На дачу выезжали в конце апреля – начале мая и возвращались в город в конце сентября. На даче для детей на ночь и родителей на сайте РуСтих Сказки.
Живые мощи: краткое содержание и анализ рассказа И. С. Тургенева
- Теплым вечером ближе к ночи друзья подходили к волге
- Николай Олигер. Рассказ «Дачный уголок»
- СЧАСТЬЕ ПРИХОДИТ КОГДА ЕГО НЕ ЖДЕШЬ! ЖИЗНЬ на ГЛУХОМ ХУТОРЕ в ЛЕСУ. №268 - YouTube
- Любые данные
- Вариант 3, задание 16 - ЕГЭ Русский язык. 36 вариантов | ЕГЭ Русский вместе | Дзен
- На даче — рассказ И.А.Бунина
Объявления по запросу «доисторический мир росмэн» в Санкт-Петербурге
На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами. Новости сайта , телеканалов ''Россия 24'' и ''Россия 1''. Свежие новости Москвы на сегодня и завтра. Какое метро откроют, какими будут «Лужники».
Теплым вечером ближе к ночи друзья подходили к волге
И мальчики продолжали с напряжением всматриваться в море. А дело заключалось в том, что недавно в Одессу тайно приехал из-за границы, из Кракова, представитель Центрального Комитета с директивами от Ульянова-Ленина относительно выборов в Четвертую Государственную думу. Вот уже в течение недели этот представитель делал доклады о политическом положении, каждый день выступая на районных партийных собраниях. Сегодня его ждали на хуторке. Для большей осторожности его должен был привезти с Ланжерона на своей шаланде молодой рыбак Аким Перепелицкий. Облака понемногу гасли. Море темнело. Яхты прошли мимо и скрылись из глаз.
Рыбачьих парусов стало заметно меньше. Далеко в Аркадии, на гулянье, играл духовой оркестр, и ветер приносил оттуда звуки труб и глухие вздохи турецкого барабана. А шаланда Акима Перепелицкого все не показывалась. Закрыть Вдруг Гаврик ее увидел: — Вот она, вот! Парус показался совсем не там, откуда его ждали. Шаланду ждали со стороны Ланжерона, а она подходила со стороны Люстдорфа. Вероятно, из предосторожности Аким Перепелицкий сначала провел ее далеко морем до самого Люстдорфа, а уже там повернул назад, к даче Ковалевского.
Теперь шаланда была совсем близко. Ее гнал попутный ветер, и она, прыгая с волны на волну, быстро бежала прямо к берегу. В шаланде находились двое. Один, развалившись на корме, держал под мышкой румпель.
Прости, прости в последний раз! Прости, листков твоих приятное шептанье, И вы простите, имена, На твердой сей коре рукой любви сплетенны. Пугает только птиц; все мимо пролетают; Пастушки с песнями нейдут к тебе под сень, Но встречи тщательно с тобою избегают. Лишь горлица одна, в отчаяньи, в тоске, Лишась подруги сердцу милой, С печалию твоей сливает глас унылой; И эхо вдаль несет ее протяжный тон… Я сам, величие твое воображая И дни счастливые протекши вспоминая, Со вздохом испускаю стон.
Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми - пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже - из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол... Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами... Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната - светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя... Я открыл имя твое человекам... Соблюди их во имя твое!.. В чем вы извиняетесь? Да вот залез в ваши книги, - ответил Гриша небрежно. Так что ж тут дурного? Я говорю, взял вашу книгу... Что это значит? Как это значит? Да так. Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. Что это вы покупали? А вот луку немного и хлеба. И Каменский опустил мешок на землю. Гриша встрепенулся. Нет, нет, вы сначала разведите. Успеется, - отозвался Каменский. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак. Ну-ка попробуйте! Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Да вы потише! Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Вы живете только с матерью? Нет, и отец часто приезжает, - поспешно ответил Гриша, поднимая запотевшее и возбужденное лицо. Он что же - все города украшает? Как города украшает? Строит дома богатым людям? Созидает Вавилон? Ах, вот что... Если хотите, да. Ну, этого-то я не хочу! И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Да, - сказал он задумчиво. Он только что кончил курс... Теперь служит... Так, - сказал Каменский. А вы тоже думаете этим заняться? Гриша помолчал. Не знаю, - сказал он тихо. Каменский тоже помолчал. Это хорошо, что не знаете, - сказал он почти строго и стал задумчиво глядеть вдаль. Но и египтяне - люди, а не бог, и кони их - плоть, а не дух. И, подняв глаза на Гришу, прибавил: И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело... Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза. Я испытал это на себе, - опять заговорил Каменский. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей , которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, - только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно... Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал. А про Египет, - спросил он наконец, - это чьи слова? Вы не читали? Завтра воскресенье, - сказал он, - мы не будем работать. Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе. Во сколько? Когда хотите. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту. Непременно приду! Он помолчал и вдруг с трудом выговорил: А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть... С удовольствием, - ответил Каменский. Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его... Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко... Ну, - сказал он как можно спокойнее, когда Каменский вышел из избы с глиняной миской и ложкой в руках, - мне необходимо домой... Сегодня, знаете, брат и отец приедут... Так мне необходимо... До вечера, значит? До свиданья, до вечера! За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов. Как хорошо! Ты исполнишь меня радостью пород лицом твоим! Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал и детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина... И чтоб и другим было так же? Как жить? Но все было смутно и непонятно. Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей... Откуда так стремительно? Гриша остановился среди поляны и поднял голову. По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги. А вас, Марья Ивановна, почему это интересует? Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на се плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их: однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку. Как жарко! И работы сегодня была такая масса! Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу. А кто же вас заставляет являться? Вот мило! Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы. Гриша улыбнулся, Ведь нот, - сказал он томом Каменского. А что же прикажете делать? Пахать, - ответил Гриша полушутя, полусерьезно. Вовсе не новость. Марья Ивановна посмотрела куда-то вдаль и легонько вздохнула: Это хорошо в теории, а не на практике. А вы не отделяйте теории от практики! На балконе завтракала Наталья Борисовна. Игнатик приехал! Гриша промолчал и сел за стол. На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые oогурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы.
Вода мягко, упруго сжимала и качала тело, и приятно было чувствовать под ногами жесткий песок и раковины... А наверху уже припекало. Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало. С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы. Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике. Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями. Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра. Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом. Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени. В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы. Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны: Гарпина! Гриша лениво поднялся с места. Ну, что тебе? Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом. Ах, какой ты, брат, невежа! Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы», И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка - что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину. Гарпина сейчас: едет в город, - сказала она, - не нужно ли тебе чего?.. Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий. Будь добра, поскорее! Ну, ты невозможен, наконец! Ты, например, даже ничего не сообщил мне о нем... Ты сама его видела. Что же я могла видеть в десять минут, когда человек брал заказ? Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали. Но ведь и я хожу к нему только третий день. Но все-таки? Обыкновенный толстовец. Ну, словом, позови его, пожалуйста, к нам сегодня вечером. Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел. И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина. Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, приклоняла свою черную головку к его плечу. Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша - марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. Что это вы так рано? По грибы, - ответила профессорша, а профессор, силясь улыбнуться, прибавил: Дачей нужно пользоваться. Ах, какие скучные! На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли. И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась. Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами. А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты... Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев - «жидовскими мордами», остальных - болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным - ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. Что ж, и терпентин на что-нибудь полезен, - сказал он однажды словами Пруткова, когда зашел разговор о толстовцах и толстовском учении, - этой «доморощенной философии самоучки с недисциплинированной головой». И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни. Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов , там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Вот и келья под елью! Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему. Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Алексей Александрович! Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава... Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес... Странный человек! На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел - не увижу ли бога... На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности... Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица - и все это вдруг показалось чужим и далеким... Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла - старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы - бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола - и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком... Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело , пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим... Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми - пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже - из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол... Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами...
Николай Олигер «Дачный уголок»
ЕГЭ Русский вместе. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. О сервисе Прессе Авторские права Связаться с нами Авторам Рекламодателям Разработчикам. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами.
Что такое синтаксический разбор предложения?
- Россияне кипят от злости: с 1 мая будут штрафовать за забор на даче или огороде
- Слайд 4 Краткое содержание Паустовский Северная повестьВо главе рассказа «Северная
- На даче — рассказ И.А.Бунина
- Синтаксический разбор предложения
- Специальные программы
Объявления по запросу «доисторический мир росмэн» в Санкт-Петербурге
Не подвижные гладкие бл стящие точно выреза ные из зеленой жести. Несмотря на раздвинутые полотняные занавески, свечи г рели ровным не мигающим пламенем. Было душно и чу ствовалось что в нагретом наэлектризова ном воздухе медленно надвигалась ночная гроза. Пахло медом цв тущей липой. Куприн nina baсlanova Высший разум 438255 3 месяца назад Июльский вечер на даче. Просторная новая теРраса дачи была ярко освещЕна лампой и четырьмя канделябрами,! Старый липовый сад,! Только листья сИрени,! Несмотря на раздвинутые полотняные занавески, свечи гОрели ровным немигающим пламенем. Пахло мёдом,!
Мы жили в этом селе всего только через один дом от детей.
И, конечно, мы тоже вместе с другими соседями старались помочь им, чем только могли. Они были очень милые. Настя была как золотая курочка на высоких ногах. Волосы у нее, ни темные, ни светлые, отливали золотом, веснушки по всему лицу были крупные, как золотые монетки, и частые, и тесно им было, и лезли они во все стороны. Только носик один был чистенький и глядел вверх попугайчиком. Митраша был моложе сестры на два года. Ему было всего только десять лет с хвостиком. Он был коротенький, но очень плотный, лобастый, затылок широкий. Это был мальчик упрямый и сильный. Мужичок в мешочке, как и Настя, был весь в золотых веснушках, а носик его чистенький тоже, как у сестры, глядел вверх попугайчиком.
После родителей все их крестьянское хозяйство досталось детям: изба пятистенная, корова Зорька, телушка Дочка, коза Дереза, безыменные овцы, куры, золотой петух Петя и поросенок Хрен. Вместе с этим богатством досталась, однако, детишкам бедным и большая забота о всех этих живых существах. Но с такой ли бедой справлялись наши дети в тяжкие годы Отечественной войны! Вначале, как мы уже говорили, детям приходили помогать их дальние родственники и все мы, соседи. Но очень что-то скоро умненькие и дружные ребята сами всему научились и стали жить хорошо. И какие это были умные детишки! Если только возможно было, они присоединялись к общественной работе. Их носики можно было видеть на колхозных полях, на лугах, на скотном дворе, на собраниях, в противотанковых рвах: носики такие задорные. В этом селе мы, хотя и приезжие люди, знали хорошо жизнь каждого дома. И теперь можем сказать: не было ни одного дома, где бы жили и работали так дружно, как жили наши любимцы.
