Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Онлан сервис от Текстовода по бесплатному автоматическому разбору предложений по членам. Женщина на даче в огороде. На даче его ждали длинный теплый. Куртка женская зимняя длинная с капюшоном Ecaerst Fashion 739. Удлиненный пуховик с капюшоном acbsw0dc138. 2) Весенняя теплая ночь только что окутала землю и раскрыла свои тайные чары, полные немного печальной красоты.

Какие члены предложения определяют при синтаксическом анализе?

  • Читать онлайн "сирень" автора нагибин юрий маркович - rulit
  • Программа мероприятий на майские праздники в Крыму 2024: куда сходить во время длинных выходных
  • Рассылка новостей
  • На даче его ждали длинный теплый
  • На даче его ждали длинный теплый егэ

На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде егэ

Однако традиционного первомайского шествия в очном формате 1 мая в Крыму не будет. Массовые празднования не проводятся уже пятый год подряд. Сначала из-за ковида, сейчас — из соображений безопасности. Тем не менее накануне в симферопольском Дворце профсоюзов состоялся торжественный концерт, посвященный Дню весны и труда. Присоединиться к празднованиям трудовые коллективы приглашают в соцсетях, размещая у себя на страницах первомайские эмблемы и плакаты. Как известно, 1 Мая — один из самых любимых советских праздников, который широко отмечали всей страной. Его неизменными спутниками, кроме демонстраций с воздушными шарами и транспарантами, были поздравительные открытки, которые отправляли по почте или просто дарили друзьям и близким людям. Они печатались миллионными тиражами и были отражением эпохи СССР. Художники изображали на них серп и молот, красные флаги, башни московского Кремля, счастливых детей, а также голубей, которые являются символом мира, и весенние цветы — сирень, тюльпаны и нарциссы.

Окунуться в советскую эпоху гостей и жителей Симферополя приглашает Крымский этнографический музей. Международному дню солидарности трудящихся, каким Первомай был в советское время, здесь посвятили выставку открыток 60-х — 90-х годов прошлого столетия.

Хорошего дня и отличного настроения прикольные пятница. Долгожданная пятница картинки.

Открытки с днём недели пятница. Хорошей пятницы котики. Доброй пятницы котики. Позитивные открытки с пятницей.

Хорошей пятницы прикольные. Гиф открытки с пятницей. Самые красивые открытки с пятницей. Хорошего настроения в пятницу.

Отличного пятничного настроения. Хорошей пятницы друзья. Открытки отличной пятницы. Хорошего пятничного дня и отличного настроения.

Хорошей пятницы. Открытки с окончанием рабочей недели. Открытки доброе утро пятница. Отличного настроения и завершения рабочей недели.

Поздравление с выходными. Открытки с выходными днями. Удачи в пятницу. Открытка любимая пятница.

Привет с пятницей тебя. Открытка поздравляю с пятницей. Фото открытки с пятницей. Пятница цветы пожелания.

Фото поздравление с пятницей. Красивые поздравления с пятницей. С пятницей картинки. Открытки счастливой пятницы.

Пожелания прекрасной пятницы. Красивые открытки с пятницей и цветами. С пятницей хороших выходных картинки. Удачной пятницы и классных выходных.

Доброе утро пятницы прикольные. Пятница пожелания хорошего дня. Пожелания с добрым утром пятницы прикольные. С летней пятницей друзья.

Прекрасной пятницы друзья.

И надо же такому случиться, что в этот погреб, спасаясь от жары, забралась маленькая квакша. Обнаружив банку с червями, она запрыгнула в нее, и приступила к пиршеству. Тут ее и застал Глеб. Рассерженный, он вынес квакшу во двор и хотел отдать на съедение курице, но за лягушку вступилась Таня и выпросила ее у Глеба. Старый рыбак отдал Тане лягушку и при этом дал совет — посадить квакшу в банку и поставить в банке веточку. Когда лягушка заберется на веточку и начнет квакать, значит, скоро пойдет дождь. Лягушка была очень благодарна Тане за спасение. Она долго думала, как отблагодарить девочку и однажды ночью выбралась из банки и отправилась к ласточке.

Квакша попросила ласточку привести к людям дождевую тучу. Ласточка сначала не была уверена, что сможет привести тучу, но потом она додумалась, что надо собрать очень много ласточек, чтобы справиться с тучей. Лягушка вернулась в банку и начала громко квакать, сообщая людям, что скоро пойдет дождь. И действительно утром тысячи ласточек пригнали дождевую тучу, и дождь напоил всю землю в округе. Люди были очень рады. А Таня выпустила лягушку из банки, и больше никто квакшу не трогал. Ведь она приносила людям пользу — предсказывала дождь. Таково краткое содержание сказки. Главный смысл сказки К.

Паустовского «Квакша» в том, что на добро надо всегда отвечать добром. Благодарная квакша так и поступила. Будучи маленькой и неприметной, она сумела привести в действие огромные силы и подарить людям дождь. Сказка «Квакша» учит нас с уважением относиться ко всем живым существам, включая маленьких неприметных лягушек. И лягушки умеют приносить пользу людям. В сказке мне понравилась девочка Таня, которая трепетно относилась ко всем живым существам и не позволила наказать квакшу, отдав ее на съедение курице. Таня умеет с пониманием относиться к любым проблемам. Она даже плакала над кустиком малины, который засох и почернел от жары. Какие пословицы подходят к сказке «Квакша»?

Доброму делу — добрый ответ. Рыбаку дождь не помеха. Будет дождик — будет и урожай. Эта запись защищена паролем. Введите пароль, чтобы посмотреть комментарии. Немец поддерживает идею при условии, что их покой не нарушит Паншин. Появляется Марья Дмитриевна.

Малахит: избр. Яблоки для всех: стихи [для дошк. Расцвела черемуха: лир. Россия, 1969. Двойная радуга: стихотворения [для детей ст. Россия, 1973. Россия, 1974. Калитка в лес осенний: кн. Россия, 1979. Будьте добры: стихи разных лет. Татьяничева; сост. Смелянская, Ю. Дом печати, 2015. Улица сталевара Грязнова: магнитог. Татьяничева, Н. Россия, 1978. Письма с заводов и строек. Дневники Людмилы Татьяничевой, 1929—1931 гг. Собрание сочинений: в 3 т. Царевны: избр. Избранные произведения: в 2 т. Хвойный мед: кн. Я другой не искала судьбы: избр. Боже, В. Никифоров гл. Поэзия высокого накала: о творчестве Л. Цветы сквозь камень: о стихах Л. По ступеням времени: к 60-летию Л. Гроссман отв. Дочь России: [памяти Л. Судьба — это мы: очерк творчества поэтессы Л. Редкостный дар: [о Л. Незабываемым цветком проросла: памяти Л. Горбачев отв. О жизни и творчестве Л. Присягаю Уралу: три лит. Татьяничевой, М. Львове, В. О творчестве поэтессы. К 85-летию уральской поэтессы Л. Творческий путь поэтессы. Челябинская область. Пережогина [и др. Третий путь: судьба и творчество Людмилы Татьяничевой. О творчестве Л. И мужество, как знамя, пронесли… : о жизни и творчестве писателей Юж. Урал в ее сердце. Дом печати, 2011. Годовые кольца бытия. Ваганова Н. Апухтина Н. Литературное краеведение. Челябинская область: [учеб. Сборник стихов Л. Татищев и культурное наследие Урала в исторической динамике: докл. О поэтессе Л.

Николай Олигер «Дачный уголок»

А лотом устанавливали на двух высоких столбах огромную вывеску с гордой надписью черными и красными буквами: «Новое дачное место». Понемногу вырастали свежие бревенчатые домики, выглядывая сквозь прогалины поредевшего леса. Пахло свежей щепой, масляной краской и смолистым дымком. Улыбались на солнце чисто вымытые стекла галерей и мезонинов.

Вертелись по ветру резные флюгарки на башенках с гонтовыми крышами. Банковский чиновник по фамилии Непенин четыре года подряд снимал дачу у самого города, по линии парового трамвая. С этой дачи удобно было ездить на службу, потому что вставать для этого приходилось не с рассветом, а в обычное, городское время, но зато здесь было почти так же шумно, пыльно и тесно, как и в самом городе.

А каждую осень происходило нашествие бесприютных бродяг и хулиганов, ждавших приближения зимних холодов, и начиналась, вместе с тифом и скарлатиной, эпидемия грабежей. За день Непенин уставал от банковской службы, а по ночам ему приходилось по несколько раз вставать и обходить с доставшимся по наследству ржавым револьвером вокруг дачи. Это ему не нравилось.

Я, собственно, и стрелять-то не умею… Пожалуй, меня же и убьют еще. Жена тоже жаловалась на всякие неудобства, на дороговизну жизни, на отсутствие хороших прогулок и на плохих соседей. И на исходе четвертого года Непенин твердо решил переменить место своего летнего обиталища.

Тут как раз произошло радостное и почти неожиданное событие. Умерла бабушка, муж которой когда-то торговал суровским товаром в гостином ряду, и оставила Непенину наследство. При жизни бабушка была скупа и понапрасну денег не бросала.

В банке на ее капитал наростали проценты, и наследство получилось приличное. До сих пор Непенин зарабатывал достаточно, но все же жалованья хватало только почти в обрез. А теперь получился избыток, и пришлось заботиться о том, куда его употребить.

Жена Непенина сшила себе дорогое траурное платье из тяжелого черного шелка, обновила мебель в гостиной, купила новый буфет, но все это было так — мелочи. Самому Непенину хотелось предпринять что-нибудь такое, что сделало бы жизнь совсем спокойной и приятной. И новый буфет только сильнее возбуждал это желание.

В банке Кулаковский, сослуживец по отделению специальных текущих счетов, сказал как-то между прочим, полируя щеточкой свои длинные и крепкие розовые ногти: — Да что тебе долго думать? Возьми и купи хорошенький дачный участок где-нибудь в сосновом лесу. Приятно и лето провести, да и на черный день, все-таки, заручка: собственный угол.

По праздникам сможешь туда и зимой ездить, побегать на лыжах или поохотиться. Потом пересадил бумажку на другую кнопку и повторил еще раз: — Ты думаешь? А, пожалуй, и в самом деле… Все равно, я собирался менять дачу.

Дома рассказал об этом жене. Та в общем ничего не имела против, хотя несколько и колебалась. С этими участками, говорят, постоянное мошенничество.

Могу посоветоваться со специалистом. Да это уже мелочи, детали… В общем-то ты согласна? Жена Непенина не любила спорить.

Это хлопотливо и скучно. Ей был бы полезен сосновый воздух. Недели две Непенин всесторонне обсуждал вопрос об участке, не предпринимая пока еще никаких практических шагов.

Надоедал Куликовскому, который начал уже каяться в том, что сам подал эту мысль. Ведь не мне там жить. Или поезжай на Сандвичевы острова.

Там, говорят, жизнь очень дешева. Лет на пятьдесят твоего наследства хватит. Я, пожалуй, и в самом деле куплю.

Все покупают. Вот в Учетном кассир еще в прошлом году выкатил дачу: семь комнат, все удобства и даже оранжерея. И стоило очень дешево.

Пока Непенин раздумывал и колебался, люди в потертых котелках и английских фуражках появились, наконец, и в глухом лесу с гранитным валуном. Все измерили, распланировали. Наставили вех и кольев, вырубая их тут же, на месте, из молодых сосен.

