Лев Семенович Рубинштейн появился на свет 19 февраля 1947 года. Лев Семенович, он же просто Лева Рубинштейн, был первым концептуалистом, голос которого я услышал в проеме высоких тяжелых дверей переполненной коммуналки где-то в районе улице Чехова году в 78-м или 79-м. Лев Семенович Рубинштейн — один из самых известных и талантливых поэтов современной России. Родился он в Москве 19 февраля 1947 года.
Насмерть сбивший поэта Льва Рубинштейна получил условный срок
Гинзбург заявил, что Лев Рубинштейн пострадал в ДТП и был доставлен в НИИ скорой помощи им. Н.В. Склифосовского. 20-го марта 2018г. прошла встреча с Львом Семеновичем Рубинштейном — российским поэтом и эссеистом, основоположником московского концептуализма, лауреатом Премии Андрея Белого (1999) и НОС (2012). Смотрите видео онлайн «Лев Семенович Рубинштейн. Перед новым годом Лев Семенович вместе с московским филологом Львом Обориным закончили трансляцию своего популярнейшего подкаста «ЛевЛев», в котором Рубинштейн остроумно рассказывал о том. В Москве в возрасте 76 лет умер известный поэт, эссеист, журналист и общественный деятель Лев Рубинштейн, которого 8 января сбила машина на пешеходном переходе в Москве.
Знакомые поэта Рубинштейна рассказали о его состоянии после ДТП в Москве
Поэту и публицисту Льву Рубинштейну провели операцию, его состояние оценивается как тяжелое и нестабильное. Об этом 9 января сообщил источник «Известий».По словам собеседника, Рубинштейну диагностировали черепно-мозговую травму, ушибы и переломы. Лев Семенович Рубинштейн (19.02.1947-14.01.2024). [моё] Черно-белое фото Поэт Лев Рубинштейн Смерть. Лев Рубинштейн на дискуссии по случаю показа фильма иноагента Андрея Лошака «Анатомия процесса» в «РИА Новости». Лев Рубинштейн попал под колеса автомобиля 8 января. ДТП произошло на улице Образцова, когда поэт переходил дорогу по нерегулируемому пешеходному переходу.
Стало известно о критическом состоянии сбитого автомобилем поэта Рубинштейна
Он всё скрипел, но никуда не вёз. Не помнишь, нет? Ну как же! Возле школы! Там ещё были липы, был там снег, Ещё чего-то было там такое… Вот, вспомнил! Шёл навстречу человек, Мне не знакомый. Он достал «Казбек» И прикурил единственной рукою. Тебя я вижу. А меня ты видишь?
Ты слышишь, как разнылись поезда, Как на клеёнку пролилась вода, Как переходит бабушка на идиш?
Абдуллаева: Возразить трудно. Но я недавно перечитала любимую в середине 90-х книгу Михаила Безродного «Конец цитаты», и мне показалось, что это образец чудесного, но оставшегося в своем времени письма. Что сегодня, по-твоему, подвергается деконструкции? И какую поэтику новые авторы пытаются конструировать, работая с дистанцией? Рубинштейн: То есть, какие объекты сегодня наиболее соблазнительны для деконструирования? Мне кажется, практически все.
При этом все переворачивается. Вот, скажем, в 70-е — начале 80-х годов меня в искусстве раздражало все, условно говоря, политическое. И мы тогда все, и соц-артисты, и те, кто, как я, опосредованно, через язык обиходной жизни как раз занимались деконструкцией мейнстрима общественного сознания. Советского либо антисоветского. В какой-то момент мы решили, что это, в общем, одно и то же, потому что говорило на одном языке. Мне кажется, что сейчас такой опасный, довольно отстойный мейнстрим — это как раз аполитизм. И его следует деконструировать.
Если сейчас и пришло время прямого высказывания, то на эти темы. Я всегда этого избегал, но не случайно последние сколько-то лет говорю именно на эти темы, которые меня всю жизнь не интересовали. Как когда-то околополитическое говорение мне казалось консервативным и тухлым, сейчас аполитизм мне кажется вредным и тухлым мейнстримом. Я, как ты понимаешь, мейнстрим всегда употребляю только в негативном смысле. Этот мейнстрим очень поощряется властью: ребята, вас это все не касается, мы тут сами все решим, а вы развлекайтесь. Абдуллаева: Ты говорил про гламур как про официальное искусство. Западный, очень разнообразный мейнстрим адаптировал постмодернисткие приемы, приметы.