Точно так же, как и покойная мать, Настя вставала далеко до солнца, в предрассветный час, по трубе пастуха. С хворостиной в руке выгоняла она свое любимое стадо и катилась обратно в избу. Не ложась уже больше спать, она растопляла печь, чистила картошку, заправляла обед и так хлопотала по хозяйству до ночи. Митраша выучился у отца делать деревянную посуду: бочонки, шайки, лоханки. У него есть фуганок, ладило длиной больше чем в два его роста. И этим ладилом он подгоняет дощечки одну к одной, складывает и обдерживает железными или деревянными обручами. При корове двум детям не было такой уж нужды, чтобы продавать на рынке деревянную посуду, но добрые люди просят, кому — шайку на умывальник, кому нужен под капели бочонок, кому — кадушечку солить огурцы или грибы, или даже простую посудинку с зубчиками — домашний цветок посадить. Сделает, и потом ему тоже отплатят добром. Но, кроме бондарства, на нем лежит и все мужское хозяйство, и общественное дело. Он бывает на всех собраниях, старается понять общественные заботы и, наверно, что-то смекает.
Очень хорошо, что Настя постарше брата на два года, а то бы он непременно зазнался, и в дружбе у них не было бы, как теперь, прекрасного равенства. Бывает, и теперь Митраша вспомнит, как отец наставлял его мать, и вздумает, подражая отцу, тоже учить свою сестру Настю. Но сестренка мало слушается, стоит и улыбается… Тогда Мужичок в мешочке начинает злиться и хорохориться и всегда говорит, задрав нос:— Вот еще! Так, помучив строптивого брата, Настя оглаживает его по затылку, и, как только маленькая ручка сестры коснется широкого затылка брата, отцовский задор покидает хозяина. И брат тоже начинает полоть огурцы, или свеклу мотыжить, или картошку сажать. Да, очень, очень трудно было всем во время Отечественной войны, так трудно, что, наверно, и на всем свете так никогда не бывало. Вот и детям пришлось хлебнуть много всяких забот, неудач, огорчений. Но их дружба перемогла все, они жили хорошо. И мы опять можем твердо сказать: во всем селе ни у кого не было такой дружбы, как жили между собой Митраша и Настя Веселкины. И думаем, наверное, это горе о родителях так тесно соединило сирот.
Ладило — бондарный инструмент Переславского района Ивановской области. Здесь и далее примеч. Рассказ, правда, не столько о сирени, сколько о прекрасной женщине, умеющей любить. У каждого, наверное, в жизни было немало больших и разных неудач. А вот относиться к ним с весёлым лицом, надо учиться. У кого? У классиков и у природы…. Зацвела сирень… Получаю слегка ироническую весточку — «Отцвела черемуха, зацвела сирень…. Ждем новой мини-саги». Сага — это серьёзно.
Но сирень, её красота и благоухание, как бы подсказывают эпичность стиля, а главное — желание пригласить вновь читателей в мой парк… Медленно иду по аллеям сирени. На этой стороне аллеи — царство многоцветия, торжество розового, лилового, густо фиолетового… Сиреневым цветом, в обычном понимании, называют лиловый цвет с чуточку бледный розовым отливом. Эти душистые, нежные маленькие цветочки, собранные в гордые грозди получили своё название, как гласят одна из легенд, от нимфы Сиринги. Девушка была строга. Многие боги и сатиры не раз домогались её. Спасаясь от преследований, девушка превратилась в кустарник. Каждой весной кустарник дарил прохожим необыкновенные пышные цветы, которые радовали глаз и заполняли округу пьянящим ароматом. Так в память о красавице нимфе кустарник назвали сиренью. Сирень стала настолько любимым цветком, что ей посвящали свои рассказы, стихи писатели и поэты. Художники дарили всему миру удивительной красоты живописные полотна.
Срываю веточку, вдыхаю чуть с горчинкой аромат, и память уносит в заоблачные дали… С какой надеждой в школьные годы перед экзаменами искали пятилепестковое «счастье». Время неумолимо. Но вдруг из какого-то уголка памяти всплывают стихи С.
В прошлом мой собеседник оказывается был учителем рисования. Уйдя на пенсию, нашёл работу, связанную с озеленением. Здесь так хорошо дышится. Иногда напеваю. Вспоминаю стихи, разные были — небылицы. Хотите, расскажу вам легенду о белой сирени? Естественно я охотно согласилась.
Мы присели на скамейку. А легенда вот о чём: …. Цветы сирени пришли к нам тогда, когда Весна согнала снег и высоко подняла Солнце. Солнце встретилось с Радугой. Весна стала, смешивать лучи солнца с цветами Радуги. И там, куда падали такие солнечные лучи, распускались жёлтые, оранжевые, красные, синие и голубые цветы. Когда же Весна достигла севера, у неё остались только лиловые и белые цвета. Тогда Весна перемешала солнечный луч и лиловый цвет радуги и бросила их на маленькие кустарники, которые покрылись сиреневыми цветами. Наконец у Весны остался один белый цвет. Она щедро рассыпала его на землю, а из него получилась белая сирень.
Рабочий поднялся: — Нужно работать. Спасибо, что с интересом прослушали. Такая приятная встреча. А про себя подумала — «Не зря я пятилистник проглотила». Возвращалась домой с яркими впечатлениями и воспоминаниями… Аромат белой сирени напомнил мамины любимые духи — «Белая сирень». Папа всегда дарил их всем к 8 марта. А мы, до последних маминых дней, дарили ей эти духи на каждый день рождения. Скоро лето, отцветёт тогда сирень, вот и торопится она отдать нам своё великолепие. Поспешите, окунитесь в это море покоя и счастья, пока не закончился период цветения сирени… Анализ рассказа «Сирень» Тема первой любви — самая животрепещущая на мой взгляд из всех тем литературы. Здесь и чувства, и переживания, пьянящий аромат цветов и первые признания… Все это кружит голову, вдохновляет и приносит в скучную жизнь необъяснимый восторг.
Это прекрасное чувство живет во многих произведениях русской и зарубежной литературы , не оставляя никого равнодушным. Одним из многочисленных примеров произведений о любви является рассказ Ю. Нагибина «Сирень», в котором рассказывается о рождающихся чувствах между Верочкой Скалон и Сергеем Рахманиновым. Большую часть рассказа занимают события одного лета. Композиция рассказа четкая и ясная, в ней логично выделяются шесть частей: вступление о лете, «в котором все перепуталось», встреча Верочки и Сергея у сирени, раздумья героини и её разговоры с Рахманиновым, гадание, поездка на дрожках и заключение, похожее на пролог. Основная тема — любовь, — корреспондирует с названием текста. Нагибин сравнивает любовь Верочки и Рахманинова с сиренью, которая «зацвела вся разом, в одну ночь вскипела», а в конце пребывания главных героев в усадьбе завяла. Так и чувства Верочки и Рахманинова неожиданно вспыхнули и так же неожиданно закончились. Нужно отметить, что к образу сирени обращались и другие русские классики, такие, как И. Гончаров в романе «Обломов», где сирень стала символом увядающей любви Обломова к Ольге, и А.
Куприн в своем рассказе «Куст сирени», где сирень является символом единства и любви главных героев. Можно сказать, что и в рассказе Нагибина сирень тоже символична. Автор в своем повествовании использует сложные предложения и синтаксические конструкции с множеством деталей, чтобы точно описать все события лета. В этом проявляется художественное своеобразие стиля Нагибина, он мастерски описывает мелочи. Когда читаешь этот рассказ вслух, то слова Верочки читаешь не очень громко, с придыханием и паузами — автором умело показано вечно взволнованное состояние героини. Тон Рахманинова же более уверенный, при обращении к героям он использует саркастические, но все-таки милые прозвища: «Психопатушка», «Миссочка», «Тунечка». Все это подчеркивает доброту героев. Нагибин в своем произведении ставит перед нами несколько проблем: неразделенная любовь, взросление, мнение против чувств, непризнанность таланта. Из всех проблем, высказанных автором, меня больше всего волнует проблема «мнение против чувств». Я считаю, что Верочка предала любовь Рахманинова.
Она не боролась за свою любовь, не смогла пойти против устоев семьи. Любовь на расстоянии ослабила её чувства к Рахманинову, и этим она только терзала его. В итоге, спустя некоторое время она поняла, что скучает по Рахманинову и ей «стало печально и пусто в её богатом доме». Ей в противовес можно поставить образ шекспировской Джульетты, которая ради своей любви пошла на крайность. Но это уже другая история. Прочитав этот рассказ, возникает множество литературных ассоциаций, прежде всего с произведениями А. Первое «ассоциативное произведение» — «Евгений Онегин». Сон Верочки похож на сон Татьяны, да и судьбы героев Нагибина схожи с судьбами пушкинских персонажей, только в случае Рахманинова и Верочки последняя отказалась от своей любви. Второе «ассоциативное произведение», а точнее стихотворение — «Сожженное письмо». Эпизод, в котором Верочка сжигает все письма Рахманинова, напомнил мне об этом стихотворении.
Гори, письмо любви…». И во времена Пушкина, и во времена Нагибина, и в наше время тема любви и расставания является актуальной. В своем расскаже Ю. Нагибину удалось многое показать: и искреннюю влюбленность в лице Верочки, преданность и любовь со стороны Наташи, которая стала женой Рахманинова. Автор осудил стереотипное поведение и стереотипную судьбу в общем. В этом рассказе каждый найдет для себя что-то свое, может, увидит себя каком-то из персонажей. Кто-то и покритикует это произведение — но никто не сможет остаться равнодушным.
Могут ли же соседи привлечь владельца участка к ответственности за установку безвкусного забора по закону?
Этот вопрос задали юристу по земельным вопросам, Сергею Коломийцеву. По мнению эксперта, действующее законодательство четко определяет требования к заборам - их местоположение, высоту и другие технические параметры. Однако, к сожалению, в законе не прописаны понятия красоты и эстетики. Определения типа "эстетичный", "красивый", "приглядный" в законах об ограждениях отсутствуют. Следовательно, в настоящее время невозможно наказать соседа за то, что его забор портит общий вид улицы, с точки зрения законодательства, поясняет Коломийцев.
Классной пятницы
На даче его ждали длинный теплый вечер. Как использовать проверку пунктуации. Не нужно регистрироваться. Не нужно загружать файлов. Выберите действие, чтобы проверить пунктуацию и заглавные буквы в тексте. Подсвечиваются исправленные ошибки в тексте. В предложениях можно расставить запятые, двоеточие, точки. Шаланду ждали со стороны Ланжерона, а она подходила со стороны Люстдорфа. Вероятно, из предосторожности Аким Перепелицкий сначала провел ее далеко морем до самого Люстдорфа, а уже там повернул назад, к даче Ковалевского.