Зайцы и белки с сожалением покинули свой тихий приют и передвинулись дальше от наступавшего на них города. Не успела затвердеть смола на сосновых кольях, как принялись уже и за дороги. Почва почти всюду, за исключением небольших болотистых низин, была сухая, песчаная, и свежие дороги походили на аллеи хорошо содержимого парка.

Перерезая наискось эти аллеи, текла сонно глубокая речка. И после душной тесноты города все это казалось особенно красивым. В воскресный светлый день, осенью, приехал сюда Непенин с одним из потертых котелков, — агентом по продаже.

Обошел все дороги, товарищески похлопал ладонью старый мшистый валун. Только с продажной цены процентов тридцать вы должны мне скостить. Иначе будет для меня слишком дорого.

Мы всегда делаем уважение первым покупателям. И, кроме того, льготная рассрочка… — Так я приеду сюда еще раз с женой и с одним знакомым. Тогда и сговоримся окончательно.

Жене, правда, место показалось слишком глухим. Агент ее успокоил. А грабителей у нас нет.

До города далеко. Тут все летом спят с открытыми дверями и окнами. Больших приемов он не любил и никогда не устраивал.

Пришло человек пять, — в том числе Кулаковский, как старый друг дома и школьный товарищ. Играли в винт, а за ужином распили две бутылки шампанского, поздравляли Непенина с покупкой и много говорили о дачной жизни: одни умиленно, другие почти ругательно, но все с одинаковой завистью к счастливому хозяину. У Непенина полное лицо лоснилось и глаза блестели ласково, как у сытого теленка.

После ужина гости разошлись не поздно, на исходе второго часа ночи, а Кулаковский еще остался, допивал вино и ел мандарины. Хозяин упрашивал его ласковым голосом подвыпившего и довольного собой человека: — Смотри же, ты обязательно должен приезжать к нам каждый праздник. Жене там, действительно, может показаться на первое время слишком уединенно.

Так ты и развлекай. Насчет грибов там и всего остального. Сам-то я, иной раз, может быть, и на терраске посижу или засплюсь после обеда.

А вы гулять будете. Кулаковский в упор смотрел на хозяйку, которая временами краснела и отворачивалась, — и с легкой, неуловимой для Непенина усмешкой в голосе, повторял своим бархатистым голосом: — Обязательно. На этот счет будь спокоен.

И думал про себя, лениво шевеля опьяневшими мыслями: «Толстый ты глупец, вот что, — совсем ты не стоишь такой красивой жены, и наследства, и всего прочего». Думал и сердился на свою жизнь, которая складывалась совсем не так гладко и счастливо. Непенин давно уже опередил его по службе и успел жениться, — и, получив наследство, кажется, ничего не хотел больше от жизни.

А Кулаковский жил холостяком, плохо подвигался в банке и, за неимением собственной жены, ухаживал за чужими. Но и здесь ему не всегда доставалась удача, хотя он был очень красив, силен и ловок. Женщина, которая больше всех ему нравилась, — жена Непенина, — ни за что не хотела изменить мужу.

Это огорчало Кулаковского и представлялось ему лишним ударом судьбы. Непенин любил эти разговоры и, слушая, плотоядно подмигивал, а иногда вставлял свои реплики, от которых жена краснела еще больше. II В конце зимы, пока еще крепко держалась дорога, молчаливые вейки с красными морщинистыми лицами принялись подвозить к Непенинскому участку всякие строительные материалы: тяжелые гранитные камни для фундамента, длинные бревна, шероховатые плахи, гибкий и узкий тес с аккуратными кантиками, — вагонку.

Никто еще не жил здесь, а дорога была уже хорошо наезжена и потемнела от навоза — и старое зачарованное безлюдье исчезло. Зимой же начали и постройку. Рубили сруб.

Непенин получил от архитектора ярко раскрашенные планы и проекты, с вырисованными перед фасадом желтовато-голубыми елочками и жеманно прогуливающейся парочкой, изображавшей, должно быть, самих хозяев. И опять, как при покупке участка, надоедал всем и каждому, а в особенности Кулаковскому, этими планами, водил по раскрашенным линиям толстым волосатым пальнем и восхищался. Вот эта башенка, например: настоящая гармония линий.

Здесь круглые, а тут вот срезанные наискось. Все для гармонии линий. Ну а здесь будут цветные стеклышки вставлены.

Синие, желтые, красные… Ты вообрази себе, что это такое будет в солнечный день! Кулаковский искоса смотрел на план и говорил с непобедимой недоверчивостью в голосе: — Лестница никуда не годится. И кухня расположена неудобно.

Какая же это кухня? Корова ляжет, хвост протянуть негде. На самом деле будет совсем иначе.

Зато комнаты очень большие, хотя числом всего шесть. Я думаю даже, — не разгородить ли вот эту, среднюю, на две? Вот выстроишь, тогда и посмотрю.

Дома те же самые соображения выслушивала жена. Слушала терпеливо, потому что после обеда, так же, как и утром, все равно нечего было делать. Кроме того, за пять лет совместной жизни она успела уже привыкнуть к мужу, как привыкают к неуклюжему старому креслу, которое с течением времени начинает казаться самым удобным.

И то, что раньше могло вызвать острое раздражение, теперь проходило как-то совсем бесследно, быстро смягчаясь. Спокойно смотрела своими голубыми глазами, кивала головой, когда было нужно. Непенин воодушевлялся.

Устроим парники, оранжерею… Потом кур заведем, гусей, уток… К Рождеству свою свинью выкормим… Ты любишь кур, мамочка? Не жаркое, а живых кур, живых! Вот когда желтенькие цыплятки бегают и наседка над ними хлопочет, голосистый петух расхаживает важно и шпорами песок чертит.

Только я сама не буду в курятник ходить. Там всегда скверно пахнет. Зачем нам тогда в город?

Разве вот только Ниночка будет в гимназии учиться. Хотя можно и домашнюю учительницу взять… Иди ко мне поближе, мамочка! Потянулся к ней, обнял, сочно поцеловал в пухлую щечку.

Губы у Непенина всегда влажные, холодные. И когда он целует — как будто приложили к телу лягушку. Жена покорно дала себя поцеловать раз и другой, потом высвободилась, оправила платье и села подальше.

У меня голова болит. То голова, то живот. Даже приласкать меня не хочешь… Ну, я прилягу на часочек, отдохну.

Но дела никакого нет, — и так скучно сидеть, сложа руки, в гостиной и слушать, как в соседней комнате громко, с присвистом и трелями, храпит муж. Думается в такие минуты, что, должно быть, есть какая-нибудь другая, лучшая жизнь. Может быть, там, на новой даче… Вспоминается Кулаковский.

Он совсем непохож на мужа, — и наедине с ним, почему-то, немножко страшно. В глазах у него часто горят яркие огоньки. Так ясно заметно, чего он хочет.

А возможно, что это только так кажется. Ведь муж вот ничего не замечает. Все равно, этого никогда не должно быть.

Страшно и, пожалуй, противно. Хорошо, если бы Кулаковский приходил пореже. Неужели он, действительно, каждую неделю будет приходить на дачу?

Жена чувствует себя неспокойно и, когда на черной лестнице звонит мусорщик, вздрагивает. В детской старая нянька с выглядывающим из-под губы острым желтым зубом ворчит на кого-то: — С раннего утра в кружева… В кружева, да за книжку… Нет, чтобы ребенку рубашечки починить. Мужики на уме.

А вот, Ниночка, нам и кашку горяченькую принесли… Попробуй-ка: сла-дкая! А в городе уже разворачивали мостовые, маляры качались на узких дощечках в уровень с шестым этажом. Постройку дачи пришлось остановить до осени, потому что слишком вздорожали рабочие руки.

Непенин вздыхал: — Ну, мамочка, последний год в наемной даче лето проведем. На будущий год будем настоящие собственники. Снял все-таки дачу не на старом месте, а подальше от города, по соседству со своим новым участком.

Если идти прямо через лес, то всего будет не больше версты. Так что всегда можно приглядеть за порядком. Дачка самая обыкновенная, серенькая, с грошовыми обоями на стенах и с накрашенными занозистыми полами, но лес кругом — густой и высокий, а соседние дачи раскиданы редко и тонут в зелени.

В теплые дни смолой пахнет крепко, почти до головокружения. И даже Кулаковский, в первое же воскресенье приехавший погостить, сказал: — Ну вот это я понимаю… Тут можно даже себя и человеком почувствовать. Правда, Вера Ивановна?

Жена Непенина посмотрела на него со своей обычной настороженностью и коротко ответила, зашпиливая вырез кружевного капота: — Да. Может быть. Кулаковский был в хорошем настроении, звонко хлопал Непенина по мягкой спине, прыгал через канавы и даже ездил верхом на палочке.

И казался, действительно, совсем непохожим на себя самого, — обычного, банковского, как будто вырос, распрямился, стал еще красивее и сильнее. А Непенин катился за ним следом, маленький и бесформенный, словно плохо надутый резиновый шар. Вера Ивановна смотрела долго и подозвала к себе дочь.

Тебе здесь нравится, да? Ласкала ее преувеличенно нежно, стараясь делать это так, чтобы видел Кулаковский. Но у Ниночки, по обыкновению, был не в порядке желудок, она куксилась и капризничала, — и скоро надоела матери.

После обеда пошли гулять, к новому участку. Непенин даже не прилег отдохнуть. Тропинка была узенькая и всем троим в ряд не хватало места.

Вера Ивановна с гостем пошли впереди, а Непенин отставал все больше и больше, и на половине дороги уже с сожалением думал о мягкой постели. Ворчал себе под нос, пыхая папироской: — Бегут, сломя голову… А обо мне не подумают. Это и для здоровья вредно: ходить так быстро после обеда.

Передняя пара скрылась за поворотом дороги, и Непенин совсем обиделся. Да подождите же!.. В ответ донесся откуда-то короткий смешок Кулаковского, — и, услыхав этот смех, Непенин остановился, снял шляпу и принялся старательно вытирать пот со лба.

В голове у него неожиданно загвоздилась новая мысль, и он, как будто, хотел стереть ее со лба вместе с капельками пота. Жена — и Кулаковский. Женщина красивая, молодая — и он, за которым все женщины бегают, как за оперным тенором.

И сейчас они вдвоем в глуши леса, — и Кулаковский смеется. Почему бы и нет? Лоб был уже совсем сух, а Непенин все еще тер его платком.

Потом махнул рукой и, насколько мог прибавив шагу, пошел вперед. Ведь они знакомы не первый год и до сих пор ничего не было. Почему же именно теперь?

И Вера Ивановна, кажется, вовсе не способна увлекаться. Всегда такая холодная, даже немножко вялая. И когда целуешь ее, она вытирает щеку.

Жена и гость оказались близко, сейчас же за поворотом. Кулаковский держит в руке ольховую ветку и бьет ею, как хлыстиком, по своим запылившимся башмакам. Вера Ивановна стоит немного поодаль, вполоборота, и сосредоточенно рассматривает, как копошатся муравьи в высоком муравейнике.

Конечно же, ничего не может быть. Муж успокоился вполне и сразу, потому что боялся волнений. Кулаковский что-то говорил, и Непенин, подойдя поближе, расслышал: — Всякий дикарь лучше цивилизованного человека.