Те же авторы, которые остались, уходят не в «новую искренность», и она принадлежит мейнстриму, а в запечатление, регистрацию повседневности. Они снимают простые вроде по форме, но при этом не простецкие истории. Рубинштейн: Про жизнь. Абдуллаева: И так сказать можно. Но остается зазор, который, с одной стороны, историей не исчерпывается, хотя этот же зазор, с другой стороны, не определишь, как прежде, в каких-то явных языковых предпочтениях режиссеров. В этом сложность описания новой киноматерии. Можно сказать: «чистая киногения», «длинные планы», «повседневность, становящаяся хроникой», «онтология кино», но дальше не продвинешься.
Абдуллаева: А что такое искренность? Рубинштейн: Кстати. Как она может быть новой или старой? Прямое высказывание — тоже ложная вещь, потому что оно невозможно. Оно возможно только в одном случае: когда тебе на голову что-то упало и ты говоришь «ё…». Вот это прямое высказывание. И то оно не прямое, потому что мы, филологи, знаем, что все слова миллион раз до нас говорили.
Так что тут прямого? Каждое слово тянет за собой пучок смыслов. Знаешь, какой сейчас мне кажется очень важным — динамизирующим и конструирующим — фактором, который очень часто, по-моему, бывает неочевиден и оттого мы не можем воспринять то, что происходит в искусстве? Это мотивация. С одной стороны, нет более идиотского вопроса, зачем автор написал это произведение или снял это кино. С другой стороны, этот вопрос не должен возникать, потому что должно быть понятно, зачем. Я все время вижу, возвращаясь к нашей прозе, что все это написано не для меня, что я не адресат, что это написано либо с целью получить премию, либо с целью заинтересовать какого-нибудь кинопродюсера, который прочтет и захочет сценарий заказать.
Мне кажется, что вся эта новая проза не является конечной целью. Она является полуфабрикатом чего-то другого. Так что проблема мотивации и проблема адресата сейчас стоит очень остро. Не зачем, но для кого и что тобой двигало? У меня все время ощущение, что сейчас все делают просто так. Рыли окопы. К ней можно по-разному относиться, но она очевидна.
Сейчас такой мотивации нет. Кино снимают, чтобы на фестивале кто-то посмотрел. Нет серьезного обращения. То, что я вижу или читаю, не для меня. Лучше сделано, хуже сделано. Сейчас технология достигла такого размаха, что смешно об этом говорить. Абдуллаева: Это проблема личности.
Рубинштейн: Между прочим. И дело не в отсутствии личности, а в ее невостребованности. Личности никому не нужны. Абдуллаева: Или по каким-то иррациональным причинам они… Л. Нынешняя общественно-культурная атмосфера не менее развращающая, чем советская. Советская кого-то пугала, покупала, советский морок, который мы застали, уже был невысокий — я в кавычках и без кавычек говорю, все шло по нисходящей, в сторону склероза. Тогда людям, даже интегрированным в государственные дела, было стыдно делать то, что сейчас людям не стыдно.
Сейчас удивительный диктат бесстыдства. Более того, на это бесстыдство — мода. Абдуллаева: Более того, на бесстыдство не реагируют те, кто стыд еще вроде не потерял, но из-за социальной апатии, которая тоже модна. Ну ладно. Поговорим о твоих текстах. Твоя проза стала более персональной, хотя в ней сохраняется промежуток между слухом на память и слухом на сегодняшнюю реальность. Промежуток, который удостоверяет, по-моему, сейчас и нарушение, и установление границ.
Прежняя ситуация, в которой размывались границы между правым — левым, верхом — низом и даже между прилагательным и существительным, сменилась восстановлением этих границ, навсегда, казалось бы, похеренных постмодернистской эпохой. Рубинштейн: Понимаю, понимаю. Лев Рубинштейн и Дмитрий Пригов З. Абдуллаева: Твоя книжка «Словарный запас» — по жанру двухголосные, трехголосные инвенции. Голос зощенковского сказчика — растерянного обывателя — сосуществует с голосом не растерянного необывателя. В этом промежутке находится нерв относительно новых твоих сочинений. Постмодернизму, ставшему попсой, мейнстримом и т.
Рубинштейн: Пускай. Я не против. Абдуллаева: Подобно тому как зощенковский сказчик боролся с мещанством и с прочими, условно говоря, фольклорными напастями, твой рассказчик — столь же изящно изобличает ксенофобию, державность и прочее. Твой рассказчик — простодушный носитель собачьего языка улицы или власти. Но вдруг из-за угла в том же тексте вполне и прямо высовывается или, если угодно, высказывается Лев Рубинштейн. Рубинштейн: Это не вопрос, а твое соображение, которое мне глубоко лестно. Ты про границы сказала, а мне эта тема всегда интересна.