Разобрать предложение по членам
Чувствуете, это совсем не одно и то же. Почему второе предложение не допускает подобной трансформации? Потому что к счастью - член предложения, грамматически и по смыслу связанный с другим членом предложения. Если его исключить, структура меняется. В первом же предложении к счастью не является членом предложения.
Кроме того, оно грамматически не связано ни с одним из членов предложения. Следовательно, структура предложения не изменится, если вводное слово опустить. В русском языке многие слова могут употребляться двояко: и в качестве вводных слов, и в качестве членов предложения. Может быть, брат станет музыкантом.
Ты, верно, с Севера? Возможно, он позвонит сегодня. Видишь, мы не опоздали, ты напрасно волновалась. В некоторых случаях возможно двоякое толкование смысла предложения, например: Она, безусловно, права.
Хлопоты на даче. Женщины на даче летом. Отпуск на даче. Блондинка в огороде. На даче летом домашнее. Летний огород. Лето дача огород. Люди в огороде. Родительский дом в деревне. Счастье в деревне.
Родной дом. Счастье жить в деревне. Огород в деревне. Деревенский дом с огородом. Огород на даче. Деревенский домик с огородом. Дачницы на даче. Мужик в огороде. Бабы на даче. Русские дачи.
Приколы весенние работы в саду. Приколы о весенних работах на огороде. Майские хлопоты в огороде. Майские праздники огород. Бабушка в деревне. Бабушка у калитки. Бабушка у калитки в деревне. Старушка у забора. Белая Агафья Викторовна. Агафья белая художник картины.
Художница Агафья Викторовна белая. Галина Мельникова Патриаршие. Красивый сад в деревне. Деревенский дом с палисадником. Палисадник у дома в деревне. Деревенские домики с палисадниками. Летом на даче. Огород для детей. Дети летом на даче. Роберт Дункан «лето в деревне» картина.
Художник Robert Duncan. Лето - счастливая пора детства.. Картина в саду Роберт Дункан. Американского художника Роберта Дункана. Летняя жара заставила меня я устроил под высоким крестом. В Пензу вернулась жара. Лариса Шахворостова босиком. Босиком в деревне. Окно в деревне. Открытое окно в деревне.
Деревенское окно. Деревенское окошко. Москва слезам не верит фильм 1979 пикник. Москва слезам не верит фильм 1979 Гурин. Москва слезам не верит дача. Москва слезам не верит Меньшов в кадре на природе. Туманов агроном Андрей. Андрей Туманов дача. Туманов Андрей Садовод 6 соток. Туманов Андрей Владимирович его дача.
Пенсионеры на даче. Дачники на даче. Дачная амнистия. Дачник на участке. Человек рядом с домом. Девушка с газонокосилкой. Люди на даче. Прикольная дача. Грядки Лядова. Мидлайнер грядки.
Курдюмовские грядки. Пахать на даче.
Барыня показывала её лекарям, посылала в больницу, но лекари не знали, что за болезнь у Лукерьи.
Они пытались лечить, но безрезультатно. Лукерья совсем окостенела, и её привезли сюда, к родственникам. Василий потужил да и женился на другой.
Прошлой весной он приходил к Лукерье, разговаривал с ней. За Лукерьей присматривают добрые люди. Она привыкла к своему положению и считает, что некоторым людям ещё хуже живётся: тем, у кого нет пристанища или глухим, слепым.
Чтобы не впадать в мысленный грех, Лукерья приучила себя не думать и не вспоминать, а только смотреть и слушать. Иногда она читает молитвы, но нечасто, так как считает, что не нужно просить Бога ни о чём — он лучше знает, что ей нужно. Лукерья считала, что Бог её любит, потому что послал ей испытание.
На вопрос Петра Петровича, спит ли она, Лукерья ответила, что спит редко, но видит хорошие сны, во сне она всегда молодая и здоровая. Она рассказала барину о трёх своих снах: про Христа, про покойных родителей и про свою смерть. Когда Пётр Петрович стал прощаться, Лукерья попросила, чтобы он уговорил свою матушку хоть немного сбавить оброку со здешних бедных крестьян, так как у них мало земли.
Но все же искренность и тепло поздравительной открытки трудно заменить электронным сообщением со смайликами, — уверены в музее. На выставке представлены 42 тематические советские открытки из фондов Крымского этнографического музея. В Крымскотатарском музее культурно-исторического наследия 2 мая состоится музейный урок «Праздник Весны и Труда». Посетителям расскажут об истории празднования Первомая в России и мире, о значимости символа единства людей разных профессий.
Всевозможными акциями, конкурсами и развлечениями в честь праздника порадует посетителей Детский парк Симферополя. Многочисленные мероприятия для детей здесь будут проходить, начиная с субботы, 27 апреля. В этот день в парке запланирована анимационная программа под названием «Мафия». Ее начало в 12:00.
А в уже в 14:00 детвору ждет игровая программа «В гостях у царевны Несмеяны». В понедельник, 29 апреля, для детворы будет организован квест «Путешествие по древнему Китаю» 13:30 , а во вторник, 30 апреля, — мастер-класс «Китайские фонарики» 12:00. Вход на все мероприятия в Детском парке бесплатный.
На даче его ждали длинный теплый
Позвала: — Няня, возьмите Ниночку и идите домой. Да не забудьте смазать ей носик. Нянька с длинным желтым зубом поднимается, старая и мрачная, как макбетова ведьма. И, проходя мимо гостя, бормочет что-то невнятное своим шлепающим старушечьим шепотом. У нее всегда свои думы и слова, враждебные и чуждые всему, что ее окружает. Девочку она любит небрезгливо и искренно. Поэтому ей прощаются разные мелкие грубости и нарушения дисциплины. Кулаковский говорит ей вслед: — Следовало бы убивать всех стариков, перешедших за предельный возраст.
Они похожи на гнилые грибы. Портят землю и заражают воздух, а пользы от них никакой нет. Вы совсем не злой человек. Конечно, на это многое можно было бы ответить. Пусть он не думает, что она так уже глупа и только он один может развивать свои собственные теории. Но скучно говорить об этом. Хочется других слов, простых и ясных и глубоко проникающих в душу, а не бесследно скользящих по поверхности.
И даже не нужно слов. Вот, — молчать, полулежа на горячем песке и закрыв глаза, чтобы ослабленный солнечный свет розовой пеленой проникал сквозь опущенные веки. Лежать и чувствовать, что рядом бодро и сильное бьется другое сердце, — и чувствовать еще, что во всем мире сейчас есть, как будто, только одно сердце, — и оно бьется вот именно так, вздрагивая и замирая в истомных предчувствиях. Что-то щекочет шею, открытую над низким воротником платья. Может быть, сухая былинка. И обжигает кожу горячее дыхание. Открыть глаза?
Веки отяжелели, и все тело замерло, сделалось не своим, так что ощущается в почти болезненном напряжении каждый нерв, каждый мускул. Похоже на то, когда стоишь на краю глубокой пропасти и заглядываешь вниз. Чужие губы припали жадно, словно хотят напиться горячей крови сквозь тонкую кожу. И целуют, не отрываясь, и чужая рука обнимает вздрагивающие плечи. Что же будет? Невозможно… С усилием поднимается, садится и растерянными движениями трепещущих пальцев оправляет прическу. Две пары глаз встретились.
Одна — с темной тенью стыда и испуга в глубине лучистых голубых райков; другая — такая уверенная в себе, почти властная — и в то же время молящая. А губы говорят совсем другое: — Когда долго смотришь в небо — оно поднимается все выше и выше, и кажется, наконец, что сам отрываешься от земли и летишь кверху на больших белых крыльях. Возвратились домой, как всегда, рука об руку, и дорогой говорили о чем-то ничтожном. Вера Ивановна коротко, вскользь, поздоровалась с мужем и долго старалась не смотреть ему в глаза. Потом решилась. Это так просто. Непенин угощал диковинным салатом с раковыми шейками, сардинками и спаржей.
Было невкусно, но остро. Собственного изготовления. Шедевр, не правда ли? И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами. Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы. После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять?
Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду. Ну как хочешь. Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки. Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее.
Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет. Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу. Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке. Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва. Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку.
Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы. Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками. Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака. Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного.
Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень. И я давно знал, что ты любишь меня. Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только? Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю. Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника.
Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо. А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу. Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса.
Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе. Ну, хорошо… Я буду вместе с вами. Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть. И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез.
От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника. То, что там казалось таким резким и вызывающим отчаяние, здесь постепенно теряло свою остроту, бледнело, как минувшее сновидение. Положила голову на плечо Кулаковского и незаметно задремала, — как ребенок. Грудь дышала ровно. Не заметила, как Кулаковский осторожно целовал ее в губы и в шею, над низким воротом. Когда очнулась, несколько мгновений смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, ничего не помнила. Кулаковский негромко сказал ей: — Пора идти, милая… — Ах, да… Зачем?
Опять вернулись прежние тревоги; но уже не так холодили душу, и не было прежнего ужаса, а только маленький, обыденный страх, такой мелкий и неприятный. Хотелось поскорее побороть его. Непенин встретил их на балконе. Отлежал одну щеку, и она пошла неровными красными полосами. И все было, как всегда: пыхтящий никелированный самовар, свежее печенье, которое привез из города хозяин, вазочки с вареньем. А я было хотел уже один приниматься. Боялся, что самовар остынет.
Вера Ивановна мимо чайного стола прошла в спальную и остановилась там перед зеркалом, отдернув у окна драпировку. С прозрачного стекла смотрело лицо, — такое же, как всегда, но с едва заметным лихорадочным румянцем и темными тенями под глазами. Лицо хранило тайну, — и Вера Ивановна облегченно вздохнула. Он ничего не заметит. На балконе заняла свое обычное место, у самовара. Спросила Кулаковского: — Вам какого варенья? Есть очень хорошее апельсиновое.
Или вы, как всегда, землянику? Принимая блюдечко, взглянул на Веру Ивановну и слегка, одними уголками губ улыбнулся поощрительно. Значит, — тоже боялся, как бы не выдала себя. За нее боялся. И она сама не думала, что это будет так просто. Словно не произошло ничего особенного. Может быть, и в самом деле — ничего?
Непенин, в промежутках между глотками горячего чаю, говорит о новой даче. Все думал: не повернуть ли фасад так, чтобы верхний балкон смотрел на запад, а не юго-восток? Тогда за вечерним чаем всегда было бы солнце. Кулаковский не одобрил проекта. С дороги испортится вид. Всю постройку придется переделывать. Ну ладно.