Он всегда знает, чего хочет. Прямо идет к цели. Достигнув этой цели, бывает счастлив.

А мы бледнеем и боимся. Не решаемся признаться самим себе в своих желаниях. Поэтому и счастье у нас такое жалкое, бледное, словно из слинявшего накладного золота, и нет у нас никаких настоящих переживаний.

Чтобы не совсем обезличиться, нужно время от времени забывать свой городской страх и становиться дикарем. Тогда можно жить. Нагишом ходить, что ли?

Тебе лично я не советовал бы раздеваться. Некрасиво выйдет. Вера Ивановна повернулась, скользнула по мужу холодным и злым взглядом.

Шутки мужа всегда казались ей грубыми и циничными, а когда почти то же самое, но в других выражениях, говорил Кулаковский, это выходило красиво, — хотя и приходилось краснеть и отворачиваться. И сейчас было очень досадно, что появление мужа грубо оборвало разговор, который делался таким занимательным. Вера Ивановна улыбнулась Кулаковскому и сказала ему, заглядывая в лицо своими невинными голубыми глазами.

Здесь так неудобно идти. Непенин опять полез было в карман за платком, но раздумал и мирненько поплелся следом. Добрались до участка, раза два обошли кругом груду заготовленных материалов и недоконченный сруб.

Непенин забыл о своих мимолетных тревогах, опять ликовал, был весел и разговорчив. Рассказывал, как дальше пойдет постройка, хотя и сам имел об этом довольно смутное представление. У меня все будет за первый сорт.

Видите, гранит какой: хоть пирамиды строить… Здесь, на косогорчике, будет цветник. Придется только огородной земли привезти возов двадцать. Кулаковский смотрел внимательно на все, что показывал ему хозяин, но когда тот отворачивался, взглядывал на Веру Ивановну и жал ей руку, — крепко, почти до боли.

Вера Ивановна не сопротивлялась, и голубые глаза у нее заволакивались влажным блеском. На обратном пути опять говорили о счастье и о человеческих желаниях, и о том, какие глупые преграды ставит себе человек на пути к наслаждению. Непенин плохо понимал все это и только краешком уха слушал разговоры гостя, думая о том, бесспорно уютном и радостном, что ждет впереди.

Вот у меня все уже определено и устроено, и вся жизнь — как на ладони, спокойная и обеспеченная. А Кулаковского жалко. Его женить надо».

III После весенних дождей лето установилось хорошее. Не было душной жары, но дни стояли светлые и ласковые, и особенно приветливо светило долго не заходящее солнце. Вера Ивановна любила подолгу сидеть над речкой, на песчаном обрыве.

Внизу копошились Ниночка и нянька, строили из песку пирожки и домики, и так были заняты своей работой, что не мешали. Солнце грело, — и хотелось раскинуться прямо на горячем песке, млеть и ждать. Временами кровь приливала к вискам, и появлялся в глазах красный свет, а сердце билось быстро, неровно, словно торопилось.

Расстегивала просторный капот, подставляла грудь навстречу лучам. Здесь пустынно, никто не увидит, — а когда подходит по берегу чужой — издали слышно, как шумят густые кустарники и трещат ветки. Тепло проникает внутрь, ласкает, дразнит.

В такие минуты всегда думается о Кулаковском, — но нет ненависти и к мужу. Он тоже хороший, только по-своему. Сердечный, любящий, — и всегда старается доставить какое-нибудь удовольствие.

Он не виноват, что так некрасив, да еще слишком располнел за последние годы. Ведь можно же думать, только думать. Никто не умеет читать в мыслях.

Заскрипели сухие сосновые иглы под чьею-то осторожной, подкрадывающейся поступью. И Вера Ивановна уловила этот звук, только когда он был совсем уже близко, так что едва успела запахнуть капот, оправить складки. В глазах все еще мелькают красные светлячки, и сердце бьется неровно, порывисто.

Конечно, это он, Кулаковский. Сегодня суббота. Вера Ивановна вглядывается пристально и чему-то улыбается.

Может быть, видел, пока пробирался сквозь кустарник? И еще краснее делаются горячие светлячки. Я знаю уже.

Потому и пошел прямо сюда. Прекрасный салат, говорит. Последняя новость из Парижа.

По этому случаю раньше, как через час, обеда не ждите. Сел рядом на песке очень близко, так что колени соприкасались. Нужно бы отодвинуться, но не хочется, потому что так удобно сидеть.

У Кулаковского новая шляпа, — панама, и ловко повязанный галстук.

В течение месяца в игре проходил первый этап: было доступно 30 уровней, после их прохождения в сюжетном режиме можно было выбрать один из двух вариантов концовки. На основе выбора игроки делились на два клана — Спасители Колонии и Жрецы Кека — и соревновались в количестве собранной Звёздной пыли. В инфографике собрали несколько занимательных показателей: как, сколько и на чём вы играли в Арканоид до его обновления — в первый месяц после релиза. Спасители Колонии с запасом выиграли клановую войну, так что в продолжении сюжета мы приняли их концовку в качестве каноничной.

В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы». И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка — что взять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину. Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали.

Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел. III «Опять день, опять долгий день! И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: — Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, преклоняла свою черную головку к его плечу. Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша — марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы.

Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась. Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах.

Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. IV Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге.

Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он, образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты… простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев — «жидовскими мордами», остальных — болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться с студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным, — ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши ватой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк в глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях.

И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем.

Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел. III «Опять день, опять долгий день! И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: — Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, преклоняла свою черную головку к его плечу. Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша — марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами.

На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась.

Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям.

Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. IV Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он, образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты… простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов.

И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев — «жидовскими мордами», остальных — болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться с студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным, — ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши ватой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк в глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде медленно приходило в запустение.

Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета.

Теплым вечером ближе к ночи друзья подходили к волге

Ответы : Помогите пожалуйста дз по русскому языку Срочно Николай Третьяков утром на даче.
Иван Бунин - На даче: читать рассказ, текст полностью онлайн - РуСтих Отработка задания 8 ОГЭ по русскому языку: Раскройте скобки и запишите слово «директор» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка.

Объявления по запросу «доисторический мир росмэн» в Санкт-Петербурге

Издание входит в длинную ассортиментную линейку серии «Детская энциклопедия», которую отличает великолепное полиграфическое исполнение, интересное содержание, современный дизайн, яркие фотоиллюстрации. Главные новости к вечеру 26 апреля. Дом Дача Мебель. Копилка сейф электронная для денег с кодовым замком и купюроприемником Золотой. Был тёплый летний вечер, Зонтик сидел в своей комнате и пил чай смотря на красивый вечерний пейзаж в окне.

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и законодательства Российской Федерации. Данные пользователей обрабатываются на основании Политики обработки персональных данных.

Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял.

Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке. Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать. Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку. Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие.

С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку. А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике. Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью. Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой. Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо.

В банке не дали давно обещанного повышения. Одолевали кредиторы. Раза три-четыре он занимал по мелочам у Веры Ивановны, которая экономила для этого выдававшиеся ей мужем хозяйственные деньги. Ходил сгорбившись и часто забывал смывать с выхоленных рук чернильные пятна. Даже сам Непенин заметил однажды: — Грустишь?

И истолковал это по-своему. Очевидно, с женой у него ничего не вышло, и он страдает неразделенной любовью. Поэтому говорил с Кулаковским снисходительно и ласково, и в то же время, из маленькой мести, часто целовал жену в его присутствии. Как будто хотел сказать этим: «Видишь, я — ее собственник. И моя собственность — неотъемлема, потому что не захотела изменить мне, хотя ты красивее».

И корень его ревности заключался не в боязни потерять любовь жены, а в боязни утратить привычную собственность. В проявлениях ее любви он особенно и не нуждался. Лишь бы не нарушала установленного порядка жизни. Не жалел денег на ее туалеты. Я люблю, когда ты одета лучше других.

Любил ее кружева, шуршанье шелковых юбок, атлас и перья модных шляпок. И часто спрашивал даже совсем не близких знакомых: — А ведь недурная бабенка моя жена, как вы находите? Некоторые, поощренные этими вопросами, пытались ухаживать, но Вера Ивановна держала себя с ними очень холодно. И это выходило у нее как-то само собой, без всяких усилий воли, хотя она и любила поклонение. Привязанность к Кулаковскому вытеснила все другие чувства, и теперь, когда переезд в город поставил неожиданные препятствия продолжению их связи, эта привязанность сказывалась еще острее.

Раз встретилась с Кулаковским на улице и сказала ему: — Я не могу больше. Я не ручаюсь за себя… Мы должны видеться, как прежде, или я во всем признаюсь мужу и открыто уйду к тебе. Кулаковский был бледен, кусал губы. Я не вижу пока никакого исхода. А насчет открытого разрыва — конечно, глупости.

Ты сама понимаешь, и я уже говорил тебе не раз, что я не гожусь в мужья. Но ждать больше я не могу тоже. Квартира Кулаковского для свиданий не подходила, потому что он снимал для себя две комнаты у сослуживца. И если даже переменить квартиру, то все-таки слишком опасно. Найдется доброхотный шпион, который выследит и направит мужа по верным следам.

Оставалось одно — меблированные комнаты, второсортные номера для приезжающих, с продавленными диванами и сомнительными простынями на жестких кроватях. Это был слишком резкий переход после тенистой лесной глуши, после яркого солнца и теплого песчаного берега, — и Кулаковский долго колебался, прежде чем в первый раз передал Вере Ивановне условленный адрес. Она явилась в назначенный час сияющая и радостная, со сбившейся набок густой вуалью. Быстро, мельком, взглянула на незнакомую обстановку и бросилась на грудь к Кулаковскому. Кулаковский ответил почти злобно: — Я не могу предоставить тебе дворец с мраморными колоннами и золотым ложем.

Ты должна была знать это. Но ведь я не сержусь. Для меня достаточно, что ты, наконец, со мною, что я могу, как прежде, целовать тебя. И, уже собираясь уходить, сказала задумчиво и с непривычной сдержанностью: — И все-таки летом было лучше. Ты не виноват в этом, но летом было лучше.

Может быть, в такие же номера ты водил когда-то других, а тогда я была единственная и знала это. И мне кажется еще, что здесь ты можешь меня разлюбить. А теперь — нет. После первого свидания встречались редко, каждый раз меняя из осторожности — и из отвращения — адреса меблированных комнат, но все они были одинаковы, как их дешевая мебель, сделанная по одному и тому же, давно установленному шаблону. И каждый раз к радости свидания примешивалась тоска и злобная ненависть к кому-то, кто упрямо становился поперек жизни и отнимал яркие краски от ее радостей.

И, под влиянием этой ненависти, их объятия были теперь не так страстны, не так поглощали мысли и волю, как летом. Словно больше нравилось вспоминать о прошлом, а не переживать настоящее, которое было только бледной тенью этого прошлого. Вера Ивановна все чаще говорила о том, как хорошо жилось бы, если бы совсем не было на свете Непенина и Кулаковский всецело занимал его место. Он говорит, что не годится в мужья. Но пусть.

