующим судебным законам». А вы говорите: не надо лишнего… — произнесла она бесстрастным, не подлежащим обжалованию тоном. Нужен, когда нужен… Нужен, пока нужен!
Уйдя утром из дома, я оставила на кухонном столе письмо, а вернее, записку, адресованную маме и папе: «Я буду той частью имущества, которая по суду отойдет к бабушке». Сзади кто-то дотронулся до меня. Я обернулась и увидела папу. Мы ничего не будем делать! Пойдем домой. Пойдем… — судорожно повторял он, оглядываясь, чтобы никто не услышал. Бабушки дома не было. Вот видишь, на твоей бумажке внизу написано: «Уехала в деревню. Не волнуйтесь: ничего страшного».
Ее давно уже нет… Просто в деревню уехала. В свою родную деревню! Окаменевшая на диване мама вскочила: — К какому дубу? Тебе нельзя волноваться! Какой дуб? Он посмел успокаивать меня бабушкиными словами. Она к тете Мане уехала? К тете Мане? К тете Мане, да?!
Самое лучшее. Николай Телешов Бродил однажды пастух Демьян по лужайке с длинным кнутом на плече. Делать ему было нечего, а день стоял жаркий, и решил Демьян искупаться в речке. Разделся и только влез в воду, глядит - на дне под ногами что-то блестит. Место было мелкое; он окунулся и достал с песка маленькую светлую подковку, величиной с человеческое ухо. Вертит ее в руках и не понимает на что она может годиться. Взял он подковку обеими руками за оба конца и только хотел попробовать разогнуть или сломать, как на берегу появилась женщина, вся в белой серебряной одежде. Демьян даже смутился и ушел в воду по самую шею. Глядит из речки одна Демьянова голова и слушает, как женщина его поздравляет: - Твое счастье, Демьянушка: нашел ты такой клад, какому равного нет во всем белом свете.
Сколько хочешь бери. Но только одно помни: не оставь там самого лучшего. И опять повторила: - Бери всего сколько хочешь, покуда не будешь доволен. Но когда назад пойдешь, то не забудь унести с собой самое лучшее. И исчезла белая женщина. Ничего не понимает Демьян. Огляделся по сторонам: видит перед собой на берегу большой камень, у самой воды лежит. Шагнул к нему и прислонил подковку, как говорила женщина. И вдруг разломился камень надвое, открылись за ним железные двери, широко распахнулись сами собой, и перед Демьяном - роскошный дворец.
Как только протянет он куда свою подковку, как только прислонит ее к чему, так все затворы перед ним растворяются, все замки отпираются, и идет Демьян, как хозяин, куда только вздумается. Куда ни войдет, везде несметные богатства лежат. В одном месте громадная гора овса, да какого: тяжелого, золотистого! В другом месте рожь, в третьем пшеница; такого зерна белоярого Демьян никогда и во сне не видывал. Ни карманов, ни рубашки, ни шапки - ничего нет; не во что положить. Вокруг него великое множество всякого добра, а вот насыпать во что, или во что завернуть, или в чем унести - этого ничего нет. А в две горсти много не положишь. Глаза разбегаются; неизвестно на что и глядеть, чего желать, что брать. И что здесь самое лучшее - не понимает Демьян, не может впопыхах разобраться.
Да еще досадно, что не во что сейчас положить хоть немножко. Хоть бы в нее! Идет, а из горстей камешки сыплются! Жаль, что руки малы: кабы каждая горсть да с горшок! Идет он мимо золота - думает: а вдруг оно самое лучшее? Надо взять и его. А взять нечем и не во что: горсти полны, а карманов нет. Пришлось сбросить лишние камешки и взять хоть немножко золотого песочку. Пока менял Демьян впопыхах камни на золото, все мысли у него разбрелись.
Сам не знает, что брать, что оставить. Оставить - всякую малость жалко, а унести нет никакой возможности: у голого человека ничего, кроме двух горстей, для этого нет. Побольше наложит - валится из рук. Опять приходится подбирать да укладывать. Измучился Демьян, наконец, и решительно пошел к выходу. Вот вылез он на берег, на лужайку. Увидал свою одежду, шапку, кнут - и обрадовался. А потом и за телегой сбегаю! Поскорее оделся, повесил кнут на плечо и хотел было идти опять в подземный дворец за богатством, но никаких дверей перед ним уже нет, а лежит по-прежнему на берегу большой серый камень.
Он позабыл ее в подземном дворце, когда спешно менял камни на золото, ища самого лучшего. Только теперь он понял, что самое лучшее-то он и оставил там, куда теперь без подковки никогда и ни за что не войдешь. Бросился он в отчаянии к шапке, к своим драгоценностям, с последней надеждой: а не лежит ли среди них «самое лучшее»? Но в шапке была теперь только горсть речного песку да горсть мелких полевых камешков, какими полон весь берег. Опустил Демьян и руки и голову: - Вот тебе и самое лучшее!.. Вы даёте уроки литературы? Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет - костюм, галстук.
Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло сердце, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой. Вас интересует литература? Интересует, - кивнул собеседник. Позвольте узнать, каковы условия. Когда бы вы хотели начать? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух.
В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки.
Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст.
И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать.
Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город.
Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться.
Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом.
И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят.
Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада.
Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо.
Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая.
Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка.
А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор.
Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось?
Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь.
Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода.
Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся.
Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали.
Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить.
Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде.
Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил...
Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.
Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее.
Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик.
Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика". Тексты для конкурса "живая классика"
Все заслонила от моих глаз белая, как саван, живая рыхлая стена бесшумно падающего огромными хлопьями снега. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "ЖИВАЯ КЛАССИКА". Тексты с сокращениями для чтения на конкурсах, например, конкурс «Живая классика» 2020. Конкурс Живая классика Тексты 9 класс Новые тексты Школа и ВУЗ #живаяклассика Подборка текстов для заучивания наизусть на прошел Крайнем Севере Год Литературы чтецов презент. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Маленькие прозы для чтения наизусть. Главная» Новости» Живая классика тексты 2024 год.
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть
все тексты для заучивания наизусть. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". Новости - Современный русский. В прошлом году на Живой Классике девочка шикарно читала Достоевского, прям до мурашек. Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "ЖИВАЯ КЛАССИКА".