Пусть будет по-старому. А то я страшно беспокоился. Ей Богу, даже спал плохо. Кулаковскому он верит, — тем более, что тот очень редко высказывает свои мнения серьезно. По большей части, только подсмеивается или шутит. И сейчас опять уже Кулаковский принимается рассказывать какой-то двусмысленный анекдот, в котором фигурирует в качестве дополнительных аксессуаров и новая дача, и повороченный на запад балкон. Непенин смеется сочно и заразительно.
Ты слышала, мамочка? Вера Ивановна тоже смеется. Ей весело, без удержу весело. И когда вечером, после двух партий в стуколку, мужчины идут купаться, она заботливо снабжает обоих мохнатыми простынями и напоминает мужу: — Ты не сиди долго в воде. Тебе вредно. А передавая простыню Кулаковскому, незаметно задерживает его руку в своей и жмет его пальцы. И всегда будет так, — и здесь нет ничего особенного, потому что все так делают.
И разве муж сегодня не так же счастлив и доволен своей жизнью, как вчера и много дней тому назад, когда ничего еще не было? В детской ждала нянька. Нужно поставить Ниночке клизму, а такую важную операцию Вера Ивановна не решается доверять прислуге. Сделала все, что следовало, вымыла себе лицо и руки пенистым, душистым мылом и прилегла на кушетку с книжкой в руках. Но читать не хотелось. Смотрела поверх страниц, видела что-то в беловатых тенях комнаты и бессознательно улыбалась. IV Появились грибы: хорошие белые и красные, с круглыми крепкими шляпками и мясистыми ножками; темные, словно загоревшие, масленки; волнистые, ярко желтые лисички; солидные серые обабки.
Дня три подряд шел мелкий, теплый дождь, — грибной, — а потом сильно пригрело солнце, и тогда особенно весело и дружно полезли из лесного перегноя разноцветные головки. Обабки у старых пней поднялись целой щеткой и их почти не брали: искали белых. Непенин умилялся. Такого маринада даже и у архиерея не попробуешь. И главное — произведение собственных рук. Все свободное время проводил теперь в лесу, с берестяной корзиночкой в руках, а по праздникам водил с собою Кулаковского. Ходила, конечно, и Вера Ивановна, хотя Непенин решительно заявил, что никаких способностей к этому спорту у нее не имеется.
А для грибного дела нужна аккуратность. Ни одного кустика пропустить нельзя. Думаешь, что тут нет ничего, а поройся — и найдешь… Хороший молодой грибок никогда сверху не увидишь. Да и Кулаковский тоже — одного с тобой поля ягода. У меня одного — полная корзина, а у вас у обоих вместе — даже донышко не покрыто. Кулаковский скромно оправдывался. Непенин забирался куда-нибудь в самую глушь, — «где еще бабы не истоптали», — и только изредка подавал голос, а Кулаковский, в это время ставил пустую корзину на землю и целовался со своей спутницей.
Вера Ивановна все сильнее чувствовала потребность в его ласках. Прежде тревожилась, раздумывала, и эта тревога временами была острее наслаждения, — но чем дальше шло время, тем теснее и необходимее становилась эта, как будто случайно возникшая, связь. Неделя тянулась в томительном ожидании, а праздник наступал, как желанный и радостный день. В этот день хотелось возместить все, чего не хватало без Кулаковского. Иногда уже гостю приходилось говорить, останавливая ее порывы: — Будь осторожнее. Он заметит. Но ведь он грибы ищет.
Какое ему дело до нас? Сначала таилось еще нечто вроде жалости к мужу. Как будто была ему нанесена незаслуженная обида. Но он не видел и не чувствовал этой обиды, по-прежнему сытно ел и хорошо спал. Может быть, это всегда так бывает, я не знаю. Но страшно подумать, что, если бы я не встретила тебя, я так и не поняла бы никогда настоящей любви, настоящего счастья. В Кулаковском все-таки заговаривала ревность.
Это необходимо. Выбирался из лесной чащи Непенин, со сбитой набок шляпой, весь в сухих листьях и в паутине, красный и задыхающийся. Двенадцать белых — и все красавчики, один к одному. А у вас? Гордый своим непревзойденным искусством, заглядывал к ним в корзину. Ну, пойдемте теперь к мельничному бору. Там обабки хорошие.
Это уже гриб видный. Всякий ребенок разыщет. Запинаясь за выступающие из земли корневища, шли плохо наезженной лесной дорогой к мельничному бору. И, пока Непенин был близко, молчали или вяло говорили о чем-нибудь совсем неинтересном и ненужном. А удаляясь, Непенин слышал за своей спиной веселый говор и смех. Но она инстинктивно не переходила границы, за которою начинается явная опасность. Пусть он подозревает.
Все мужья подозревают своих жен. Но где доказательства? Их он никогда не получит. Она уверена в этом. В крайнем случае, она всегда сумеет убедить его в своей правоте. Один раз Непенин случайно вышел на полянку, где были его гость и жена, раньше, чем его ждали. И успел заметить, что Кулаковский держит жену за руку и нашептывает ей что-то на ухо, а она, смеясь, наклонила голову, почти лежит на его плече.
В первую минуту даже не обратил на это внимание, — так это было для него ново и неожиданно, — потом захолонуло сердце. Посмотрел угрюмым, неподвижным взглядом и сказал сухо: — Пора домой. На обратном пути Кулаковский тоже хмурился и с досадой кусал усы, стараясь идти подальше от Непенина, в стороне от дороги. Вера Ивановна была спокойна, смотрела ясно и невинно. Непенин всю дорогу молчал. Кулаковский в этот день скоро уехал в город, а вечером муж устроил Вере Ивановне сцену. Широкими шагами ходил взад и вперед по тесной спальне, натыкался на мебель, и сбивчиво, путая слова и запинаясь, говорил.
Жена сидела у зеркала и причесывалась на ночь. Конечно, он — мой товарищ и твой хороший знакомый, но все-таки это мне не нравится. Ты не знаешь его взглядов на женщин. Он циник, говорю тебе, что он циник. И для него нет ничего святого. Ты не ребенок, ты должна понимать, что среди леса он держит тебя за руку вовсе не для того, чтобы поздороваться. Он не может относиться к женщине с уважением.
Он не умеет. И ты обязана вести себя с ним более сдержанно. Вера Ивановна отделила спереди, у лба, длинную прядь волос и, не спеша, накручивала ее на папильотку. Приколола закрученную прядь шпилькой и взялась за следующую. Нагнулась близко к зеркалу и прищурилась. Кажется, есть лишняя морщинка. Нужно будет зимой делать массаж.
Непенин, нетерпеливо поворачиваясь на каблуках, долго ждал ее ответа. Ты слышала, я полагаю? Она повернулась к нему, приподняла брови. А тебе еще мало? Ты хочешь, чтобы на всех перекрестках кричали? Ты, кажется, слишком много портвейна выпил за обедом. Иначе я не могу объяснить… Нельзя же допустить, в самом деле, чтобы ты так мало уважал меня… Кажется, за все время нашего супружества я не подала никакого повода.
Ты сам — грязный человек. Я знаю, куда ты в городе таскался по ночам вместе с Кулаковским. Только, пожалуйста, не меряй всех на свой аршин и не оскорбляй меня. Непенин вынул платок и с рассчитанной медлительностью обтер себе лоб, хотя совсем не было жарко. Но, когда покончил с этим делом и спрятал платок в карман, все еще не придумал, что ответить. Очень это трудно — говорить с женщинами о чем-нибудь важном. Они относятся ко всему как-то особенно, не по-мужски, и, поэтому, трудно втолковать им самую простую истину.
Но я говорю тебе, как твой старший и более опытный товарищ. Я не спорю. Я стерплю. А с Кулаковским, все-таки, веди себя сдержаннее. Может быть, это не будет… смешно. Я уверен, что нет пока еще никакого серьезного повода, — и, кроме того, при всех его недостатках, он, все-таки, прекрасный человек и мой старый друг. У меня болит голова от твоих глупостей.
Когда легли спать, Непенин обнял жену и попытался было извиниться, но Вера Ивановна повернулась к нему спиной и, по-видимому, очень скоро уснула; а сам Непенин долго лежал на спине, смотрел в потолок широко открытыми глазами и тяжело вздыхал. С этого вечера прежние привычные отношения между мужем и женой, как будто, несколько испортились. Непенин чувствовал себя неспокойно и старался поменьше оставлять жену наедине с воскресным гостем. Вера Ивановна нервничала, заставляла мужа терзаться одновременно ревностью и раскаянием. Раскаяние все росло и скоро сделалось сильнее всех остальных чувств. Раньше было так удобно жить, и так ласкова была жена, весел и разговорчив Кулаковский. Может быть, он и в самом деле иногда позволял себе по отношению к Вере Ивановне что-нибудь лишнее.
Но разве это так уже важно? Ведь это ничему, совершенно ничему не мешает. Все шло хорошо и гладко. А теперь, если все пойдет и дальше так же, как идет сейчас, то станет совсем уже неудобно жить. Нет, пусть лучше будет по-старому. Принимал твердое решение, но, когда встречал горящий взгляд Кулаковского, устремленный на жену, или слышал случайно его страстный полушепот, — терзался ревностью и следил неотступно, как тень. Я говорил тебе, что нельзя так открыто… Толстый догадывается.
Вера Ивановна пожимала плечами. Ему надоест, и он сам убедит себя, что все обстоит благополучно. Иногда Непенин, в качестве соглядатая, навязывал вместо себя — Ниночку, надеясь, что Кулаковский не решится предпринять что-нибудь при ребенке. Но добился этим только того, что Вера Ивановна окончательно возненавидела болезненного уродца. Ниночка смотрела любопытными, ничего не понимающими глазами на их поцелуи и, должно быть, это ей нравилось, потому что иногда она просила Кулаковского поцеловать и ее.
В этом рассказе он не только описал разные точки зрения на священных предметах, но и затронул вопросы морали и этики. В противостоянии двух главных героев рассказа — студента и пристава — Тургенев передал конфликт между молодым поколением и старшими, которые пытаются поддерживать порядок и правила. Студент, который открыто выразил свою критику к церковным традициям и ритуалам, сошелся в принципиальных взглядах с приставом, который оказался не таким уж и старомодным.