Совсем и не нужно быть мужем. Они и без Непенина жили бы, как любовники, — но не здесь, в загаженных меблированных комнатах, а там, на свободе зеленой лесной жизни. Тому, Непенину, ничего этого не нужно. Он умеет любить только в положенные часы, и плохо приготовленный обед заставляет страдать его больше, чем слишком холодные ласки жены. Ему ничего не нужно, — и он имеет все.

А Кулаковский побирается у его стола по крохам, как нищий. С грубоватой откровенностью она говорила все, что думала, не замечая, что иногда слишком больно задевает своего возлюбленного. А тот бледнел от ее слов и дышал тяжело, как загнанный зверь. Один раз неожиданно сорвалось с его губ: — Ну, если так… если так — убью его, вот и все… Она испуганно схватила его за руки, словно он держал уже оружие. Не говори так… Я боюсь.

Но скоро и сама уже, незаметно для себя самой, развивала эту мысль. Конечно, это только шутка, — говорить об убийстве. Но если бы он просто умер, сам умер, — это было бы хорошо. У него не такое уже отличное здоровье: слабое сердце, одышки, а за последнее время и желудок начинает плохо варить. Какой-нибудь серьезной болезни, вроде тифа или воспаления легких, он ни за что не перенесет.

Тогда они не женятся. Останутся в таких же отношениях, как и сейчас. А если женятся — «ведь можем же мы тогда и жениться, милый? Я не буду стеснять тебя! Кулаковский останавливал ее, — иногда очень резко.

Болтаешь, как всякая глупая баба. Что толку в этих дурацких мечтах? Она смущенно останавливалась, но скоро возвращалась к тому же. Если муж умрет, новая дача будет принадлежать ей одной, — а она подарит ее Кулаковскому. Ведь он так любит природу, лес, солнце.

Если захочет, то бросит проклятую службу в банке. Денег хватит, чтобы прожить вдвоем, не следует только расходоваться по пустякам. А ей самой так мало будет нужно. Она обойдется без туалетов, без самого необходимого, если этого захочет Кулаковский. Тот сжимал кулаки.

По вечерам, после обычных карт, он часто ссорился с Непениным, бессильный сдерживать свою неукротимую ненависть. Ссорились из-за пустяков, — и со стороны эти ссоры звучали почти смешно, но Непенин пугался и всячески старался как-нибудь загладить недоразумение. Мне ведь все равно. И переводил разговор на политику, в которой Кулаковский ничего не понимал и о которой терпеть не мог разговаривать. Вера Ивановна смотрела на него любовными глазами и, улучив минуту, торопливо и страстно шептала: — Дорогой мой, не волнуйся так.

Из-за него, этой гадины… Стоит ли? Ради меня… Ну, я прошу, ради меня… Во второй половине зимы, когда начались частые гнилые оттепели, заглянула в дом смерть, как будто названная разговорами в меблированных комнатах. Но миновала Непенина, который чувствовал себя теперь вполне здоровым, и остановилась у изголовья Ниночки. Девочка простудилась на прогулке, заболела инфлюэнцей. Родители беспокоились мало, потому что редкий месяц проходил без Ниночкиной болезни.

Позвали, как всегда, дешевого врача, старого и полуглухого. Тот не нашел ничего особенного. Дурное питание и, может быть, наследственность. Но через неделю встанет… Благодарю вас. Через неделю Ниночка металась в жару, никого не узнавала.

Инфлюэнца осложнилась воспалением брюшины. Приехал важный профессор, развел руками и, уезжая, неторопливо спрятал в жилетный карман крупную бумажку, обещая побывать завтра, но на другой день Ниночка умерла. Вера Ивановна раза два падала в обморок, а Непенин ходил потерянный, осунувшийся, с расстегнутым жилетом, из-под которого выглядывала смятая манишка, и с табачным пеплом на отворотах пиджака. В доме все вдруг оказалось не на месте, как после переезда на новую квартиру. Ниночку одели в парадное платьице, украсили цветами.

Батюшка отслужил панихиду, выпил в соседней комнате три стакана чаю с вареньем и громким, сочным голосом говорил складывавшиеся в привычные фразы слова утешения. Все было как следует: словно весь дом, действительно, погрузился в печаль. Похоронили тоже как следует, — с митрофорным протоиереем, который издали совсем был похож на епископа, но за похороны брал дешевле. Кулаковский шагал на кладбище рядом с Непениным. Поддерживал его под руку, хотя Непенин уже успокоился и шагал твердо, в свежем сюртуке и застегнутом на все пуговицы жилете.

Обратную дорогу с кладбища все трое, — муж, жена и Кулаковский — сделали в наемной карете. Было холодно, но Непенин вытирал платком лоб и несколько раз сказал, слезливо сморкаясь в тот же платок: — Что делать… Когда умрем, все опять будем вместе с Ниночкой. Может быть, и правда лучше, что недолго мучилась… Вечером Вера Ивановна с облегчением подумала, что не надо больше возиться с клизмами и лекарствами, заботиться о кашке и молоке, а Непенин ходил взад и вперед по кабинету и радовался трусливой, скрытной радостью, что не слышно больше детского плача, который был так надоедлив и мешал по вечерам сидеть над срочными банковскими ведомостями или играть в стуколку. Девочку при ее жизни он, все-таки, насколько мог и умел, любил, но эта чахлая любовь легко и спокойно умерла вместе с самой Ниночкой. Через два дня после похорон Вера Ивановна была на свиданье в меблированных комнатах.

И, так как похороны были еще слишком живы в воспоминаниях, то много говорили о них в промежутках между поцелуями и объятиями. Вера Ивановна думала вслух: — Вот, она умерла и для всех это лучше, даже для нее самой. Зачем есть на свете такие бесполезные жизни, которые только мешают другим? Конечно, он живет не так, как жила Ниночка, доволен своей жизнью и совсем не хочет умирать, но все-таки было бы хорошо, если бы его тоже не стало больше. Кулаковский оттолкнул ее от себя так грубо, что она посмотрела на него с недоумением и гримасой боли на лице.

VI Тоскливые дни тянутся долго, но в памяти оставляют мало следов. И когда прошла зима, то воспоминание о ней было смутно и далеко, а давно минувшее лето все еще было ближе мыслям и сердцу. Все напоминало о нем и только о нем, едва дворники успели собрать в кучи последний грязный снег, а меховые шубы отправились на покой в пропитанные вонью нафталина сундуки. Непенин получил на две недели отпуск из банка. Необходимо присмотреть лично за окончанием работ на собственной даче.

Оставил пока жену в городе, а сам отправился туда, нагруженный всякими хозяйственными принадлежностями, образцами красок и дверных приборов. Дача сияла свежей окраской. Только что вымытые стекла блестели, и, конечно, вертелся флюгер над остроконечной крышей. Спешно нанятый садовник с двумя подручными чухонцами проводил дорожки, разбивал клумбы, сажал цветы и кустарники. Непенин суетился, командовал, путаясь в собственных распоряжениях и сбивая с толку рабочих.

Весь был исполнен сознанием, что он полновластный хозяин этого зеленого уголка, и гордился этим сознанием, как маленький гимназистик круглой пятеркой в аттестате. Казалось, что и вся прежняя жизнь была прожита только для того, чтобы приобрести, в конце концов, этот дачный участок, ходить по только что проложенным дорожкам, усыпанным скрипучим крупным песком, взбегать в верхний этаж по чистенькой лестнице с лакированными перилами и видеть, что все эти чужие, нанятые люди трудятся для него одного, для его счастья и удобства. Мечтал о дне новоселья, хотел, чтобы он наступил возможно скорее и для этого торопил рабочих, — и в то же время намеренно тянул лишние дни, чтобы продлить именно это острое удовольствие ожидания. Наконец, все было готово: последний гвоздь заколочен и посажен последний куст в цветнике. Тогда рассчитал рабочих и поехал в город, чтобы пригласить знакомых, сделать закупки и, вообще, приготовиться к торжеству.

Торжество состоялось пышное. За обедом сидело больше двадцати человек, в том числе и банковское начальство. Дамы помоложе были в открытых туалетах, а на Вере Ивановне шуршало платье из тяжелого муара. У Непенина топорщился на круглом животе новый сюртук, и лысина лоснилась от пота, хотя день был холодный и пасмурный. К вечеру тучи разошлись, показалось бледно-голубое небо.

Настроение у гостей повысилось, потому что было выпито много шампанского, а за десертом — ликеров. Только Кулаковский был сумрачен и неразговорчив и слишком много пил, не пьянея. За обеденном столом Непенин — должно быть, нарочно, — поместил его подальше от Веры Ивановны, И до самого десерта они, среди общего шума, не могли перекинуться двумя словами. А под конец, за рюмкой зеленого шартреза, хозяйка оставила свою сдержанность, громко переговаривалась через весь стол со своим любовником и улыбалась ему открыто и вызывающе. Когда стемнело настолько, насколько вообще темнеет в белые северные ночи, Непенин пригласил гостей на веранду, а сам отправился в сад — зажигать фейерверк.

Шипели отсыревшие ракеты, хлопали римские свечи, выкидывая тусклые разноцветные горошинки, трещало и нелепо разбрасывало во все стороны красные искры китайское колесо, которое никак не хотело вертеться. Гости снисходительно аплодировали стараниям хозяина, который возился со своими пиротехническими принадлежностями весь в поту и со сбившимся набок галстуком. Кулаковский смотрел издали на это скучное веселье и беззвучно шевелил губами, как человек, который о чем-то сосредоточенно думает. Потом сжал крепкий, тяжелый кулак и погрозил им в ту строну, откуда доносился голос хозяина. После фейерверка гости торопливо разъехались, чтобы не опоздать к последнему поезду.

Китайское колесо еще дымилось и чадило, а площадка перед цветником уже опустела. Слышались у калитки садика прощальные приветствия и мокро шлепали дамские поцелуи. Когда разъезд кончился, Кулаковский вышел из своего убежища, отыскал запыхавшегося Непенина и протянул ему руку, — ту же самую, которою только что грозил: — До свиданья, брат… Пора и мне. Верочка, не пускай его, пусть остается. Показал товарищу прожженную полу сюртука.

И все это проклятое колесо. Не горело, не горело, а потом разом и пыхнуло. Хорошо еще, в глаза не попало. Пойдем на балкон, там, кажется, есть бутылочка красного. Кулаковский машинально пошел за хозяином.

Вспышка злобы уже погасла и, вместе с нею, ушла вся энергия. И было приятно, что можно молчать и слушать, потому что Непенин болтал все время счастливо и беззаботно, хвастался тем, что уже сделано, и обещал в ближайшем будущем устроиться еще лучше. Вера Ивановна была тут же и жала под столом ногу гостя. Спать уложили Кулаковского на кушетке в гостиной. Спальня супругов была поблизости, отделенная от кушетки только дощатой стеной, которую не хотели штукатурить до будущего года, пока не сядет сруб.

Сквозь эту стену гость долго слышал возню Непенина, его шепот, шорох снимаемого платья и шелковых юбок. Зажал уши, чтобы не слышать, — но все-таки угадывал звуки поцелуев. Когда все затихло, долго еще метался на неудобной, слишком короткой кушетке и беззвучно шевелил губами… Утром Кулаковский отправился в город вместе с Непениным, у которого было там какое-то дело по расчету с подрядчиками. Вера Ивановна одна осталась на даче. Всю дорогу в душном, провонявшем дезинфекцией, вагоне Кулаковский думал все о том же, что давно уже не давало ему покоя.