Потому что здесь как раз существенное различие между культурой и искусством. Вроде бы считается, что одно часть другого, но это неправда. Это две разные функции. Роль культуры эти границы устанавливать и обозначать. Человек, занимающийся искусством, об этих границах четко знает, он знает, что туда не надо заходить, но туда заходит, зная, что этого нельзя делать. То есть культура устанавливает границы, искусство их нарушает. Но тем оно конструктивнее нарушает, чем в большей степени эти границы осознает.
Знает, что нарушает. Чего, мне кажется, очень не хватает в том, условно говоря, новом окружающем нас искусстве: там границы нарушаются, потому что никто не знает, где эти границы. Как коровы, которые заходят на чужую территорию поесть травы, не зная, что существуют границы. А человек знает. Поэтому нет той энергии. Нарушение границы — это акт, это серьезный акт, который способен породить какую-то художественную энергию. Все самое интересное в культуре и искусстве происходит, на мой взгляд, на границах.
Абдуллаева: «То ли забыв, то ли, наоборот, вспомнив о том, как…» — в твоей прозе нон-фикшн возникает постоянный рефрен таких двузначных фраз, порождающих не столько разночтения, сколько ясную неразрешимость, а не двойственность, если так можно сказать. Это и есть состояние промежутка. Так или не так? Рубинштейн: Дай бог, если так. Я по-прежнему ориентируюсь только на хорошего читателя. Хотя в отличие от своих поэтических занятий, а я, надеюсь, человек вменяемый, понимаю: это жанр другой, и я, конечно же, уважительно учитываю, что в тексте, опубликованном в Интернете, который может прочитать большое число людей, я, повторяю, уважительно выстраиваю некоторые уровни, которые человек способен воспринять, не будучи способным воспринять другие уровни.
Издается с 1997 года. Издание является официальным публикатором федеральных законов, постановлений, актов и других документов Федерального Собрания. Распространяется по подписке и в розницу, в органах исполнительной и представительной власти федерального и регионального уровня, в поездах дальнего следования и «Сапсан», в самолетах Авиакомпании «Россия», а также региональных авиакомпаний.
За жизнь писателя борются врачи», — о текущем состоянии Льва Семеновича рассказал источник, отмечая, что пациента доставили в медучреждение в бессознательном состоянии. Читайте также К слову, правоохранитель уже опросили водителя злосчастного авто. За рулем машины находился, судя по спецодежде, сотрудник коммунальной службы.
Прокуроры требуют пересмотра дела водителя, сбившего насмерть Льва Рубинштейна
Рубинштейн Лев Семенович. Год рождения. В Москве в возрасте 76 лет умер известный поэт, эссеист, журналист и общественный деятель Лев Рубинштейн, которого 8 января сбила машина на пешеходном переходе в Москве. Поэт Лев Рубинштейн умер в 76 лет после того, как его сбила машина на пешеходном переходе в Москве.
«Одна лишь смерть нас никогда не подведет». Мир согласно Льву Рубинштейну
Склифосовского, оценивается как тяжелое, ему провели операцию, сообщили его друзья и знакомые. По данным госагентств, состояние 76-летнего поэта «крайне тяжелое». Телеграм-каналы пишут, что у Рубинштейна множество переломов, отек мозга и повреждения внутренних органов. Попал под машину. Поэт и журналист Игорь Иртеньев написал в этой же соцсети, что Рубинштейн «в Склифе в тяжелом состоянии, операцию сделали».
Для понимания контекста поясню, что дело происходит в конце 1980-х — начале 1990-х, когда страну буквально захлестнули латиноамериканские сериалы. В метро ссорится супружеская пара, не сильно обремененная, по определению рассказчика, интеллектуальным багажом. Это улавливание многоголосного шума времени, укрощение стилистического хаоса и превращение его в своеобразный космос было отличительной чертой творческой деятельности московских концептуалистов, впрочем, и не только их.
Достаточно вспомнить, например, фильмы Алексея Германа, насквозь пронизанные невнятным площадным говором, звуками, льющимися из репродукторов, фрагментами тихих кухонных разговоров. Или тексты ленинградского андеграундного писателя Леона Богданова, сверстанные из метеосводок, газетных новостей, сплетен и философских размышлений протагониста. В этом ряду Лев Рубинштейн наряду с Дмитрием А.