Рассказ «Живые мощи» является актуальным и по сей день. Тема религии и принятия мнения других людей продолжает быть релевантной, а взаимоотношения между старшим и молодым поколением все еще вызывают много дискуссий. Краткий пересказ более подробный, чем краткое содержание Когда помещик Пётр Петрович и Ермолай на охоте за тетеревами попали под дождь, они поехали в Алексеевку, хуторок, принадлежащий матери помещика. Переночевав там во флигельке, Пётр Петрович пошёл побродить по саду и дошёл до пасеки. Рядом с ней был амшаник — плетёный сарайчик, в который на зиму ставят ульи. Пётр Петрович заглянул туда и пошёл прочь, но остановился — его кто-то тихо позвал, назвав по имени-отчеству. Он подошёл к подмосткам в углу и увидел на них очень худую женщину, укрытую одеялом. Её голова была похожа на икону старинного письма.
Кожа у неё была бронзового цвета, нос очень узкий, губ почти не было видно, а глаза были светлые, мертвенные. Женщина сказала, что она Лукерья, которая была запевалой и водила хороводы у матушки Петра Петровича.
Борода стоял близко, под портретом царя. Он покосился на меня своими глазками, но ничего не сказал, а после урока вызвал в учительскую и вручил «Извещение». Ничего более неприятного нельзя было вообразить, и, идя домой с этой аккуратной, великолепно написанной бумагой, я думал, что лучше бы Борода трижды записал меня в кондуит. Отец будет долго мыться и бриться, мазать усы каким-то черным салом, чтобы они стояли, как у Вильгельма II, а потом наденет свой парадный мундир с медалями — и все это сердито покряхтывая, не укоряя меня ни словом. Лучше бы уж пошла мать, которая прочтет «Извещение», сняв пенсне, так что станут видны покрасневшие вдавленные полоски на переносице, а потом накричит на меня сердито, но как-то беспомощно. Ужасная неприятность! Пошла мать и пробыла в гимназии долго, часа полтора. Должно быть, Борода выложил ей все мои прегрешения.
Их было у меня немало. Географ запнулся, перечисляя правые притоки Амура, и я спросил: «Подсказать? Все ему было ясно, все он объяснял тоненьким уверенным голосом, так что я от души удивился, узнав, что он не понимает, как происходит размножение в природе, которое мы как раз проходили. Я объяснил, и он в тот же день изложил своей бонне это поразившее его естественно-историческое явление. Бонна упала в обморок, хотя в общем я держался в границах урока. Словом, были причины, по которым я бледнел и краснел, ожидая маму и нарочно громко твердя латынь в столовой. Она пришла расстроенная, но чем-то довольная, как мне показалось. Больше всего ее возмутило, что я хотел подсказать географу притоки Амура. Это был позор, тем более что еще утром Пашка рассказал мне о спартанском мальчике, который запрятал за пазуху украденную лису и не заплакал, хотя она его истерзала. Но я не заревел, а просто вдруг закапали слезы.
Мама села на диван, а меня посадила рядом. Пенсне на тонком шелковом шнурке упало, вдавленные красные полоски на переносице подобрели. Она стала длинно объяснять, как, по ее мнению, должен был в данном случае поступить классный наставник. Я не слушал ее. Неужели это правда? Я не трус? Целое лето я старался доказать себе, что я не трус, и, даже сидя под водой, мучился, думая, что лучше умереть, чем бояться всю жизнь, может быть, полстолетия. А оказалось, что для этого нужно было только поступить так, чтобы потом не было стыдно. Вениамин Каверин. Текст 17 Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи.
Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки. Всегда в костюме одинакового цвета и покроя будто всю жизнь носит один и тот же , прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла». Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо... И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары. В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров... С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать. В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» он говаривал. Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича домашние называют его «неулыба» пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же «А мне щи да кашу» , он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю.
С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет. А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал... Сосредоточенный h молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым». Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской. Крамской понадобился Третьякову в конце шестидесятых годов. Лично они еще незнакомы: Третьяков через своего приятеля и частного поверенного, художника Риццони, просит Крамского написать для галереи портрет Гончарова. Обращение к Крамскому понятно: он уже известный портретист, многие его работы высоко отмечены любителями искусства, критикой, портреты Крамского более, чем другие чьи, отвечают требованиям времени; Третьяков не мог о нем не знать. Возможно свидетельство — характер просьбы , Третьякову также известно, что Крамским несколькими годами раньше исполнен монохромный соусом портрет Гончарова. Первые письма, которыми они обмениваются, сдержанные, немногословно-деловые — характеры: купец, предприниматель, привыкший добиваться задуманного, и художник, который себе цену знает и не намерен задохнуться от счастья, что дождался выгодного заказа; оба внутренне тянутся друг к другу, обстоятельствами историческими!
Крамской спешит за границу Гончаров же предпочел отложить работу до его возвращения, «потому, как он сказал, что надеется к тому времени сделаться еще лучше» ; попутно Крамской сообщает без примечаний, что его цена за такой портрет — пятьсот рублей серебром. Третьяков просит отложить поездку «Мне очень хочется поскорей иметь портрет» ; Перову он платит за такой триста пятьдесят рублей, но согласен и на пятьсот. Но Крамской покорнейше просит потерпеть до его возвращения, он обещает приложить все старания, чтобы портрет был достоин галереи. Оба выдержали характер, оба, кажется, довольны собой и друг другом, оба надеются вскоре познакомиться лично. Они знакомятся в конце 1869-го или в начале 1870 года. Несколько писем 1870 года — все еще о портрете Гончарова: Иван Александрович отлынивает, ссылается на нездоровье, на дурную погоду, успокаивает Крамского, что сам будет нести ответственность перед Третьяковым, убеждает Третьякова, что деятельность его «не так замечательна, чтобы стоило помещать его портрет в галерее», наконец вроде бы соглашается, назначает художнику день и час, но накануне спешно извещает, что не совсем здоров «и в будущем не обещает». Крамской огорчен: «Мне очень жаль, что упущен случай для меня сделать что-нибудь для вашей галереи... Нет, не приятельские оба не из тех «ларчиков», что просто открываются — деловые пока: Крамской выполняет некоторые поручения Третьякова. Скоро, убедившись, что лучшего советчика и посредника не найти, Третьяков предложит без обиняков: открывается выставка в Академии, а я в Петербург не поспею, буду очень благодарен вам, Иван Николаевич, если сообщите, не явилось ли на ней чего-либо замечательного — в устах Третьякова доверие необычайное!.. С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва.
Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели. Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете. Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова. Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный... Никола Толмачи»1.
Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова? Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым... Каратыгин находит его совершенно похожим». Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу.
Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!.. Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел.
Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно». Третьяков словно «подманивает» Крамского принять заказ — он и с Тургеневым поговорил, «на что Иван Сергеевич изъявил согласие с большим удовольствием», и вообще Тургенев «очень желает с вами познакомиться: он очень был заинтересован вашим Христом», «очень понравился ему портрет Шишкина и этюд мужичка большой , который он желал очень купить», и проч. Крамской отвечает уклончиво: «Мне было бы и очень лестно написать его, но после всех как-то неловко, особенно после Репина». И тут же: говорят, в Париже Тургенева собирается писать Харламов, которого сам Иван Сергеевич именно как портретиста ставит чрезвычайно высоко. И тут же: вы, Павел Михайлович, не думайте, «попробовать и мне хотелось бы», получив ваше предложение, я пытался разыскать Тургенева, «много побегал», да упустил — он снова выехал за границу. И после всей этой скороговорки: «Что за странность с этим лицом? Ведь, кажется, и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен...
Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего отличающего скрытый в нем талант; быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной искусственной задумчивости, ничего не оказывается; но откуда же у меня впечатление чего-то львиного? С Репиным в эту пору Крамской откровенней, чем с Третьяковым; письма к Репину показывают, что личность Тургенева видится Крамскому не с одной только внешней стороны. Репин сообщает из Парижа, что Тургенев «в большом восторге» от увиденных им в России портретов работы Крамского — вроде бы и лестно, однако Крамской отвечает сдержанно: «О Тургеневе, спасибо ему — благодарен, даже восхищен, только одно обстоятельство мешает мне счесть себя достойным похвал его, — говорят, он сказал так: «Я верю в русское искусство т. Оно, может быть, и правда, портрета вашего я не видал, только все-таки как-то странно говорить о будущности искусства по живописи рук; или уж я не понимаю. Только мне кажется, он не совсем знает Россию, судя по предисловию к своей повести, помещенной в «Складчине». В литературном сборнике «Складчина», составленном в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии, был напечатан рассказ Тургенева «Живые мощи» с приложением письма автора, восхваляющего покорность и долготерпение русского народа. Ни взгляд Тургенева на искусство, ни взгляд его на русский народ Крамской не пожелал принять и не принял. Что до живописи, то Репин в своем ответе подтвердил предположение Крамского: «Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны по-французски и только ей придает значение». Крамскому еще предстоит получить от Тургенева назидательное письмо по случаю подготовки в Париже выставки русского искусства. Тургенев попросит строгого отбора произведений и прежде всего «удаления» произведений тенденциозных — как «несвободных» и «обремененных задней мыслью».
Двумя годами позже, когда Крамской отправится в Париж, Третьяков ему туда — эдаким пробным шаром настойчив Павел Михайлович : «А ведь Тургенева-то вам придется сделать». Но Крамской снова откажет: «Что касается Тургенева, то... Мне кажется, что им уж очень занимаются, и потом, я вижу теперь, что его портреты все одинаково хороши и что ничего нового не сделаешь». И Павел Михайлович — то ли прежде был у них какой-то разговор, то ли «дьявольским чутьем» своим почуял что-то за непреклонностью Крамского — отступит: «Это дело кончено». Но буквально в те же дни Крамской в письме к Стасову объяснит свое суждение о Тургеневе и оброненное слово «занимаются» вовсе не со стороны портретной живописи и докажет еще раз, что главная причина, которая не позволяет ему писать Тургенева, — не в особенностях внешности писателя и не в том, хороши или плохи другие его портреты: «Он Тургенев совершенно не виноват, и даже невинен, в своих художественных симпатиях, так как они у него вытекают из его иностранно-французского склада понятий, благоприобретенных им в последние годы жизни, и той доли фимиама, которую некоторые наши органы печати усердно стараются распространить. После его отзыва о русском народе «Складчина»... Но большей частью желания заказчика совпадают со стремлениями портретиста или стремления портретиста с потребностями собирателя. Чутье Третьякова на картину не только собирательское не «купеческое» , но подлинно художественное подчас художническое чутье. В таком единодушии художника и собирателя родилась мысль о портрете Салтыкова-Щедрина; не так, как частенько случается — «желал бы иметь», «не возьметесь ли написать»... Зимой 1876 года Крамской в Москве у Третьякова, по вечерам читают вслух Крамской читает вслух семейству Третьякова «Благонамеренные речи».