Сегодня вечером Непенин, все такой же счастливый и довольный собою, вернется к жене и домашнему уюту, будет наслаждаться всем тем счастьем, глубины которого он не способен даже понимать. А он — Кулаковский — будет по-прежнему тянуть давно надоевшую лямку своей жизни через чопорно-тоскливые банковские залы, через грязные меблированные комнаты и дешевые рестораны. И в его жизни никогда не будет ничего, похожего на счастье, потому что связь с Верой Ивановной, вместо долгожданных радостей, приносила только обиду и горькую ненависть. О том же самом думал и за своей конторкой на службе, был невнимателен и рассеян, и получил лишний выговор от начальника, — сухопарого аккуратного немца с геморроидальным лицом, который ненавидел своего подчиненного обычной ненавистью больных уродов к здоровым и сильным. После службы обедал в ресторане: три блюда и кофе — пятьдесят копеек.

Потом — все одна и та же чуждая суета большого города, партия на биллиарде с маркером, от которого пахло чесноком и селедкой, — и пьяный угар перед сном. В следующую свободную субботу, незадолго до полудня, Кулаковский поехал, как всегда, на вокзал, и остановился уже перед кассой, чтобы получить билет, но вдруг передумал, вышел на улицу и вскочил в первый попавшийся трамвай. Хотелось хотя бы этим неожиданным поступком нарушить цепь жизни. Там, на даче, будут ждать, недоумевать о причине. И, конечно, сам Непенин в глубине души образуется отсутствию обычного гостя, а Вера Ивановна будет беспокоиться и строить тысячи разных предположений, которые все сведутся к одному: разлюбил, изменяет.

Впрочем, будет ли рад Непенин? Конечно, он ревнует, но привык уже к своей ревности, как к досадному, но необходимому неудобству, вроде слишком крутой лестницы у квартиры. А без постоянного воскресного гостя ему будет скучно, потому что без него весь день придется распределять иначе. Или завтра, под каким-нибудь предлогом, сам прикатит в город, чтобы узнать, в чем дело. Шевельнулась неожиданная, злорадная мысль: «А вот как-нибудь под сердитую руку возьму и скажу ему все.

Скажу прямо, что его жена — моя любовница». Но и это глупости. Просто тот сделает вид, что не верит, — и тесный круг нисколько не сделается от этого шире. Все будет по-старому. Вышел из трамвая на ближайшей остановке, заметив вывеску знакомого ресторана.

Там еще не кончили утреннюю уборку, пахло сырыми опилками, и венские стулья были нагорожены кверху ножками на столиках. Спросил водки и жадно выпил несколько рюмок, не закусывая. А если разорвать все? Сказать ей, что разлюбил, что нашел другую? Это будет тяжело, но характера, может быть, хватит.

И кроме того, можно ведь для того, чтобы отвлечься, завести какую-нибудь новую интрижку. Женщин так много. К чему это приведет? Лишнее страдание себе и лишняя радость ему, лишняя ступень к лестнице его счастья. Нет, и это нелепо.

Спросил еще водки, и невыспавшийся лакей смотрел на него подозрительно и сурово, принося новый маленький графинчик. A там, на новой даче, его ждали, и даже отложили на целый час обед, в надежде, что гость еще приедет. Поэтому перестоялся слоеный пирог и пережарилось жаркое. Кухарка в третий раз пришла с жалобой, и тогда сели обедать вдвоем, оба недовольные и злые. Вера Ивановна побледнела, и от тревожного ожидания у нее заболел висок, но за все время обеда, словно по уговору, ни словом не обмолвилась о Кулаковском.

Хозяин копался вилкой на блюде и жаловался на неудачные кушанья. Настоящая кухарка не должна пересушивать. Что из того, что немножко запоздали? Можно было отставить к сторонке, а не толкать в самый жар. Искоса поглядывал на жену, на ее нервное побледневшее лицо с темными подглазицами.

Хорошо знал, что когда она такая, то нужно быть осторожным. Вот тут есть сочный кусочек. Дай, я положу тебе. Вера Ивановна порывисто отодвинула тарелку. Я не нуждаюсь в твоих заботах.

Лучше постарался бы не изводить меня своим дурацким брюзжаньем. Непенин обиделся. Сейчас упадет что-нибудь на пол, — вернее всего дорогой стаканчик для вина из только что купленной дюжины, — потом поднимутся к лицу дрожащие пальцы, и придется бежать за холодной водой, за нашатырным спиртом. И, не дожидаясь ответа, так как Непенин уже трусил и извинялся, а, между тем, так хотелось помучить этого противного надоевшего человека, заговорила, не стесняясь прислуги, громким, надорванным голосом: — Они, наконец, выведут меня из терпения, эти твои намеки и подозрения. Я тебе говорила уже, если хочешь, откажи ему от дома или сделай еще что-нибудь в этом роде.

Все равно, ты постоянно унижаешь меня, а это будет только лишним унижением. И я не понимаю, чего ты добиваешься… Да, он нравится мне, очень нравится, потому что ты — безобразный дурак, а он — красив и умен, и как бы ты ни старался, ты никогда не будешь похож на него. Это ты хотел знать, да? А когда его нет, мне скучно, и это тоже правда. Чего же ты еще хочешь?

Непенин был сбит с толку и растерянно мигал. Он все-таки еще надеялся, что жена только ценит и любит Кулаковского, как старого знакомого и друга. И он не понимал, как следует теперь принять эти ее слова: как полное признание в вине или, наоборот, как подтверждение его собственных оптимистических предположений. Меня даже очень радует, что тебе так нравится Кулаковский. Право, меня очень радует.

Я и сам его люблю, и прекрасно, что он развлекает тебя, когда приезжает. Я, конечно, немножко устарел, тяжел на подъем, а он — молодец. Хочешь, я пошлю ему телеграмму с уплаченным ответом? Вера Ивановна бросила на пол, вместо стаканчика, только салфетку. Проговорила медленно, с расстановкой: — Ах, какая же ты гадина.

Тогда, наконец, и он, как будто бы что-то понял, но ничего не ответил, а только смотрел на жену, широко открыв глаза. Та подождала с минуту и ушла из-за стола к себе в будуар. Заперлась там на замок, теребила зубами кружево платка и плакала. И ей казалось, так же, как и Кулаковскому, который в это время скандалил с лакеем в городском ресторане, что жить на свете, в конце концов, очень скучно и скверно, потому что мелких неприятностей гораздо больше, чем маленьких радостей, и слишком тесен тот круг, по которому приходится ходить изо дня в день, как одиночному заключенному на тюремной прогулке. Непенин, докончив обед, лег отдохнуть, но спал плохо и поднялся с постели раньше обычного.

Чтобы заполнить время до вечернего чаю, совершил прогулку по своим владениям, попробовал прочность недавно поставленного решетчатого забора, выполол грядку с земляникой «королева Виктория», обругал дворника за то, что не закрывает помойную яму. Осталось до чаю еще около получаса. Постучался к жене в будуар.

Учреждена ежегодная Всероссийская литературная премия ее имени. На стихи Татьяничевой написаны музыкальные произведения композиторы: Г. Анохин, Б. Гибалин, Е.

Гудков и др. Челябинской студией ТВ снят фильм «Мне бы только успеть» о жизни и творчестве Татьяничевой 1980. В 2000 г. Южно-Уральское книжное издательство выпустило книгу «Будьте добры», включающую лучшие произведения писательницы и воспоминания о ней. В 2002 г. Личные вещи, библиотека и архив поэтессы хранятся в фонде Татьяничевой — Смелянских в Государственном историческом музее Южного Урала г. Источник: Смелянский, Ю.

Бочкарев гл. Дело мастера боится: [стихи для мл. Малахит: избр. Яблоки для всех: стихи [для дошк. Расцвела черемуха: лир. Россия, 1969. Двойная радуга: стихотворения [для детей ст.

Россия, 1973. Россия, 1974. Калитка в лес осенний: кн. Россия, 1979. Будьте добры: стихи разных лет. Татьяничева; сост. Смелянская, Ю.

Дом печати, 2015. Улица сталевара Грязнова: магнитог. Татьяничева, Н. Россия, 1978. Письма с заводов и строек. Дневники Людмилы Татьяничевой, 1929—1931 гг. Собрание сочинений: в 3 т.

Царевны: избр. Избранные произведения: в 2 т. Хвойный мед: кн. Я другой не искала судьбы: избр. Боже, В. Никифоров гл. Поэзия высокого накала: о творчестве Л.

Цветы сквозь камень: о стихах Л. По ступеням времени: к 60-летию Л. Гроссман отв. Дочь России: [памяти Л. Судьба — это мы: очерк творчества поэтессы Л. Редкостный дар: [о Л. Незабываемым цветком проросла: памяти Л.

Горбачев отв. О жизни и творчестве Л. Присягаю Уралу: три лит. Татьяничевой, М. Львове, В. О творчестве поэтессы. К 85-летию уральской поэтессы Л.

Творческий путь поэтессы. Челябинская область. Пережогина [и др.

Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели.

Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете. Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова.

Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1. Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова? Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий...

Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим».

Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу. Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет.

Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать...

И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К.

Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу.

И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны.

Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял.

Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью». Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то...

Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя.

Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи». После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!..

Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем». Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова!

Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая... Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского.

Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому!

Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал! Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке...

Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени.

Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем. Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной.

Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно. О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение!

Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно». Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых.

Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»!

Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют. Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом.

Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность. Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых.

Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него. В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более Писать с фотографий ни за ч т о не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один — Иванова...

С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина... Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать... Да, он продает свой труд, свой талант, продается, — но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!.. Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как т о, для чего он рожден, уплывает из рук... Что же до портретов «даровых» — тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ...

Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью днем — от людей и от себя скрываемой... Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться». Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С.

Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение». Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова... Владимир Ильич Порудоминский.

Текст 18 Сочинение Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним... Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну.

На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена.

Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени. Самая чудесная из всех машин... Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами.

Луга перемежаются небольшими дубравами, где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен желудевую муку добавляли к хлебу , и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра. Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры, пекли картошку, рассказывали страшные истории - а темнота за спинами сгущалась все больше, обращясь в прыыгающие за спиной страшные тени... Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место.

Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель откуда она здесь?

Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним.

Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек не кошенный еще луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди.

Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли... Последнее предположение ошеломило меня.

Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги. Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее.

Разобрать предложение по членам

На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде, высота перил на веранде, веранде это где, веранду 32.05. Главные новости к вечеру 26 апреля. Вечер тёплый и такая тишина, словно должно что-то в такой тишине случиться. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на. На даче его ждал длинный тёплый вечер с неспешными разговорами. Вечер тёплый и такая тишина, словно должно что-то в такой тишине случиться. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на. Отработка задания 8 ОГЭ по русскому языку: Раскройте скобки и запишите слово «директор» в соответствующей форме, соблюдая нормы современного русского литературного языка.

За окном урал в руках у меня томик людмилы татьяничевой егэ ответы

На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде, высота перил на веранде, веранде это где, веранду 32.05. 3) В холодное осеннее ненастье к длинной избе подкатил закиданный грязью тарантас с. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на. Предагаем к просмотрунеспешный разговортеплая встреча друзейженщина с кофе у окнахудожник сергей михайличенко картиныдевушка пьет кофеуютного вечера в кругу семьии пусть в окошко дождь стучится. На даче его ждал длинный тёплый вечер с неспешными разговорами. На даче его ждали длинный теплый вечер.