Прямое высказывание — тоже ложная вещь, потому что оно невозможно. Оно возможно только в одном случае: когда тебе на голову что-то упало и ты говоришь «ё…». Вот это прямое высказывание. И то оно не прямое, потому что мы, филологи, знаем, что все слова миллион раз до нас говорили. Так что тут прямого? Каждое слово тянет за собой пучок смыслов. Знаешь, какой сейчас мне кажется очень важным — динамизирующим и конструирующим — фактором, который очень часто, по-моему, бывает неочевиден и оттого мы не можем воспринять то, что происходит в искусстве? Это мотивация.
С одной стороны, нет более идиотского вопроса, зачем автор написал это произведение или снял это кино. С другой стороны, этот вопрос не должен возникать, потому что должно быть понятно, зачем. Я все время вижу, возвращаясь к нашей прозе, что все это написано не для меня, что я не адресат, что это написано либо с целью получить премию, либо с целью заинтересовать какого-нибудь кинопродюсера, который прочтет и захочет сценарий заказать. Мне кажется, что вся эта новая проза не является конечной целью. Она является полуфабрикатом чего-то другого. Так что проблема мотивации и проблема адресата сейчас стоит очень остро. Не зачем, но для кого и что тобой двигало? У меня все время ощущение, что сейчас все делают просто так.
Рыли окопы. К ней можно по-разному относиться, но она очевидна. Сейчас такой мотивации нет. Кино снимают, чтобы на фестивале кто-то посмотрел. Нет серьезного обращения. То, что я вижу или читаю, не для меня. Лучше сделано, хуже сделано. Сейчас технология достигла такого размаха, что смешно об этом говорить.
Абдуллаева: Это проблема личности. Рубинштейн: Между прочим. И дело не в отсутствии личности, а в ее невостребованности. Личности никому не нужны. Абдуллаева: Или по каким-то иррациональным причинам они… Л. Нынешняя общественно-культурная атмосфера не менее развращающая, чем советская. Советская кого-то пугала, покупала, советский морок, который мы застали, уже был невысокий — я в кавычках и без кавычек говорю, все шло по нисходящей, в сторону склероза. Тогда людям, даже интегрированным в государственные дела, было стыдно делать то, что сейчас людям не стыдно.
Сейчас удивительный диктат бесстыдства. Более того, на это бесстыдство — мода. Абдуллаева: Более того, на бесстыдство не реагируют те, кто стыд еще вроде не потерял, но из-за социальной апатии, которая тоже модна. Ну ладно. Поговорим о твоих текстах. Твоя проза стала более персональной, хотя в ней сохраняется промежуток между слухом на память и слухом на сегодняшнюю реальность. Промежуток, который удостоверяет, по-моему, сейчас и нарушение, и установление границ. Прежняя ситуация, в которой размывались границы между правым — левым, верхом — низом и даже между прилагательным и существительным, сменилась восстановлением этих границ, навсегда, казалось бы, похеренных постмодернистской эпохой.
Рубинштейн: Понимаю, понимаю. Лев Рубинштейн и Дмитрий Пригов З. Абдуллаева: Твоя книжка «Словарный запас» — по жанру двухголосные, трехголосные инвенции. Голос зощенковского сказчика — растерянного обывателя — сосуществует с голосом не растерянного необывателя. В этом промежутке находится нерв относительно новых твоих сочинений. Постмодернизму, ставшему попсой, мейнстримом и т. Рубинштейн: Пускай. Я не против.
Абдуллаева: Подобно тому как зощенковский сказчик боролся с мещанством и с прочими, условно говоря, фольклорными напастями, твой рассказчик — столь же изящно изобличает ксенофобию, державность и прочее. Твой рассказчик — простодушный носитель собачьего языка улицы или власти. Но вдруг из-за угла в том же тексте вполне и прямо высовывается или, если угодно, высказывается Лев Рубинштейн. Рубинштейн: Это не вопрос, а твое соображение, которое мне глубоко лестно. Ты про границы сказала, а мне эта тема всегда интересна. Потому что здесь как раз существенное различие между культурой и искусством. Вроде бы считается, что одно часть другого, но это неправда. Это две разные функции.
Роль культуры эти границы устанавливать и обозначать. Человек, занимающийся искусством, об этих границах четко знает, он знает, что туда не надо заходить, но туда заходит, зная, что этого нельзя делать. То есть культура устанавливает границы, искусство их нарушает. Но тем оно конструктивнее нарушает, чем в большей степени эти границы осознает. Знает, что нарушает. Чего, мне кажется, очень не хватает в том, условно говоря, новом окружающем нас искусстве: там границы нарушаются, потому что никто не знает, где эти границы. Как коровы, которые заходят на чужую территорию поесть травы, не зная, что существуют границы. А человек знает.