После отъезда художника Павел Михайлович торопливо пишет ему вслед: «Прочтите в мартовской книге «Отечественных записок» Щедрина продолжение «Благонамеренных речей» о «Иудушке». Огромный талант!.. Еще более сожалею, что нет его хорошего портрета». Похоже, шла у них беседа о портрете, не заказ — обоюдная беседа: такого человека, как Салтыков, надо написать, его можно хорошо написать. И лишь почти год спустя Крамской сообщает: «Салтыков Щедрин в среду уже будет у меня, начинаем». Но не так скоро, как думается Крамскому и хочется Третьякову, окажется завершен этот охотно и душевно начатый портрет — не так скоро, хотя всего через два месяца Крамской объявляет уверенно: «Портрет Салтыкова кончен». Пройдет еще два года — два года какой-то скрытой от потомков трудной работы Крамского, два года нетерпеливого, словно и не было разговора, что портрет «кончен», ожидания Третьякова «Иван Николаевич, не упустите Салтыкова! Монументальность позы, лица зритель сразу схватывает, но удерживают его эти скорбные в отрешенности своей глаза — извечная трагедия сатирика, трагедия великой любви к человечеству и великой боли за него, трагедия писателя, для которого творчество — «не только мука, но целый душевный ад» «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Выяснилось2, что портрет был поначалу несколько иным — записана, в частности, высокая спинка кресла: на нейтральном фоне голова стала скульптурнее, резче, «изобразительное», что ли. Известно, что вначале был вообще другой портрет, тот, про который Крамской быстро сообщил: «Кончен» — и прибавил: «Он вышел действительно очень похож и выражение его жена очень довольна , но живопись немножко, как бы это выразиться, не обижая, вышла муругая...
Сохранился, наконец, погрудный портрет Салтыкова, необыкновенно горячий портрет, порывистый, подвижный — стремительное и легкое движение головы «плодотворный момент»! Лично я его почти не знал, — писал Салтыков-Щедрин, услышав о смерти Крамского. Погрудный портрет безусловно с натуры — он этюден, мгновенен, из тех, над которыми долго не возятся, пишут сразу, вдруг. Так и кажется, что в не ясной до конца истории с портретами Салтыкова он — начало, он — первый, сразу, проникновенно, почти болезненно остро написанный; в нем ощутима изначальность, открытие, постижение, но на радостное Крамского — «начинаем» настойчивый Павел Михайлович отозвался: «Мне кажется, его следовало бы писать с руками». И, сообщая, что портрет какой-то из первых вариантов кончен, Крамской не без усмешки, если вчитаться! Лучше Павла Михайловича Третьякова заказчика не найти: им движет любовь к искусству, а не стоимость собрания, его помощь художникам неоценима, его замечания часто метки и неизменно вызваны желанием лучшего. Но сказать художнику: «Напишите с руками» — такое может не только подсказать решение, подвинуть к цели, может в равной мере уничтожить прозрение, сдуть счастливый мираж внутреннего видения; технически такое означает выбрать новый холст, искать новую композицию, новое положение фигуры — писать по-новому! Очевидный пример: Третьяков очень хочет портрет Сергея Тимофеевича Аксакова и хочет, чтобы портрет вышел такой, какой он хочет. Предлагая заказ, он высылает фотографии Аксакова писатель уже умер , сообщает подробные — до тонкостей — сведения о его внешности: цвете волос и бороды, цвете глаз и их выражении, цвете лица, его форме, даже о «теле лица», рассказывает о характере и нраве Аксакова, о «расположении духа» его. Он так ясно видит портрет умел бы, сам написал!
Будущий портрет видится ему и колористически: «Кафтан носил Аксаков черный, а рубашку синюю». Крамской принимает заказ, принимает совет «Написать Аксакова думаю, как вы советуете, с руками, по колена и на воздухе» ; замысел рождается в нем и крепнет, он уже прозревает понемногу, уже вглядывается в будущее полотно: «Он у меня будет сидеть на травке... Не худо бы в шляпу ему полошить записную книжечку и карандашик если только было что-либо подобное в его привычках ». Третьяков отвечает, что, по сведениям, «в привычках» Аксакова было носить летом картуз с длинным козырьком, но дело не в шляпе: «У Аксакова руки складывать вместе, кажется, не годится — и руки от этого потеряют, да и не в характере подобных людей сжимать руки, мне кажется, придется положить другую руку на колено, недалеко от той руки, чтобы она спокойно лежала; нужно кого-нибудь посадить и сделать это с натуры, а рука на фотографии прекрасная. Картуз, кажется, следовало бы положить» — вот как будущая работа Павлу Михайловичу видится между описанием замысла Крамского — «на травке» — и этим письмом с указаниями — какие уж тут советы! В том же письме Третьякова: «Мне желалось бы, чтобы вы как можно с любовью окончили портреты Аксакова и Некрасова... Мне кажется, что Рубинштейна и Кольцова решительно нужно оставить до свободного времени. Извините, что я ввязываюсь все с своими советами, но не могу, что вы прикажете делать? Вот Самарина для Думы нужно кончить... Нужны были особые отношения, точнее — особая пружинка, что ли, в отношениях духовно близких, общных по многим своим взглядам людей, которая бы приоткрывала возможность появления таких писем.
Эта пружинка — заказ. Крамской — заказной художник; для всех, для Третьякова, для себя самого — заказной. Заказной портретист — тут его мука, может быть, его крушение, гибель — тут «пружинка», причина сложных осложненных! Третьяков всегда предупредителен, благожелателен, предлагает взаймы, платит вперед, переплачивает иногда Крамскому можно — отдаст работой: «Если я этюд и нахожу немножко дорогим, то это все равно, на другом сойдет, т. Горечь зависимости, оборотной стороны заказа, еще не выплескивается наружу; разбавленная личными отношениями, она опускается до поры на дно. О личных отношениях в лучшую пору ясней писем говорит портрет Третьякова, написанный Крамским зимой 1876 года, написанный как будто и случайно: Павел Михайлович долго не позволял писать с себя портретов, а тут заболел нарушилось привычное — заведенным механизмом — течение дней и на предложение Крамского махнул рукой, соглашаясь, — пишите! В небольшом портрете таится эта счастливая случайность, то самое «вдруг», когда кропотливая подготовительная работа — вглядывание, вслушивание, обдумывание проникновение! Счастливая случайность: она и в небольшом, почти квадратном холсте, как бы не выбранном, а нежданно попавшем под руку, и в совершенно непреднамеренной простоте и ясности композиции, которой, по сути, и нет вовсе; истинность предельная — Павел Михайлович будто бы и не «сидит для портретиста», а портретист приметил, что сидит, задумавшись о своем, Павел Михайлович, незаметно расположился перед ним — и написал. Но подготовительная работа огромная — все предшествующее портрету развитие их отношений: осознание Крамским не только Третьякова-собирателя, но Третьякова — деятеля искусства, Третьякова-человека, и человека во многом близкого по духу и направлению; в свою очередь осознание Третьяковым Крамского как человека душевно свойственного, наконец, укоренившееся мнение Третьякова о Крамском как о лучшем из «заказных» портретистов, вообще как о портретисте, который наиболее отвечает его собственному вкусу. Многие художники просили разрешения у Третьякова написать его самого и супругу его, Веру Николаевну, но, по свидетельству дочери собирателя, «только в 1875 году Павел Михайлович решил позволить себе иметь портрет Веры Николаевны»: «Что выбор его остановился на Крамском, — совершенно понятно».
Осенью того же года Крамской начал портрет Веры Николаевны, но отложил; зимой 1876 года его пригласили заняться работой уже всерьез. После рождества он появился в доме у Третьяковых. Пребывание Крамского очень оживило нашу обыденную жизнь. Папа4, любя его и доверяя ему, много разговаривал с ним... Примечательно: Крамского позвали написать портрет Веры Николаевны, а он, воспользовавшись приступом подагры у Павла Михайловича, написал его. Душевное «любя и доверяя», взаимное, конечно, очень передалось в портрете: теплая задумчивость взгляда, мягкая линия губ как бы опровергают «объективно существующий» образ суховатого «неулыбы», однако же сообщают ему особенную интимную достоверность, передают сердечную близость художника и натуры. Крамской отвлекся ненадолго от «главного дела» кто из художников знает заранее, какое дело окажется «главным»! Холст более чем двухметровой высоты, Вера Николаевна, ярко одетая, в рост, на фоне природы «Я же гуляю по любимому моему Кунцеву, в моем любимом платье с красным платком и простым деревянным батистовым зонтиком» — такая картинность замысла трудно согласуется с желанием сделать портрет сердечным, душевным, своим; а он должен быть своим: предназначен не для галереи, а для внутренних комнат — портрет для Павла Михайловича, для детей. Наверно, несоответствие задачи «свой», «домашний» портрет и замысла привело эту работу в число «заколдованных». Крамской бесконечно к ней возвращается — «механистичность» «натяжка» , ремесленная рассудочность, с которой он всякий раз вновь берется за портрет, опять-таки ничего общего с задачей не имеют.
Мало того, что летнее Кунцево пишется зимой зеленую ветку к тому же подрисовал Шишкин , Крамской затем, также в мастерской, «переделывает» лето на осень. Мало того, что значительную часть «сеансов» вместо Веры Николаевны ему «позирует» фотография, он, также без натуры, по собственным его словам, «платье совершенно перешил» и притом заменил красную шаль белым шарфом. Взамен душевного, взамен чувства — невероятная просто карикатурная нарочитость: Вере Николаевне «ужасно хотелось», чтобы Крамской «чем-нибудь в портрете напомнил» про ее детей — «и выдумали мы с ним в изображении божьей коровки, сидящей на зонтике, — Машурочку, под видом жука — Мишу, бабочки — Любочку, кузнечика — Сашу, а Веру напоминала бы мне птичка на ветке» Павел Михайлович пишет художнику, морщась: «После вашего отъезда нашел птичку совершенно, по-моему, лишнею». Крамской «ужаснется», увидев портрет после некоторого перерыва. Искусство мстит за неискренность. Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, — идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня — вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм — ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него.
В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым — первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется.
Вопросы, относящиеся к обстоятельству: «где? Данный член предложения означается штрих-пунктирной линией. Хомяк живет в клетке. Ищем слово, отвечающее но вопрос «где? Обстоятельство здесь - в клетке.
Помимо основного разбора на члены, программа находит и указывает дополнительные характеристики предложения. Имейте ввиду, что е и ё — разные буквы русского алфавита. Напишите в комментариях понравился ли вам сервис.
Синтаксический разбор предложения
ЕГЭ Русский вместе. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными. Главные новости к вечеру 26 апреля.
Специальные программы
- Задача по теме: "Правила пунктуации в ССП и при однородных членах"
- Краткое содержание гранин блокадная книга точный пересказ сюжета за 5 минут
- Иллюзия греха
- Алексей толстой летом на даче. На даче
- Тёплый вечер
Тёплый вечер
На будущий год будем настоящие собственники. Снял все-таки дачу не на старом месте, а подальше от города, по соседству со своим новым участком. Если идти прямо через лес, то всего будет не больше версты. Так что всегда можно приглядеть за порядком. Дачка самая обыкновенная, серенькая, с грошовыми обоями на стенах и с накрашенными занозистыми полами, но лес кругом — густой и высокий, а соседние дачи раскиданы редко и тонут в зелени. В теплые дни смолой пахнет крепко, почти до головокружения.
И даже Кулаковский, в первое же воскресенье приехавший погостить, сказал: — Ну вот это я понимаю… Тут можно даже себя и человеком почувствовать. Правда, Вера Ивановна? Жена Непенина посмотрела на него со своей обычной настороженностью и коротко ответила, зашпиливая вырез кружевного капота: — Да. Может быть. Кулаковский был в хорошем настроении, звонко хлопал Непенина по мягкой спине, прыгал через канавы и даже ездил верхом на палочке.
И казался, действительно, совсем непохожим на себя самого, — обычного, банковского, как будто вырос, распрямился, стал еще красивее и сильнее. А Непенин катился за ним следом, маленький и бесформенный, словно плохо надутый резиновый шар. Вера Ивановна смотрела долго и подозвала к себе дочь. Тебе здесь нравится, да? Ласкала ее преувеличенно нежно, стараясь делать это так, чтобы видел Кулаковский.
Но у Ниночки, по обыкновению, был не в порядке желудок, она куксилась и капризничала, — и скоро надоела матери. После обеда пошли гулять, к новому участку. Непенин даже не прилег отдохнуть. Тропинка была узенькая и всем троим в ряд не хватало места. Вера Ивановна с гостем пошли впереди, а Непенин отставал все больше и больше, и на половине дороги уже с сожалением думал о мягкой постели.
Ворчал себе под нос, пыхая папироской: — Бегут, сломя голову… А обо мне не подумают. Это и для здоровья вредно: ходить так быстро после обеда. Передняя пара скрылась за поворотом дороги, и Непенин совсем обиделся. Да подождите же!.. В ответ донесся откуда-то короткий смешок Кулаковского, — и, услыхав этот смех, Непенин остановился, снял шляпу и принялся старательно вытирать пот со лба.
В голове у него неожиданно загвоздилась новая мысль, и он, как будто, хотел стереть ее со лба вместе с капельками пота. Жена — и Кулаковский. Женщина красивая, молодая — и он, за которым все женщины бегают, как за оперным тенором. И сейчас они вдвоем в глуши леса, — и Кулаковский смеется. Почему бы и нет?
Лоб был уже совсем сух, а Непенин все еще тер его платком. Потом махнул рукой и, насколько мог прибавив шагу, пошел вперед. Ведь они знакомы не первый год и до сих пор ничего не было. Почему же именно теперь? И Вера Ивановна, кажется, вовсе не способна увлекаться.
Всегда такая холодная, даже немножко вялая. И когда целуешь ее, она вытирает щеку. Жена и гость оказались близко, сейчас же за поворотом. Кулаковский держит в руке ольховую ветку и бьет ею, как хлыстиком, по своим запылившимся башмакам. Вера Ивановна стоит немного поодаль, вполоборота, и сосредоточенно рассматривает, как копошатся муравьи в высоком муравейнике.
Конечно же, ничего не может быть. Муж успокоился вполне и сразу, потому что боялся волнений. Кулаковский что-то говорил, и Непенин, подойдя поближе, расслышал: — Всякий дикарь лучше цивилизованного человека. Он всегда знает, чего хочет. Прямо идет к цели.
Достигнув этой цели, бывает счастлив. А мы бледнеем и боимся. Не решаемся признаться самим себе в своих желаниях. Поэтому и счастье у нас такое жалкое, бледное, словно из слинявшего накладного золота, и нет у нас никаких настоящих переживаний. Чтобы не совсем обезличиться, нужно время от времени забывать свой городской страх и становиться дикарем.
Тогда можно жить. Нагишом ходить, что ли? Тебе лично я не советовал бы раздеваться. Некрасиво выйдет. Вера Ивановна повернулась, скользнула по мужу холодным и злым взглядом.
Шутки мужа всегда казались ей грубыми и циничными, а когда почти то же самое, но в других выражениях, говорил Кулаковский, это выходило красиво, — хотя и приходилось краснеть и отворачиваться. И сейчас было очень досадно, что появление мужа грубо оборвало разговор, который делался таким занимательным. Вера Ивановна улыбнулась Кулаковскому и сказала ему, заглядывая в лицо своими невинными голубыми глазами. Здесь так неудобно идти. Непенин опять полез было в карман за платком, но раздумал и мирненько поплелся следом.
Добрались до участка, раза два обошли кругом груду заготовленных материалов и недоконченный сруб. Непенин забыл о своих мимолетных тревогах, опять ликовал, был весел и разговорчив. Рассказывал, как дальше пойдет постройка, хотя и сам имел об этом довольно смутное представление. У меня все будет за первый сорт. Видите, гранит какой: хоть пирамиды строить… Здесь, на косогорчике, будет цветник.
Придется только огородной земли привезти возов двадцать. Кулаковский смотрел внимательно на все, что показывал ему хозяин, но когда тот отворачивался, взглядывал на Веру Ивановну и жал ей руку, — крепко, почти до боли. Вера Ивановна не сопротивлялась, и голубые глаза у нее заволакивались влажным блеском. На обратном пути опять говорили о счастье и о человеческих желаниях, и о том, какие глупые преграды ставит себе человек на пути к наслаждению. Непенин плохо понимал все это и только краешком уха слушал разговоры гостя, думая о том, бесспорно уютном и радостном, что ждет впереди.
Вот у меня все уже определено и устроено, и вся жизнь — как на ладони, спокойная и обеспеченная. А Кулаковского жалко. Его женить надо». III После весенних дождей лето установилось хорошее. Не было душной жары, но дни стояли светлые и ласковые, и особенно приветливо светило долго не заходящее солнце.
Вера Ивановна любила подолгу сидеть над речкой, на песчаном обрыве. Внизу копошились Ниночка и нянька, строили из песку пирожки и домики, и так были заняты своей работой, что не мешали. Солнце грело, — и хотелось раскинуться прямо на горячем песке, млеть и ждать. Временами кровь приливала к вискам, и появлялся в глазах красный свет, а сердце билось быстро, неровно, словно торопилось. Расстегивала просторный капот, подставляла грудь навстречу лучам.
Здесь пустынно, никто не увидит, — а когда подходит по берегу чужой — издали слышно, как шумят густые кустарники и трещат ветки. Тепло проникает внутрь, ласкает, дразнит. В такие минуты всегда думается о Кулаковском, — но нет ненависти и к мужу. Он тоже хороший, только по-своему. Сердечный, любящий, — и всегда старается доставить какое-нибудь удовольствие.
Он не виноват, что так некрасив, да еще слишком располнел за последние годы. Ведь можно же думать, только думать. Никто не умеет читать в мыслях. Заскрипели сухие сосновые иглы под чьею-то осторожной, подкрадывающейся поступью. И Вера Ивановна уловила этот звук, только когда он был совсем уже близко, так что едва успела запахнуть капот, оправить складки.
В глазах все еще мелькают красные светлячки, и сердце бьется неровно, порывисто. Конечно, это он, Кулаковский. Сегодня суббота. Вера Ивановна вглядывается пристально и чему-то улыбается. Может быть, видел, пока пробирался сквозь кустарник?
И еще краснее делаются горячие светлячки. Я знаю уже. Потому и пошел прямо сюда. Прекрасный салат, говорит. Последняя новость из Парижа.
По этому случаю раньше, как через час, обеда не ждите. Сел рядом на песке очень близко, так что колени соприкасались. Нужно бы отодвинуться, но не хочется, потому что так удобно сидеть. У Кулаковского новая шляпа, — панама, и ловко повязанный галстук. Он много тратит на костюмы, и Вера Ивановна знает, что у него много долгов: банковского жалованья не хватает.
Муж уже второй год ходит дома в одном и том же стареньком пиджаке, а новый снимает сейчас же, как приходит со службы и аккуратно вешает его на патентованную вешалку. Зато жене никогда не отказывает в обновах, особенно теперь, когда есть свободные деньги. Нет, он — добрый, хороший, и его нужно любить. Кулаковский смотрит, и Вера Ивановна чувствует, что его острые глаза стараются проникнуть сквозь тонкую ткань платья, скользят по плечам, по груди. И какое у вас чудное тело… Это немножко нагло, как всегда… Наверное, он видел.
Хочется досадовать, обидеться, — но мешает этому радостная гордость за свою признанную красоту. Злая гримаса пробежала по лицу. Ниночка неумело карабкается вверх по обрыву. У нее большая, рахитичная голова с жидкими желтыми волосами и тонкие, кривые ноги. Ты устала… А ручки-то какие грязные!
Кулаковский незаметно отодвигается подальше. Она искоса взглядывает на него и потом спрашивает: — Вы любите детей? Вы должны любить. Кто любит природу, тот должен любить и детей. Опять следовало бы обидеться, — но ведь он же совершенно прав, этот красивый человек со сдвинутой на затылок панамой.
Ниночка — уродлива, вечно хворает, и мать никогда не решается поцеловать ее в губы. И даже сам Непенин относится к ней как-то странно: окружает ее попечениями, но не любит ласкать, как другие нежные отцы. А уж Кулаковский, конечно, не обязан ее любить. И винить его за это нельзя. Позвала: — Няня, возьмите Ниночку и идите домой.
Да не забудьте смазать ей носик. Нянька с длинным желтым зубом поднимается, старая и мрачная, как макбетова ведьма. И, проходя мимо гостя, бормочет что-то невнятное своим шлепающим старушечьим шепотом. У нее всегда свои думы и слова, враждебные и чуждые всему, что ее окружает. Девочку она любит небрезгливо и искренно.
Поэтому ей прощаются разные мелкие грубости и нарушения дисциплины. Кулаковский говорит ей вслед: — Следовало бы убивать всех стариков, перешедших за предельный возраст. Они похожи на гнилые грибы. Портят землю и заражают воздух, а пользы от них никакой нет. Вы совсем не злой человек.
Конечно, на это многое можно было бы ответить. Пусть он не думает, что она так уже глупа и только он один может развивать свои собственные теории. Но скучно говорить об этом. Хочется других слов, простых и ясных и глубоко проникающих в душу, а не бесследно скользящих по поверхности. И даже не нужно слов.
Вот, — молчать, полулежа на горячем песке и закрыв глаза, чтобы ослабленный солнечный свет розовой пеленой проникал сквозь опущенные веки. Лежать и чувствовать, что рядом бодро и сильное бьется другое сердце, — и чувствовать еще, что во всем мире сейчас есть, как будто, только одно сердце, — и оно бьется вот именно так, вздрагивая и замирая в истомных предчувствиях. Что-то щекочет шею, открытую над низким воротником платья. Может быть, сухая былинка. И обжигает кожу горячее дыхание.
Открыть глаза? Веки отяжелели, и все тело замерло, сделалось не своим, так что ощущается в почти болезненном напряжении каждый нерв, каждый мускул. Похоже на то, когда стоишь на краю глубокой пропасти и заглядываешь вниз. Чужие губы припали жадно, словно хотят напиться горячей крови сквозь тонкую кожу. И целуют, не отрываясь, и чужая рука обнимает вздрагивающие плечи.
Что же будет? Невозможно… С усилием поднимается, садится и растерянными движениями трепещущих пальцев оправляет прическу. Две пары глаз встретились. Одна — с темной тенью стыда и испуга в глубине лучистых голубых райков; другая — такая уверенная в себе, почти властная — и в то же время молящая. А губы говорят совсем другое: — Когда долго смотришь в небо — оно поднимается все выше и выше, и кажется, наконец, что сам отрываешься от земли и летишь кверху на больших белых крыльях.
Возвратились домой, как всегда, рука об руку, и дорогой говорили о чем-то ничтожном. Вера Ивановна коротко, вскользь, поздоровалась с мужем и долго старалась не смотреть ему в глаза. Потом решилась. Это так просто. Непенин угощал диковинным салатом с раковыми шейками, сардинками и спаржей.
Было невкусно, но остро. Собственного изготовления. Шедевр, не правда ли? И аппетитно чмокал выпачканными масляной подливкой губами. Лысина тоже лоснилась, как масляная, а челюсти двигались медленно и непрерывно, как жернова мельницы.
После обеда хозяин взглянул на часы, бережно погладил себя по животу и пошел отдохнуть. Спросил, лениво мигая и все еще ощущая во рту пикантный вкус нового салата: — Вы, наверное, гулять? Так ты распорядись, мамочка, чтобы самовар был пораньше. После острых блюд очень пить хочется. Я не пойду.
Ну как хочешь. Только гость-то у тебя заскучает, пожалуй… Скрипнул дверью, потом слышно было, как кряхтел, снимая башмаки. Кулаковский покачивался в качалке и грыз зубочистку. В глазах появилось, как там, на обрыве, что-то властное и, вместе, молящее. Холодный страх подкрался к самому сердцу, но трудно, почти невозможно было сказать: нет.
Заглянула в спальную. Муж уже дремал, и большая зеленая муха сидела у него на лбу. Заботливо отогнала ее, так же заботливо поправила подушку и задернула темную занавеску на окне. Тогда почувствовала, что успокоилась, и пошла вместе с Кулаковским все по той же любимой тропинке. Он остановил ее в густом кустарнике, не доходя до обрыва.
Насильно увлек немного в сторону, на маленькую полянку. Здесь солнце играло круглыми пятнами на мягкой траве, и пронизанный его лучами воздух волновался, казался разноцветным. Вместо ответа обнял ее, поцеловал в шею, около уха, где росли рыжеватые золотистые волосы. Она зажмурилась от страха и отбивалась, отталкивая его сильные, крепкие руки своими обессилевшими руками. Уже совсем изнемогая, теряя силу и волю под его поцелуями, глубоко вздохнула, ловя ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
Видела близко склоненное побледневшее лицо, — знакомое и новое… Потом плакала и смеялась, и прятала лицо у него на груди, царапая щеку пуговицами пиджака. Кулаковский ласкал ее нежно и благодарно, и нашептывал ей слова, которые не были уже теперь страшными. Но она не понимала и не хотела понимать того, что он говорил ей, потому что вся была еще во власти чувства сильного и до сих пор не испытанного. Воплотилось то, о чем были смутные думы на песчаном обрыве, в летний полдень. И я давно знал, что ты любишь меня.
Эти слова первыми достигли до ее слуха, разбудили околдованную мысль. Он — знал, а она сама не знала. Или не понимала только? Но тогда — любит не его одного, а лето и солнце, и горячий песок, обнимающий, как живое тело, и еще многое, многое… — Люблю. Словно облако набежало на солнце — и танцующие пятна замерли, остановились и воздух перестал трепетать в просветах кустарника.
Запахло измятой, умершей травой, сломленными папоротниками. Он узнает. Я — гадкая и бесчестная… Он узнает. Казалось, что вся земля прокричит об этом, как о несмываемом стыде. Когда муж будет проходить сквозь кустарники, они остановят его своими цепкими ветвями, будут шептать ему на ухо.
А еще страшнее — встретиться с ним лицом к лицу. Ясно встало перед глазами лениво-добродушное лицо, на которое откуда-то изнутри выплывает страшная, незнакомая гримаса. Метнулась к обрыву так быстро, что Кулаковский едва успел ее удержать. Я не могу иначе. Ну, хорошо… Я буду вместе с вами.
Пойдемте… Он говорил с нею ласково и полунасмешливо, как говорят с любимыми избалованными детьми. Бережно провел ее к обрыву, помог присесть. И не нужно плакать. Так некрасиво, когда глаза опухают от слез. От реки веяло свежестью, и не было здесь пьянящей зеленой духоты кустарника.
То, что там казалось таким резким и вызывающим отчаяние, здесь постепенно теряло свою остроту, бледнело, как минувшее сновидение. Положила голову на плечо Кулаковского и незаметно задремала, — как ребенок. Грудь дышала ровно. Не заметила, как Кулаковский осторожно целовал ее в губы и в шею, над низким воротом. Когда очнулась, несколько мгновений смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, ничего не помнила.
Кулаковский негромко сказал ей: — Пора идти, милая… — Ах, да… Зачем? Опять вернулись прежние тревоги; но уже не так холодили душу, и не было прежнего ужаса, а только маленький, обыденный страх, такой мелкий и неприятный. Хотелось поскорее побороть его. Непенин встретил их на балконе. Отлежал одну щеку, и она пошла неровными красными полосами.
И все было, как всегда: пыхтящий никелированный самовар, свежее печенье, которое привез из города хозяин, вазочки с вареньем. А я было хотел уже один приниматься. Боялся, что самовар остынет. Вера Ивановна мимо чайного стола прошла в спальную и остановилась там перед зеркалом, отдернув у окна драпировку. С прозрачного стекла смотрело лицо, — такое же, как всегда, но с едва заметным лихорадочным румянцем и темными тенями под глазами.
Лицо хранило тайну, — и Вера Ивановна облегченно вздохнула. Он ничего не заметит. На балконе заняла свое обычное место, у самовара. Спросила Кулаковского: — Вам какого варенья? Есть очень хорошее апельсиновое.
Или вы, как всегда, землянику? Принимая блюдечко, взглянул на Веру Ивановну и слегка, одними уголками губ улыбнулся поощрительно. Значит, — тоже боялся, как бы не выдала себя. За нее боялся. И она сама не думала, что это будет так просто.
Словно не произошло ничего особенного. Может быть, и в самом деле — ничего? Непенин, в промежутках между глотками горячего чаю, говорит о новой даче. Все думал: не повернуть ли фасад так, чтобы верхний балкон смотрел на запад, а не юго-восток? Тогда за вечерним чаем всегда было бы солнце.
Кулаковский не одобрил проекта. С дороги испортится вид. Всю постройку придется переделывать. Ну ладно. Пусть будет по-старому.
А то я страшно беспокоился. Ей Богу, даже спал плохо. Кулаковскому он верит, — тем более, что тот очень редко высказывает свои мнения серьезно. По большей части, только подсмеивается или шутит. И сейчас опять уже Кулаковский принимается рассказывать какой-то двусмысленный анекдот, в котором фигурирует в качестве дополнительных аксессуаров и новая дача, и повороченный на запад балкон.
Один, развалившись на корме, держал под мышкой румпель. Это был Аким Перепелицкий, и Петя его сразу узнал. Другой небольшой, коренастый, в старой полосатой тельняшке под брезентовой рыбацкой курткой, босой, в штанах, засученных до колен, — сидя согнувшись верхом на борту, проворно, сноровисто развязывал морской узел кливер-шкота. И Петя его узнал не сразу. Пока мальчики сбежали с обрыва, паруса уже были спущены, руль снят и брошен на корму, киль поднят, и шаланда, по инерции царапая дном гальку, врезалась в берег. Как и полагалось по неписаным законам Черного моря, Петя и Гаврик сначала помогли вытащить тяжелую шаланду на берег, а уже затем поздоровались с гостями. Дядя Жуков!
Жуков некоторое время всматривался в лицо Гаврика. Ведь это ты меня, никак, лет семь тому назад вытащил из воды против дачи «Отрада»? Так и есть! Ишь как вырос! А дедушка-то, а?.. Хороший был старичок, симпатичный. Ну, царство ему небесное.
Помнится мне, все молился угоднику Николаю, но, как видно, так ни до чего хорошего и не домолился… Тень давнего воспоминания пробежала по лицу Родиона Жукова. Я уж, признаться, и забыл. Черноиваненко по фамилии. Стало быть, родственник Терентия Семеновича? То-то, я смотрю, вы оба по одной дорожке идете.
Лукерья считала, что Бог её любит, потому что послал ей испытание. На вопрос Петра Петровича, спит ли она, Лукерья ответила, что спит редко, но видит хорошие сны, во сне она всегда молодая и здоровая.
Она рассказала барину о трёх своих снах: про Христа, про покойных родителей и про свою смерть. Когда Пётр Петрович стал прощаться, Лукерья попросила, чтобы он уговорил свою матушку хоть немного сбавить оброку со здешних бедных крестьян, так как у них мало земли. Барин обещал ей это сделать. Через несколько недель Пётр Петрович узнал, что Лукерья скончалась. Ему сказали, что в день кончины она слышала звон колоколов, но не из церкви, до которой 5 вёрст, а сверху. Топ вопросов за вчера в категории Русский язык Русский язык 18. Подбери слова к схемам.
Запиши в три столбика. Жёлтенькие, заходи, отгадка, берёзонька, отвезу, Ответов: 2 Русский язык 03. В каком ряду все слова образованы приставочным способом? Послушай чтение одноклассника.
Спасители Колонии с запасом выиграли клановую войну, так что в продолжении сюжета мы приняли их концовку в качестве каноничной. В обновлённом Арканоиде у игроков новая цель после прохождения сюжета, теперь на всех пикабушников она общая. Кстати, до её достижения осталось совсем чуть-чуть. Если получится, все игроки получат специальную ачивку в профиль!