ЛУЧШАЯ ВЕРСИЯ ЕГЭ 2023 ЦЫБУЛЬКО РУССКИЙ

Фотозона в стиле дача. Фотозоны на даче своими руками. Лиана Камалова. Камалова Сочи.

Лана Камалова Инстаграм. Дача Мем. Мемы про дачу.

Я на даче. Поездка на дачу Мем. Дача огород прикольные.

Дача юмор. Дачники приколы. Миксбордер возле беседки.

Красивый участок на даче. Красивые садовые участки. Сад на даче.

Огород летом. Садовый участок с огородом. Красивые грядки по Митлайдеру.

Грядки обычные. Грядки из досок. Огороженные грядки.

Ратухино дача Шаляпина. Шаляпин фёдор Иванович дача. Шаляпин Федор Иванович с семьей.

Фёдор Фёдорович кёнеман. Маленькая уютная дача. Маленький деревенский домик.

Простой дачный домик. На даче. Владимир Маковский приезд на дачу 1899.

Владимир Маковский на даче. Маковский приезд на дачу. Владимир Маковский.

Спальня в дачном доме. Вагонка в интерьере. Интерьер спальни на даче.

Отделка спальни в загородном доме. Дорожка в сад. Дорожки на даче.

Садовые дорожки на даче. Красивые дорожки на даче. Копать огород.

Люди копают огород. Работа в огороде. Копаем на даче.

Весенние работы в огороде. Весенний труд на огороде. Женщины в деревенской бане.

Деревенские девушки в бане. Фотосессия в деревенском доме. Женщина в деревне.

Девушки загорают на даче. Загорает на даче. Пахать огород.

Дачные приколы. Терраски пристроенная веранда. Веранда к дому.

Веранда пристроенная к дому. Открытая деревянная веранда. Дача обычная.

Обычный дачный участок. Андрей Подшивалов художник. Живописец Андрей Геннадьевич Подшивалов.

Художник Подшивалов Андрей Геннадьевич картины. Подшивалов Андрей Геннадьевич 1965. Дачники на грядках.

Огородник на грядках. После дачи. Анекдот про картошку.

Смешные анекдоты про дачу. Анекдоты про дачу в картинках.

Задание 6. Отредактируйте предложение: исправьте лексическую ошибку, исключив лишнее слово. Выпишите это слово.

С самого начала произведения автор ведёт взаимный диалог с читателем, показывает отношение к описываемым событиям. Задание 7. В одном из выделенных ниже слов допущена ошибка в образовании формы слова, Исправьте ошибку и запишите слово правильно. Задание 9. Укажите варианты ответов, в которых во всех словах одного ряда пропущена одна и та же буква.

Запишите номера ответов. Укажите варианты ответов, в которых в обоих словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Раскройте скобки и выпишите это слово. Задание 14. Раскройте скобки и выпишите эти два слова.

Задание 15. Укажите все цифры, на месте которых пишется НН. Безвреме 1 ая кончина молодого поэта Д.

Отца мы называли на «ты», а ее — на «вы». Она была сторонницей спартанского воспитания.

Она считала, что мы должны спать на голых досках, колоть дрова и каждое утро обливаться до пояса холодной водой. Мы обливались. Но Пашка утверждал, что мать непоследовательна, потому что в Спарте еще и бросали новорожденных девочек с Тарпейской скалы, а мама не только не сделала этого, а, наоборот, высылала Лизе двадцать рублей в месяц, чтобы она могла заниматься в Петербургской консерватории. Когда она заметила, что я не спрыгнул с мусорного ящика, у нас произошел разговор. Она посоветовала мне сознаться, что я струсил, потому что человек, который способен сознаться, еще может впоследствии стать храбрецом.

Но я не сознался, очевидно сделав тот шаг, о котором сказала мама. Интересно, что мне ужасно не нравилась мысль, будто я трус, и хотелось как-нибудь забыть о ней. Но оказалось, что это трудно. Читая Густава Эмара «Арканзасские трапперы», я сразу же догадывался, что эти трапперы не пустили бы меня даже на порог своего Арканзаса. Роберт — один из детей капитана Гранта — вдвоем с Талькавом отбился от волчьей стаи, а между тем он был на год моложе меня.

В каждой книге на трусов просто плевали, как будто они были виноваты в том, что родились нехрабрыми, или как будто им нравилось бояться и дрожать, вызывая всеобщее презрение. Мне тоже хотелось плевать на них, и Пашка сказал, что это характерно. Иначе они могут зачахнуть. В нашем дворе красили сарай, и для начала он предложил мне пройти по лестнице, которую маляры перебросили с одной крыши на другую. Я прошел, и Пашка сказал, что я молодец, но не потому, что прошел, — это ерунда, — а потому, что не побледнел, а, наоборот, покраснел.

Он объяснил, что Юлий Цезарь таким образом выбирал солдат для своих легионов: если от сильного чувства солдат бледнел, значит, он может струсить в бою, а если краснел, значит, можно было на него положиться. Потом Пашка посоветовал мне спрыгнуть с берега на сосну и тут как раз усомнился в том, что Цезарь пригласил бы меня в свои легионы, потому что я побледнел, едва взглянул на эту сосну с толстыми, выгнутыми, как лиры, суками, которая росла на крутом склоне берега. Сам он не стал прыгать, сказав небрежно, что это для него пустяки. Главное, объяснил он, прыгать сразу, не задумываясь, потому что любая мысль, даже самая незначительная, может расслабить тело, которое должно разогнуться, как пружина. Я сказал, что, может быть, лучше отложить прыжок, потому что одна мысль, и довольно значительная, все-таки промелькнула в моей голове.

Он презрительно усмехнулся, и тогда я разбежался и прыгнул. Забавно, что в это мгновение как будто не я, а кто-то другой во мне не только рассчитал расстояние, но заставил низко наклонить голову, чтобы не попасть лицом в сухие торчавшие ветки. Я метил на самый толстый сук и попал, но не удержался, соскользнул и повис, вцепившись в гущу хвои, исколовшей лицо и руки. Потом подлец Пашка, хохоча, изображал, с каким лицом я висел на этой проклятой сосне. Но все-таки он снова похвалил меня, сказав, что зачатки храбрости, безусловно, разовьются, если время от времени я буду повторять эти прыжки, по возможности увеличивая расстояние.

На Великой стояли плоты, и Пашка посоветовал мне проплыть под одним из них, тем более что в то лето я научился нырять с открытыми глазами. Это было жутковато — открыть глаза под водой: сразу становилось ясно, что она существует не для того, чтобы через нее смотреть, и что для этого есть воздух, стекло и другие прозрачные вещи. Но она тоже была тяжело-прозрачна, и все сквозь нее казалось зеленовато-колеблющимся — слоистый песок, как бы с важностью лежавший на дне, пугающиеся стайки пескарей, пузыри, удивительно непохожие на выходящий из человека воздух. Плотов было много. Но Пашке хотелось, чтобы я проплыл под большим, на котором стоял домик с трубой, сушилось на протянутых веревках белье и жила целая семья — огромный плотовщик с бородой, крепкая, поворотливая жена и девчонка с висячими красными щеками, всегда что-то жевавшая и относившаяся к нашим приготовлениям с большим интересом.

Мне, наоборот, казалось, что зачатки храбрости продолжали бы развиваться, если бы я проплыл под другим, небольшим плотом, но Пашка доказал, что небольшой может годиться только для тренировки. Ведь это только кажется, что дышать необходимо. Йоги, например, могут по два-три месяца обходиться без воздуха. Я согласился и три дня с утра до обеда просидел под водой, вылезая только, чтобы отдохнуть и поговорить с Пашкой, который лежал на берегу голый, уткнувшись в записную книжку: он отмечал, сколько максимально времени человеческая особь может провести под водой. Не помню, когда еще испытывал я такую гнетущую тоску, как в эти минуты, сидя на дне с открытыми глазами и чувствуя, как из меня медленно уходит жизнь.

Я выходил синим, а Пашка почему-то считал, что нырять нельзя, пока я не стану выходить красным. Наконец однажды я вышел не очень синим, и Пашка разрешил нырять. Он велел мне углубляться постепенно, под углом в двадцать пять — тридцать градусов, но я сразу ушел глубоко, потому что боялся напороться на бревно с гвоздями. Но поздно было думать о гвоздях, потому что плот уже показался над моей головой — неузнаваемый, темный, с колеблющимися водяными мхами. По-видимому, я заметил эти мхи прежде, чем стал тонуть, потому что сразу же мне стало не до них и захотелось схватиться за бревна, чтобы как-нибудь раздвинуть их и поскорее вздохнуть.

Но и эта мысль только мелькнула, а потом слабый свет показался где-то слева, совсем не там, куда я плыл, крепко сжимая губы. Нужно было повернуть туда, где был этот свет, эта зеленоватая вода, колеблющаяся под солнцем. И я повернул. Теперь уже я не плыл, а перебирал бревна руками, а потом уже и не перебирал, потому что все кончилось, свет погас… Я очнулся на плоту и еще с закрытыми глазами услышал те самые слова, за которые не любил друзей нянькиного Петра. Слова говорил плотовщик, а Пашка сидел подле меня на корточках, похудевший, с виноватым лицом.

Я утонул, но не совсем. Щекастая девочка, сидевшая на краю плота, болтая в воде ногами, услышала бульканье, и плотовщик схватил меня за голову, высунувшуюся из-под бревен. Лето кончилось, и начались занятия, довольно интересные. В третьем классе мы уже проходили алгебру и латынь. Юрка Марковский нагрубил Бороде — это был наш классный наставник, — и тот велел ему стоять всю большую перемену у стенки в коридоре, а нам — не разговаривать с ним и даже не подходить.

Это было возмутительно. Юрка стоял, как у позорного столба, и растерянно улыбался. Он окликнул Таубе и Плескачевского, но те прошли, разговаривая, — притворились, подлецы, что не слышат. Мне стало жарко, и я вдруг подошел к нему, заговорив как ни в чем не бывало. Мы немного поболтали о гимнастике: правда ли, что к нам приехал чех, который будет преподавать сокольскую гимнастику с третьего класса?

Борода стоял близко, под портретом царя. Он покосился на меня своими глазками, но ничего не сказал, а после урока вызвал в учительскую и вручил «Извещение». Ничего более неприятного нельзя было вообразить, и, идя домой с этой аккуратной, великолепно написанной бумагой, я думал, что лучше бы Борода трижды записал меня в кондуит. Отец будет долго мыться и бриться, мазать усы каким-то черным салом, чтобы они стояли, как у Вильгельма II, а потом наденет свой парадный мундир с медалями — и все это сердито покряхтывая, не укоряя меня ни словом. Лучше бы уж пошла мать, которая прочтет «Извещение», сняв пенсне, так что станут видны покрасневшие вдавленные полоски на переносице, а потом накричит на меня сердито, но как-то беспомощно.

Ужасная неприятность! Пошла мать и пробыла в гимназии долго, часа полтора. Должно быть, Борода выложил ей все мои прегрешения. Их было у меня немало. Географ запнулся, перечисляя правые притоки Амура, и я спросил: «Подсказать?