Поэтому нет той энергии. Нарушение границы — это акт, это серьезный акт, который способен породить какую-то художественную энергию. Все самое интересное в культуре и искусстве происходит, на мой взгляд, на границах. Абдуллаева: «То ли забыв, то ли, наоборот, вспомнив о том, как…» — в твоей прозе нон-фикшн возникает постоянный рефрен таких двузначных фраз, порождающих не столько разночтения, сколько ясную неразрешимость, а не двойственность, если так можно сказать. Это и есть состояние промежутка. Так или не так? Рубинштейн: Дай бог, если так. Я по-прежнему ориентируюсь только на хорошего читателя.
Хотя в отличие от своих поэтических занятий, а я, надеюсь, человек вменяемый, понимаю: это жанр другой, и я, конечно же, уважительно учитываю, что в тексте, опубликованном в Интернете, который может прочитать большое число людей, я, повторяю, уважительно выстраиваю некоторые уровни, которые человек способен воспринять, не будучи способным воспринять другие уровни. В стихах я этим пренебрегаю. Там мой адресат только конгениальный читатель, которому я ничего объяснять не собираюсь, и он сам будет очень удивлен, если я буду объяснять. А вот здесь немножко другое. Это можно назвать, скажем, некоторым уровнем демократизма, в чем я ничего плохого не вижу. Абдуллаева: Я в этом вижу и реальный, и обманчивый демократизм, подобный образу юмориста Зощенко — самого трагического писателя прошлого века. Рубинштейн: При этом его тексты читали с эстрады. Абдуллаева: При этом Мандельштам говорил, что учить его тексты надо наизусть, как стихи.
Твой демократизм не отменяет воздушные мосты между цитатой из какого-нибудь, например, документа, мемуаром и голосом сказчика. Рубинштейн: Плохо, если он заменяет. Абдуллаева: Ты этому демократическому голосу выдаешь в каждом тексте анекдот, который он рассказывает, но этот анекдот оказывается философической эмблемой уже твоего сюжета. В «Случаях из языка» есть случай про мальчика, который боялся Ленина. Я все хотела спросить, имел ли ты в виду «Рассказы о Ленине» Зощенко, в которых маленький Ленин ничего не боялся, в то время как страх вообще-то наполнял эти рассказы и охватывал до удушья других персонажей? Рубинштейн: Если и связано, то бессознательно. Абдуллаева: Меня интересует твоя фиксация, но и преображение мифологии повседневности. В спектаклях латышского режиссера Херманиса актеры читают тексты, записанные с голоса реальных латышей водителя автобуса, например, или воспитательницы детского сада, солдата , но при этом очень тонко работают на переключении первого и третьего лица.
А в твоих инвенциях разные голоса обывателя, скажем, или пьяницы, или попрошайки определяются интонацией. То есть ты работаешь в том числе и на границе письменной — устной речи. Рубинштейн: Интонация, технически выраженная в порядке слов в предложении, для меня самое главное. Абдуллаева: Таким образом, встреча языковых пластов, миров искрит во встрече слуха и взгляда, памяти и представления. Рубинштейн: Годится, но мне трудно на эти вопросы отвечать, потому что моя задача сводится к тому, чтобы написать. Ты же выступаешь в роли интерпретатора, на мой взгляд, очень тонкого. Абдуллаева: Ты пишешь в «Словарном запасе», что, «как ни странно, вновь актуальным становится соц-арт». Я думала, что это проеханное.
Что ты имел в виду? Социальное искусство, по старинке травестирующее новые идеологические знаки, символы и т. Рубинштейн: Соц-арт как оперирование общественно-политическими знаками, которые проявляют свою полость — в смысле пустоту, требующую от художника дооформления. Вообще, художника волнуют эти пустые вещи. Ему надо это голое во что-то одеть. Соц-арт середины — конца 70-х годов был сначала в подвале, потом… З. Потом стал просачиваться в журналы вроде «ДИ» «Декоративное искусство СССР» , потом он стал более или менее общественно воспринимаемым, поскольку он такой яркий, смешной.
За жизнь писателя борются врачи», — о текущем состоянии Льва Семеновича рассказал источник, отмечая, что пациента доставили в медучреждение в бессознательном состоянии. Читайте также К слову, правоохранитель уже опросили водителя злосчастного авто. За рулем машины находился, судя по спецодежде, сотрудник коммунальной службы.