Все ему было ясно, все он объяснял тоненьким уверенным голосом, так что я от души удивился, узнав, что он не понимает, как происходит размножение в природе, которое мы как раз проходили. Я объяснил, и он в тот же день изложил своей бонне это поразившее его естественно-историческое явление. Бонна упала в обморок, хотя в общем я держался в границах урока. Словом, были причины, по которым я бледнел и краснел, ожидая маму и нарочно громко твердя латынь в столовой. Она пришла расстроенная, но чем-то довольная, как мне показалось.

Больше всего ее возмутило, что я хотел подсказать географу притоки Амура. Это был позор, тем более что еще утром Пашка рассказал мне о спартанском мальчике, который запрятал за пазуху украденную лису и не заплакал, хотя она его истерзала. Но я не заревел, а просто вдруг закапали слезы. Мама села на диван, а меня посадила рядом. Пенсне на тонком шелковом шнурке упало, вдавленные красные полоски на переносице подобрели.

Она стала длинно объяснять, как, по ее мнению, должен был в данном случае поступить классный наставник. Я не слушал ее. Неужели это правда? Я не трус? Целое лето я старался доказать себе, что я не трус, и, даже сидя под водой, мучился, думая, что лучше умереть, чем бояться всю жизнь, может быть, полстолетия.

А оказалось, что для этого нужно было только поступить так, чтобы потом не было стыдно. Вениамин Каверин. Текст 17 Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи. Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки. Всегда в костюме одинакового цвета и покроя будто всю жизнь носит один и тот же , прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла».

Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо... И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары. В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров... С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать.

В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» он говаривал. Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича домашние называют его «неулыба» пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же «А мне щи да кашу» , он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю. С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет. А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал...

Сосредоточенный h молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым». Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской. Крамской понадобился Третьякову в конце шестидесятых годов. Лично они еще незнакомы: Третьяков через своего приятеля и частного поверенного, художника Риццони, просит Крамского написать для галереи портрет Гончарова.

Обращение к Крамскому понятно: он уже известный портретист, многие его работы высоко отмечены любителями искусства, критикой, портреты Крамского более, чем другие чьи, отвечают требованиям времени; Третьяков не мог о нем не знать. Возможно свидетельство — характер просьбы , Третьякову также известно, что Крамским несколькими годами раньше исполнен монохромный соусом портрет Гончарова. Первые письма, которыми они обмениваются, сдержанные, немногословно-деловые — характеры: купец, предприниматель, привыкший добиваться задуманного, и художник, который себе цену знает и не намерен задохнуться от счастья, что дождался выгодного заказа; оба внутренне тянутся друг к другу, обстоятельствами историческими! Крамской спешит за границу Гончаров же предпочел отложить работу до его возвращения, «потому, как он сказал, что надеется к тому времени сделаться еще лучше» ; попутно Крамской сообщает без примечаний, что его цена за такой портрет — пятьсот рублей серебром. Третьяков просит отложить поездку «Мне очень хочется поскорей иметь портрет» ; Перову он платит за такой триста пятьдесят рублей, но согласен и на пятьсот.

Но Крамской покорнейше просит потерпеть до его возвращения, он обещает приложить все старания, чтобы портрет был достоин галереи. Оба выдержали характер, оба, кажется, довольны собой и друг другом, оба надеются вскоре познакомиться лично. Они знакомятся в конце 1869-го или в начале 1870 года. Несколько писем 1870 года — все еще о портрете Гончарова: Иван Александрович отлынивает, ссылается на нездоровье, на дурную погоду, успокаивает Крамского, что сам будет нести ответственность перед Третьяковым, убеждает Третьякова, что деятельность его «не так замечательна, чтобы стоило помещать его портрет в галерее», наконец вроде бы соглашается, назначает художнику день и час, но накануне спешно извещает, что не совсем здоров «и в будущем не обещает». Крамской огорчен: «Мне очень жаль, что упущен случай для меня сделать что-нибудь для вашей галереи...

Нет, не приятельские оба не из тех «ларчиков», что просто открываются — деловые пока: Крамской выполняет некоторые поручения Третьякова. Скоро, убедившись, что лучшего советчика и посредника не найти, Третьяков предложит без обиняков: открывается выставка в Академии, а я в Петербург не поспею, буду очень благодарен вам, Иван Николаевич, если сообщите, не явилось ли на ней чего-либо замечательного — в устах Третьякова доверие необычайное!.. С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва. Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели.

Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете. Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова.

Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1. Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова? Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий...

Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим».

Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу. Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет.

Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать...

И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел. Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К.

Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу.

И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен... Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны.

Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял.

Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью». Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то...

Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя.

Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи». После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!..

Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать.

Гриша встрепенулся. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак. Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь.

Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Созидает Вавилон?

И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Гриша помолчал. Каменский тоже помолчал. Но и египтяне — люди, а не бог, и кони их — плоть, а не дух. И, подняв глаза на Гришу, прибавил: — И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело… Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза.

И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, — только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно… Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал. Вы не читали? Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе.

Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту. Он помолчал и вдруг с трудом выговорил: — А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть… — С удовольствием, — ответил Каменский. Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз.

Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его… и выйдет неловкость, неприятность, которая испортит все настроение. Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко… да даже если бы и хотелось и он сел, вышло бы все-таки что-то фальшивое. За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов.

Он постоял, подумал, послушал жаворонком и тихо добавил: Ты исполнишь меня радостью пород лицом твоим! Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал и детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина… «Как жить? И чтоб и другим было так же? Как жить? Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей… VI — Откуда так стремительно? Гриша остановился среди поляны и поднял голову.

По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги. Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на се плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их: однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку. Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу. Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы.

Гриша улыбнулся, — Ведь нот, — сказал он томом Каменского.

Николай Олигер «Дачный уголок»

IV Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он, образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты… простую, удобную и оригинальную. Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца».

В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев — «жидовскими мордами», остальных — болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться с студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным, — ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши ватой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк в глазах Гриши.

Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов, там, где местность еще более возвышалась над долиной.

Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе и ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши.

Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», — думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу.

Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь.

В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный запах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами.

А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава… Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие.

На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к Тебе, Боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес…» — Что это такое? В середине его были письма «Дорогие братья во Христе Алексей Александрович и Павел Федорыч…» — начиналось одно из них , бумажки с выписками… На одной было начало стихотворения: Долго я Бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел — не увижу ли Бога… На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности…» Ласточка с щебетаньем влетела в сенцы и опять унеслась стрелою на воздух. Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе.

Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица — и все это вдруг показалось чужим и далеким… Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделана из обрубков полен и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла — старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы — бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом.

Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес…» — Что это такое? В середине его были письма «Дорогие братья во Христе Алексей Александрович и Павел Федорич…» — начиналось одно из них , бумажки с выписками… На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел — не увижу ли бога… На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности…» Ласточка с щебетаньем влетела в сенцы и опять унеслась стрелою на воздух.

Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица — и все это вдруг показалось чужим и далеким… Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла — старое драповое пальто.

На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы — бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола — и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем.

Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком… Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим… Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату.

Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал.

На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми — пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже — из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим!

Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол… Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами…» — читал он отмеченные карандашом слова последней вечери Христа с учениками. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены.

А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната — светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя… Я открыл имя твое человекам… Соблюди их во имя твое!.. Гриша смущенно захлопнул книгу. Что это значит?

Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. Гриша встрепенулся. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак.

Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи.

Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Созидает Вавилон?

И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Гриша помолчал. Каменский тоже помолчал.

Ульяновск Контактные данные для Роскомнадзора и государственных органов «Фонтанка» — петербургское сетевое издание, где можно найти не только новости Петербурга, но и последние новости дня, и все важное и интересное, что происходит в России и в мире. Здесь вы отыщете наиболее значимые происшествия, новости Санкт-Петербурга, последние новости бизнеса, а также события в обществе, культуре, искусстве.

И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами. Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы.

После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять? Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду. Ну как хочешь. Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки.

Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее. Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет. Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу. Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке.

Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва. Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку. Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы. Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками. Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака.

Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного. Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень. И я давно знал, что ты любишь меня. Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только?

Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю. Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника. Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо.

А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу. Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса. Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе. Ну, хорошо… Я буду вместе с вами. Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть.

И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез. От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника. То, что там казалось таким резким и вызывающим отчаяние, здесь постепенно теряло свою остроту, бледнело, как минувшее сновидение. Положила голову на плечо Кулаковского и незаметно задремала, — как ребенок. Грудь дышала ровно. Не заметила, как Кулаковский осторожно целовал ее в губы и в шею, над низким воротом.

Когда очнулась, несколько мгновений смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, ничего не помнила. Кулаковский негромко сказал ей: — Пора идти, милая… — Ах, да… Зачем? Опять вернулись прежние тревоги; но уже не так холодили душу, и не было прежнего ужаса, а только маленький, обыденный страх, такой мелкий и неприятный. Хотелось поскорее побороть его. Непенин встретил их на балконе. Отлежал одну щеку, и она пошла неровными красными полосами. И все было, как всегда: пыхтящий никелированный самовар, свежее печенье, которое привез из города хозяин, вазочки с вареньем.

А я было хотел уже один приниматься. Боялся, что самовар остынет. Вера Ивановна мимо чайного стола прошла в спальную и остановилась там перед зеркалом, отдернув у окна драпировку. С прозрачного стекла смотрело лицо, — такое же, как всегда, но с едва заметным лихорадочным румянцем и темными тенями под глазами. Лицо хранило тайну, — и Вера Ивановна облегченно вздохнула. Он ничего не заметит. На балконе заняла свое обычное место, у самовара.

Спросила Кулаковского: — Вам какого варенья? Есть очень хорошее апельсиновое. Или вы, как всегда, землянику? Принимая блюдечко, взглянул на Веру Ивановну и слегка, одними уголками губ улыбнулся поощрительно. Значит, — тоже боялся, как бы не выдала себя. За нее боялся. И она сама не думала, что это будет так просто.

Словно не произошло ничего особенного. Может быть, и в самом деле — ничего? Непенин, в промежутках между глотками горячего чаю, говорит о новой даче. Все думал: не повернуть ли фасад так, чтобы верхний балкон смотрел на запад, а не юго-восток? Тогда за вечерним чаем всегда было бы солнце. Кулаковский не одобрил проекта. С дороги испортится вид.

Всю постройку придется переделывать. Ну ладно. Пусть будет по-старому. А то я страшно беспокоился. Ей Богу, даже спал плохо. Кулаковскому он верит, — тем более, что тот очень редко высказывает свои мнения серьезно. По большей части, только подсмеивается или шутит.

И сейчас опять уже Кулаковский принимается рассказывать какой-то двусмысленный анекдот, в котором фигурирует в качестве дополнительных аксессуаров и новая дача, и повороченный на запад балкон. Непенин смеется сочно и заразительно. Ты слышала, мамочка? Вера Ивановна тоже смеется. Ей весело, без удержу весело. И когда вечером, после двух партий в стуколку, мужчины идут купаться, она заботливо снабжает обоих мохнатыми простынями и напоминает мужу: — Ты не сиди долго в воде. Тебе вредно.

А передавая простыню Кулаковскому, незаметно задерживает его руку в своей и жмет его пальцы. И всегда будет так, — и здесь нет ничего особенного, потому что все так делают. И разве муж сегодня не так же счастлив и доволен своей жизнью, как вчера и много дней тому назад, когда ничего еще не было? В детской ждала нянька. Нужно поставить Ниночке клизму, а такую важную операцию Вера Ивановна не решается доверять прислуге. Сделала все, что следовало, вымыла себе лицо и руки пенистым, душистым мылом и прилегла на кушетку с книжкой в руках. Но читать не хотелось.

Смотрела поверх страниц, видела что-то в беловатых тенях комнаты и бессознательно улыбалась. IV Появились грибы: хорошие белые и красные, с круглыми крепкими шляпками и мясистыми ножками; темные, словно загоревшие, масленки; волнистые, ярко желтые лисички; солидные серые обабки. Дня три подряд шел мелкий, теплый дождь, — грибной, — а потом сильно пригрело солнце, и тогда особенно весело и дружно полезли из лесного перегноя разноцветные головки. Обабки у старых пней поднялись целой щеткой и их почти не брали: искали белых. Непенин умилялся. Такого маринада даже и у архиерея не попробуешь. И главное — произведение собственных рук.

Все свободное время проводил теперь в лесу, с берестяной корзиночкой в руках, а по праздникам водил с собою Кулаковского. Ходила, конечно, и Вера Ивановна, хотя Непенин решительно заявил, что никаких способностей к этому спорту у нее не имеется. А для грибного дела нужна аккуратность. Ни одного кустика пропустить нельзя. Думаешь, что тут нет ничего, а поройся — и найдешь… Хороший молодой грибок никогда сверху не увидишь. Да и Кулаковский тоже — одного с тобой поля ягода. У меня одного — полная корзина, а у вас у обоих вместе — даже донышко не покрыто.

Кулаковский скромно оправдывался. Непенин забирался куда-нибудь в самую глушь, — «где еще бабы не истоптали», — и только изредка подавал голос, а Кулаковский, в это время ставил пустую корзину на землю и целовался со своей спутницей. Вера Ивановна все сильнее чувствовала потребность в его ласках. Прежде тревожилась, раздумывала, и эта тревога временами была острее наслаждения, — но чем дальше шло время, тем теснее и необходимее становилась эта, как будто случайно возникшая, связь. Неделя тянулась в томительном ожидании, а праздник наступал, как желанный и радостный день. В этот день хотелось возместить все, чего не хватало без Кулаковского. Иногда уже гостю приходилось говорить, останавливая ее порывы: — Будь осторожнее.

Он заметит. Но ведь он грибы ищет. Какое ему дело до нас? Сначала таилось еще нечто вроде жалости к мужу. Как будто была ему нанесена незаслуженная обида. Но он не видел и не чувствовал этой обиды, по-прежнему сытно ел и хорошо спал. Может быть, это всегда так бывает, я не знаю.

Но страшно подумать, что, если бы я не встретила тебя, я так и не поняла бы никогда настоящей любви, настоящего счастья. В Кулаковском все-таки заговаривала ревность. Это необходимо. Выбирался из лесной чащи Непенин, со сбитой набок шляпой, весь в сухих листьях и в паутине, красный и задыхающийся. Двенадцать белых — и все красавчики, один к одному. А у вас? Гордый своим непревзойденным искусством, заглядывал к ним в корзину.

Ну, пойдемте теперь к мельничному бору. Там обабки хорошие. Это уже гриб видный. Всякий ребенок разыщет. Запинаясь за выступающие из земли корневища, шли плохо наезженной лесной дорогой к мельничному бору. И, пока Непенин был близко, молчали или вяло говорили о чем-нибудь совсем неинтересном и ненужном. А удаляясь, Непенин слышал за своей спиной веселый говор и смех.

Но она инстинктивно не переходила границы, за которою начинается явная опасность. Пусть он подозревает. Все мужья подозревают своих жен. Но где доказательства? Их он никогда не получит. Она уверена в этом. В крайнем случае, она всегда сумеет убедить его в своей правоте.

Один раз Непенин случайно вышел на полянку, где были его гость и жена, раньше, чем его ждали. И успел заметить, что Кулаковский держит жену за руку и нашептывает ей что-то на ухо, а она, смеясь, наклонила голову, почти лежит на его плече. В первую минуту даже не обратил на это внимание, — так это было для него ново и неожиданно, — потом захолонуло сердце. Посмотрел угрюмым, неподвижным взглядом и сказал сухо: — Пора домой. На обратном пути Кулаковский тоже хмурился и с досадой кусал усы, стараясь идти подальше от Непенина, в стороне от дороги. Вера Ивановна была спокойна, смотрела ясно и невинно. Непенин всю дорогу молчал.

Кулаковский в этот день скоро уехал в город, а вечером муж устроил Вере Ивановне сцену. Широкими шагами ходил взад и вперед по тесной спальне, натыкался на мебель, и сбивчиво, путая слова и запинаясь, говорил. Жена сидела у зеркала и причесывалась на ночь. Конечно, он — мой товарищ и твой хороший знакомый, но все-таки это мне не нравится. Ты не знаешь его взглядов на женщин. Он циник, говорю тебе, что он циник. И для него нет ничего святого.

Ты не ребенок, ты должна понимать, что среди леса он держит тебя за руку вовсе не для того, чтобы поздороваться. Он не может относиться к женщине с уважением. Он не умеет. И ты обязана вести себя с ним более сдержанно. Вера Ивановна отделила спереди, у лба, длинную прядь волос и, не спеша, накручивала ее на папильотку. Приколола закрученную прядь шпилькой и взялась за следующую. Нагнулась близко к зеркалу и прищурилась.

Кажется, есть лишняя морщинка. Нужно будет зимой делать массаж. Непенин, нетерпеливо поворачиваясь на каблуках, долго ждал ее ответа. Ты слышала, я полагаю? Она повернулась к нему, приподняла брови. А тебе еще мало? Ты хочешь, чтобы на всех перекрестках кричали?

Ты, кажется, слишком много портвейна выпил за обедом. Иначе я не могу объяснить… Нельзя же допустить, в самом деле, чтобы ты так мало уважал меня… Кажется, за все время нашего супружества я не подала никакого повода. Ты сам — грязный человек. Я знаю, куда ты в городе таскался по ночам вместе с Кулаковским. Только, пожалуйста, не меряй всех на свой аршин и не оскорбляй меня. Непенин вынул платок и с рассчитанной медлительностью обтер себе лоб, хотя совсем не было жарко. Но, когда покончил с этим делом и спрятал платок в карман, все еще не придумал, что ответить.

Очень это трудно — говорить с женщинами о чем-нибудь важном. Они относятся ко всему как-то особенно, не по-мужски, и, поэтому, трудно втолковать им самую простую истину. Но я говорю тебе, как твой старший и более опытный товарищ. Я не спорю. Я стерплю. А с Кулаковским, все-таки, веди себя сдержаннее. Может быть, это не будет… смешно.

Я уверен, что нет пока еще никакого серьезного повода, — и, кроме того, при всех его недостатках, он, все-таки, прекрасный человек и мой старый друг. У меня болит голова от твоих глупостей. Когда легли спать, Непенин обнял жену и попытался было извиниться, но Вера Ивановна повернулась к нему спиной и, по-видимому, очень скоро уснула; а сам Непенин долго лежал на спине, смотрел в потолок широко открытыми глазами и тяжело вздыхал. С этого вечера прежние привычные отношения между мужем и женой, как будто, несколько испортились. Непенин чувствовал себя неспокойно и старался поменьше оставлять жену наедине с воскресным гостем. Вера Ивановна нервничала, заставляла мужа терзаться одновременно ревностью и раскаянием. Раскаяние все росло и скоро сделалось сильнее всех остальных чувств.

Раньше было так удобно жить, и так ласкова была жена, весел и разговорчив Кулаковский. Может быть, он и в самом деле иногда позволял себе по отношению к Вере Ивановне что-нибудь лишнее. Но разве это так уже важно? Ведь это ничему, совершенно ничему не мешает. Все шло хорошо и гладко. А теперь, если все пойдет и дальше так же, как идет сейчас, то станет совсем уже неудобно жить. Нет, пусть лучше будет по-старому.

Принимал твердое решение, но, когда встречал горящий взгляд Кулаковского, устремленный на жену, или слышал случайно его страстный полушепот, — терзался ревностью и следил неотступно, как тень. Я говорил тебе, что нельзя так открыто… Толстый догадывается. Вера Ивановна пожимала плечами. Ему надоест, и он сам убедит себя, что все обстоит благополучно. Иногда Непенин, в качестве соглядатая, навязывал вместо себя — Ниночку, надеясь, что Кулаковский не решится предпринять что-нибудь при ребенке. Но добился этим только того, что Вера Ивановна окончательно возненавидела болезненного уродца. Ниночка смотрела любопытными, ничего не понимающими глазами на их поцелуи и, должно быть, это ей нравилось, потому что иногда она просила Кулаковского поцеловать и ее.

Вера Ивановна грубо отталкивала ее прочь. Когда не было поблизости Непенина, она становилась грубой — словно стряхивала с себя какие-то надоедливые путы. При Кулаковском можно было говорить то, что думалось, и делать то, что хотелось, — и когда он, в свою очередь, бывал так же прост и грубоват, то это не обижало, а радовало. Я хотела бы быть твоей женой. Так скучно всегда видеть рядом с собой лишнего человека, чувствовать, что зависишь от него на каждом шагу. Муж не согласится, да и семейное счастье хорошо только в мечте. Если мы женимся, то, в конце концов, начнем обманывать друг друга так же точно, как теперь обманываем Непенина.

Это тоже скучно. А сейчас нас связывает только любовь, потому что я люблю тебя, как никого еще не любил. Я думал, видишь ли, что это будет самый обыкновенный маленький роман, — но ты умеешь привязывать. И она, счастливая, радостно смотрела на него лучистыми глазами. Ей нравилось всецело повиноваться ему, — и в то же время нравилось повелевать без принуждения и просьб, одной силой страстной любви. Ничего подобного не давал ей муж. Он только смотрел на нее своими рабскими и похотливыми глазами, мог быть только трусливым рабом и тупоумным деспотом.

Иногда она спрашивала. Сейчас — хорошо, а дальше будет или лучше, или хуже, пока все не кончится само собою. Но такой ответ не удовлетворил ее. V Осень наступила дождливая, холодная, с сырыми, промозглыми туманами и леденящим ветром, — в город пришлось переехать раньше предположенного времени. Непенин схватил бронхит, и Вера Ивановна каждый вечер мазала ему бок какою-то пахучей и липкой белой мазью. Ниночка тоже кашляла, похудела и побледнела больше прежнего. Один Кулаковский, несмотря на осенние туманы, был свеж и здоров, как всегда, звучно смеялся, показывая белые зубы, и с прежней аккуратностью до самого отъезда с дачи ходил купаться на речку.

Уложили на три больших воза дачные пожитки и под мелким моросящим дождем повезли их на станцию. Потом начались нудные, надоедливые хлопоты на городской квартире: вешали драпировки и гардины, стлали ковры, расставляли мебель, ссорились с управляющим по поводу дымящих печей и неисправного водопровода. Радостное лето осталось позади. Среди всяких хлопот и домашних волнений Вера Ивановна похудела и осунулась. Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял.

Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке. Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать. Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку. Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие. С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку. А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике.

Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью. Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой. Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо. В банке не дали давно обещанного повышения.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий